Постмодернистский вызов, лингвистический поворот и историческая наука

Казалось, что высокий статус истории как науки гарантирует еще долгий период развития и совершенствования методов исторического знания. Однако в последней трети XX в. ее основы были потрясены постмодернистским вызовом и лингвистическим поворотом. Они произвели на историков поистине апокалиптическое впечатление.

По выражению американского историка Дэвида Харлана, наступил затяжной эпистемологический кризис, "поставивший под сомнение саму веру в неизменность и доступность прошлого, скомпрометировавший возможности исторического постижения и подорвавший нашу способность определять себя во времени" [1]. Американская медиевистка Габриэль Спигел высказалась еще более пессимистично: "Должны ли мы поверить в то, что наше представление о прошлом не более чем иллюзорно-реалистические полотна, "познаваемая ложь", которой мы пичкаем себя и других, чтобы скрыть свой страх перед тем, что за этими полотнами может таиться непознаваемая правда человеческого опыта, не поддающаяся никаким попыткам постигнуть ее с помощью наших словесных построений?" [2]

Причины современного кризиса исторической науки многогранны и лежат не только в когнитивной и эпистемологической, но и в социальной, политической, культурной сферах.

Суть постмодернистского вызова 1970-х гг. в самом общем виде состоит в следующем. Объектом атаки постмодернистов стали принципы получения информации об исторической реальности. Они утверждали, что между свершившимся событием и рассказом историка об этом событии огромная дистанция, в ходе преодоления которой происходит такое искажение прошлого, что о его адекватном отражении вообще нельзя говорить. Исторический факт отражается в письменном источнике — нарративе, где он уже искажен из-за разной степени осведомленности автора текста, его субъективности и тенденциозности, наконец, из-за его преднамеренной лжи или искреннего заблуждения. Чем дальше отстоит само событие от его отражения в нарративе (например, большинство средневековых хроник отдалено от описываемых в них событий на несколько десятков, а то и сотен лет), тем выше степень погрешности данного отражения.

Однако искажения нарастают, когда к использованию нарратива приступает историк-интерпретатор. Во-первых, он выступает как бы соавтором текста, поскольку прочитывает его, исходя из своей профессиональной подготовки, мировоззрения, исследовательских задач. И смысл, который он извлекает из памятника, может в значительной мере не совпадать с тем, который в него вкладывал создатель. Во-вторых, в принципе нет уверенности в возможности адекватного истолкования современным историком текста, написанного много столетий назад. Поэтому постмодернисты утверждают, что прошлого как бы не существует, а есть представленное в дискурсе информационное поле, которое, собственно, и должно считать историей. По выражению Уайта, одного из главнейших теоретиков постмодернизма, история есть всего лишь "операция создания вербального вымысла".

Таким образом, как показано российским историком Репиной, в данном подходе объект познания трактуется не как что-то внешнее по отношению к познающему субъекту, а как то, что конструируется языковой и дискурсивной практикой. Язык выступает не средством отражения и коммуникации, а главным смыслообразующим фактором, детерминирующим мышление и поведение. При этом постмодернистами "подчеркивается креативный, искусственный характер исторического повествования, выстраивающего неравномерно сохранившиеся, отрывочные и нередко произвольно отобранные сведения источников в последовательный временной ряд" [3].

Помимо всего вышесказанного, постмодернисты заострили давнюю проблему, задав вопрос: а в чем, собственно говоря, состоит исторический факт? Здесь, на наш взгляд, наиболее удачны дефиниции Уайта, который называет событием то, что произошло на каком-то пространстве за какой-то определенный промежуток времени, а фактом — знание об этом событии, оформленное в виде утверждения. Ведь любое событие можно представить как факт физический, химический, психологический и т.д. На долю истории, таким образом, остается только толкование, поиск значения событий. А оно всегда несет в себе значительный элемент произвольности, поскольку зависит от влияния эпохи, в которую живет интерпретатор, его образования, национальности, политических воззрений и т.д.

