Новый человек – кто он?

Место его рождения не вызывает сомнений: это Италия. Со временем все обстоит много сложнее. Сроки устанавливаются в очень широком диапазоне: от середины XI в., по самым смелым предположениям, до начала XV в. Чаще всего явление нового человека хотят видеть в промежутке между 1300 и 1350 гг. У всех есть свои аргументы, достаточно веские.

На сложные вопросы порой наиболее убедительно звучит простой ответ, пренебрегающий тонкостями, но схватывающий, пусть и парадоксально обнаженной, суть дела. Когда начался Ренессанс?

Иногда дату называют с точностью до месяца и дня: 8 апреля 1341 г., на Пасху. В этот день сенатор города Рима на Капитолийском холме вручил лавровый венок поэту Франческо Петрарке, – церемония венчания лавровым венком, установленная в античной древности и уже несколько веков как здесь не возобновлявшаяся. Трудно сказать, в какой мере и как широко современники ощутили значение этого события, до деталей продуманного поэтом, но сам факт возрождения именно этой традиции показателен и, возможно, эпохален. Чтобы объяснить его, нужно сказать, почему избрали Петрарку, почему он так стремился к этой чести в полуразрушенном, пришедшем в вековое запустение Вечном городе. Рождение нового человека едва ли можно проследить, не вдумываясь в события биографии Петрарки, не оценивая его личность, поскольку никто не претендует с большим правом на то, чтобы считаться первым человеком эпохи Возрождения, чем он.

Как и его старший современник Данте, Петрарка – флорентиец, хотя родился не в самой Флоренции, а в городке Ареццо невдалеке от нее. Данте был изгнанником; Петрарка – сыном изгнанника. Однажды ребенком в доме своего отца, как и Данте, принадлежащего к партии белых гвельфов, Петрарка видел великого предшественника.

Весь остаток жизни Данте мучительно и гордо переживал изгнанничество. Петрарка как будто и не ощущал его. Уже будучи прославленным поэтом, в 1350 г. он отклонил блистательно-красноречивое послание Флоренции (переданное через его друга Джованни Боккаччо), предлагавшей со всеми почестями возвратить ему гражданство. Но ему это не было нужно. Петрарка естественно и спокойно ощущал себя гражданином мира. Он менял итальянские города по собственному выбору, а когда ему пеняли, что он не гнушается гостеприимством и милостями самых жестоких тиранов, он отвечал: "Называлось, что я был с государями, на деле, однако, государи были со мной" (28 апреля 1373 или 1374 г.)[1].