Под влиянием постмодернизма и других новых направлений исследовательской мысли (в частности, микроистории) история все больше сближается с литературой. Но удачному выражению французского историографа Роже Шартье, историки осознали тог факт, что история, какой бы она ни была по форме, — все еще повествование, понимаемое в духе Аристотеля как "выявление интриги представляемых действий" [4]. И на их труды распространяются фундаментальные принципы всякого повествования, общие и для истории, и для беллетристики. Во многом именно применением литературных форм изложения материала, гораздо более интересных читателю, чем сухой стиль фундаментальной исторической монографии, и объясняется рост популярности постмодернизма. К тому же сторонники этого направления в своей критике предшественников буквально сыплют афоризмами, ироническими высказываниями, красивыми логическими парадоксами и даже анекдотами, чем привлекают читателя. Постмодернизм дарит чувство контроля над миром путем того, что автор и читатель как бы сами создают объекты своего изучения, творят историю, ощущают себя демиургами.

Рост популярности постмодернизма голландский философ Франклин Анкерсмит назвал "интеллектуальным алкоголизмом": в современной историографии получили распространение произведения, претендующие па то, чтобы быть "последним интеллектуальным глотком". Они обещают поднять читателя до высот знания, по па самом деле приводят к состоянию хаоса, порожденному чрезмерной узостью специализации авторов и явным перепроизводством различных интеллектуальных изысков.

Здесь наиболее знаменитой и показательной является "Метаистория" [5] Уайта. Ученый избрал своей методологией теорию литературных тропов, понимая ее как теорию преобразования и дискурсивного построения сюжета. Иными словами, тропология — это теоретическое объяснение вымышленного дискурса, каким образом в текстах создаются связи между фигурами и образами. При этом объектом изучения выступают труды по истории — тексты, созданные крупнейшими гуманитарными мыслителями XIX в.: Жюлем Мишле, Ранке, Алексисом де Токвилем, Буркхардтом, Марксом и др.

Анализируя их труды, Уайт выявляет стратегии, применяемые авторами для получения разного рода "эффекта объяснения". Их всего три: 1) объяснение посредством формального доказательства; 2) объяснение посредством построения сюжета и 3) объяснение посредством идеологического подтекста. В рамках этих стратегий Уайт выделяет четыре способа артикуляции, применяемые для достижения эффекта объяснения. Для первой стратегии это модусы формизма, органицизма, механицизма и контекстуализма, для второй — архетипы романа, комедии, трагедии и сатиры, для третьей — тактики анархизма, консерватизма, радикализма и либерализма. По словам Уайта, "конкретная комбинация этих типов составляет то, что я называю историографическим “стилем” данного историка" [6]. Именно этот стиль определяет способ осуществления акта исторического познания, которое несводимо к банальному "рассказать, как было на самом деле".

Любой исследователь, по Уайту, вынужден выбирать тот или иной стиль или стратегию, причем свой выбор он делает в основном исходя из моральных или эстетических соображений, но отнюдь не из-за стремления использовать методику, которая сумеет приблизить его к истине. Последней просто не существует — нельзя выделить какую-то "более реалистичную" стратегию научного поиска. Поэтому история — конструкт, создаваемый исследователями, "когда дело доходит до исторических явлений, здесь все от начала до конца конструкция" [7].

Каковы причины появления постмодернистского вызова?

Во-первых, в XX в. тоталитарные режимы и их крушение продемонстрировали с ужасающей очевидностью, что профессиональная корпорация историков — лишь идеологическая прислуга политиков, не более того. История может рассматриваться только как инструмент манипуляции политическим сознанием и поведенческими установками масс. Историки по определению оказались работниками зловещего Министерства правды Джорджа Оруэлла, образ которого стал символом потребительского отношения власти к историкам: "Есть партийный лозунг относительно управления прошлым... Кто управляет прошлым, тот управляет будущим: кто управляет настоящим, тот управляет прошлым... То, что партия считает правдой, и есть правда. Невозможно видеть действительность иначе, как глядя па нее глазами партии" [8].

О склонности историков к политической конъюнктуре, несомненно, знали и раньше. Вспомним знаменитое высказывание Бисмарка: "Главное — захватить чужой город, а там уж историки обоснуют, почему это исконно наши земли". Однако нацистская и большевистская пропаганды отличались тоталитарными масштабами переписывания истории. Подобная практика оказала разрушающее воздействие на научные стандарты мастерства историков. Если принять тезис, что "история — это ложь" (Генри Форд), а он имеет огромное количество подтверждений, то получается, что историк тем профессиональнее, чем искуснее врет и пользуется пиар-технологиями. И смысл истории как отрасли знания заключается не в способности познать прошлое, а в умении о нем рассказать, преподнести в нужном ключе. Как отметили Пол Рот и Майкл Мандельбаум, "история превращается в искусство рассказчика (Storyteller)" [9]. В таком случае история — искусство риторики, пиара, не более того. Ее нужно оценивать с позиций профессиональных литераторов, журналистов, работников пропагандистской сферы.

Тогда способность истории отражать реальные события, реконструировать прошлое с практической точки зрения абсолютно не важна. Л поскольку история как наука не имеет другого практического применения, кроме обслуживания идеологических задач, то "ненужной" и "незначимой" для исторической науки оказывалась вся источниковедческая сфера, которая, собственно, и содержала в себе ключи к прошлому. От мысли, что "прошлое можно придумать", до идеи "история — это всегда только выдумка" — один шаг. И он был сделан в конце XX в.

Именно это обстоятельство, во-вторых, породило приобретающее все больше сторонников восприятие истории не как науки, а как особой культурной практики. Еще Риккерт говорил, что "ценности, определяющие в истории выбор существенного, можно поэтому также назвать всеобщими культурными ценностями (Kulturwerte)" [10], поэтому история есть проекция культурной составляющей человеческого бытия. Анкерсмит утверждал, что историография прежде всего "имеет значение как явление культуры, формирующей, в свою очередь, наши взгляды на политику, науку и т.д." [11].

Однако если история — прежде всего явление культуры, то по аналогии с другими искусствами она оказывается в первую очередь продуктом творчества своих создателей (так же, как музыка — композиторов и картины — художников). В наиболее яркой и афористичной форме такой подход выражен в словах Про: "История — это то, чем занимаются историки" [12].

Отчаявшись сформулировать предмет истории и уловить ускользающие реалии прошлого, ученые предложили крайне простое решение: вывести предмет исследования из творчества историков. Иными словами, если существует некая "наука история", имеющая свои стандарты знания, и есть профессиональная корпорация людей, именующая сферу своей деятельности "наукой историей", нужно просто посмотреть, чем же они занимаются, — и тогда мы поймем, что же такое история. Отсюда до постмодернистского отрицания исторической реальности оказалось рукой подать.

В определенном смысле увлечение постмодернизмом вызвано причинами, обозначенными французским философом Жан-Франсуа Лиотаром. По его словам, "Упрощая до крайности, мы считаем “постмодерном” недоверие в отношении метарассказов" [13]. Под этим термином и его производными ("метаповествование", "метаистория" и др.) понимаются "объяснительные системы", организующие буржуазное общество и служащие средством самооправдания его существования (религия, история, наука и т.д.). Таким образом, по Лиотару, постмодернизм — своеобразный вызов основам современного мира. История, как одна из главных объяснительных систем, подверглась его атаке одной из первых.

В связи с развитием средств массовой информации и информационных технологий стала очевидной системообразующая роль в обществе ментальных матриц, фреймов, социальных и культурных кодов. История является одним из основных полей сигнальных знаковых систем. Но в таком случае правомерен вопрос: не сводима ли история всего лишь к информационному полю? Вообще, где находится история как ментальная субстанция?

На этот вопрос существует лишь два ответа. Первый — в человеческом сознании. Но тогда емкость истории как гуманитарного знания ограничена памятью индивида. Второй — в чужих свидетельствах вербальных и нарративных. Но адекватны ли эти "слепки с реальности" прошлому? Или же они сконструированы в соответствии с востребованными знаковыми системами? Очевидно, что правилен второй ответ. Тогда неизбежен следующий вопрос: не достигла ли в этих "следах истории" степень фильтрации прошлого такой степени, что перед нами метасистема, искажающая исторический материал в зависимости от своих параметров? Тогда любой автор исторических сочинений является не реконструктором прошлого, а его демиургом, творцом. Он не изучает историю, он се созидает. Этот вопрос стал постоянной болезненной составляющей многих дискуссий по теории исторического познания в 1980—1990-х гг. По словам Рота, "события существуют только по доверенности". Они не имеют натурального воплощения и представлены для нас только в описаниях.

Во второй половине XX в. интенсивно развивались когнитивные науки (дисциплины, изучающие свойства и правила мышления, способы обработки мозгом информации; к ним относятся некоторые направления психологии, лингвистики, искусственного интеллекта). В них внимание исследователей сосредоточивается главным образом на специальном изучении процессов интеллектуального творчества, форм языка, письма и речи, вербальных и невербальных текстов и в конечном счете на саморефлексии как таковой.

В 1950-х гг. произошла так называемая когнитивная революция, подвергшая критике бихевиоризм. Ему на смену пришел неоментализм. Среди психологов все большую популярность стала приобретать точка зрения, что свойства разума — врожденные и лишь в малой степени обусловливаются социальной средой. Разум понимался как замкнутая система символов по аналогии с компьютерными системами. Однако, если принять такую точку зрения, модели мира существуют только внутри замкнутых структур разума. Гуманитарное знание, как и любое другое, не является производным от исторических условий. Тогда история может считаться всего лишь проекцией человеческого разума. Это и вызвало кризис, переживаемый сегодня социальными науками.

Большую роль сыграл и лингвистический поворот — обращение в исторической науке, в частности в источниковедении, к филологическим методикам критики текста источника. Казалось, что лингвистика и филология улучшают возможности интерпретации нарративных источников. Но это быстро привело к тому, что любой текст от исторического источника до научной монографии стал восприниматься не как носитель объективного научного знания, а как лингвистический конструкт. Он построен не на основе отражения объективной реальности, а в основном по языковым законам, правилам построения текста и т.д. Собственно, в этом постмодернистский вызов и лингвистический поворот были похожи.

Получается, что историю можно изучать с помощью тех же элементов литературной критики, что и любой текст. Это вызвано тем, что исторический факт существует лишь в лингвистическом смысле, так как до нас он доходит из прошлого в виде того или иного вербального выражения. Как отметила английская исследовательница Нэнси Партен, "лингвистическая модель эпистемологии очень близка к структуре реальной ментальной жизни" [14]. Поэтому "за пределами языка историк ничего сделать не может". Основоположниками данного течения считают Барга, Джона Покока, Квентина Скиннера.

Подобная позиция напрямую ведет к деконструкции нарратива, о чем писал Джон Тоуз: если язык — главная форма смысловой кодификации действительности, то тогда коды не могут быть индивидуальными [15]. Они должны существовать независимо от людей, чтобы быть понятными для всех. Это ведет к "смерти автора" (определение Барга) и дроблению текста на некие универсальные семантические матрицы. Из такого подхода возникают теории исторического повествования, в которых исследователи пытаются вывести исторические категории и способы описания событий не из прошлого, а из языка, на котором говорят историки, что опять-таки очень близко к постмодернистскому вызову.

Место теории постмодернистов в историографии аналогично солипсизму в философии: с позиций логики он неопровержим, но все знают, что он неправилен. Но, если концептуального ответа постмодернистам так и не удалось найти, те, в свою очередь, не смогли потеснить прикладную роль позитивизма и сходных с ним методик. В настоящей ситуации они сосуществуют: постмодернизм серьезно расшатал основы, но не сверг до конца традиционную историческую науку, а она не сумела найти достойного ответа, но тем не менее устояла.

Это обусловлено тем, что, критикуя своих предшественников, представители нового направления так и не смогли создать яркие образцы конкретно-исторических исследований по тематике своих идейных оппонентов — историков-традиционалистов. Как верно подметила российский историк и культуролог Г. И. Зверева, постмодернисты занимаются темами, какие в традиционном историческом знании, как правило, не было принято обсуждать. Их работы тесно смыкаются с литературоведением. Они носят в значительной мере элитарный характер и ближе к литературным произведениям, чем к традиционным историографическим жанрам, поэтому не могут составить реальную конкуренцию последним. В то же время, но словам Спигел, "многие историки уже подняли перчатку и руководствуются постмодернистскими приемами на практике, даже если пока они и не высказали в полном виде свои теоретические посылки" [16].

В ходе обсуждения сложившегося положения на XVIII Международном конгрессе исторических наук была сформулирована позиция "третьего направления" (Лоуренс Стоун, Шартье, Джордж Иггерс, Спигел, Пьер Бурдьё): то, что история труднопознаваема, еще не означает, что реальность не существует. Есть и прошлое как объективная реальность, и дискурс как независимый исторический фактор. Выход представители данного течения видят в "конструировании социального бытия посредством культурной практики", что позволит приблизить исследователя к адекватному прочтению источника и правильной реконструкции исторических фактов.

В весьма резком тоне постмодернистские построения были подвергнуты критике в специальном сборнике Reconstructing History. The Emergence of a New Historical Society. Возражения авторов статей (Элизабет Фокс-Геновес, Гертруды Химмельфарб, Рассела Якоби и других) сводятся к отстаиванию довольно традиционного постулата: постмодернизм подменяет изучение реальной, социально детерминированной истории исследованием субъективно трактуемого дискурса, который изучать надо, но только как вторичный исторический продукт. Особенно рельефно эти возражения представлены в работе Химмельфарб, которая в качестве довода приводит полную невозможность изучать постмодернистскими методиками, к примеру, такое явление, как Холокост [17].

Нетрудно заметить, что предлагаемые антиностмодернистские построения зиждутся па нескольких общих принципах. Во-первых, они несут несомненные религиозные черты, в чем-то сходные с реакцией правоверного на ересь. Это выражается в многочисленных заклинаниях, повторяемых на разные лады: "До чего ж мы докатимся, если признаем правоту постмодернистов?" Все инвективы последних торжественно отвергаются: но словам Рота, "позитивизм сам по себе свой лучший адвокат". Во-вторых, противники постмодернизма в своем большинстве склонны к материалистическому пониманию истории (будь то "конструирование социального бытия посредством культурной практики" Шартье или "социальная логика текстов" Спигел). В-третьих, феномен дискурса признается теперь всеми, но это совмещается с верой, в чем-то даже мистической, в возможность отыскания в нем имманентной способности адекватного отражения реальности. Очень многими историками дискурс подсознательно продолжает восприниматься как идеалистическая надстройка над материальной подосновой истории.

Однако даже самые радикальные противники постмодернистского подхода не могут ничего возразить на слова Уайта: "Историки и хотели бы говорить буквально и ничего, кроме истины... но невозможно повествовать, не прибегая к фигуративной речи и дискурсу, который по своему типу является скорее поэтическим (или риторическим), чем буквалистским... Историография является дискурсом, который, как правило, нацелен на конструкцию правдоподобного повествования о серии событий" [18].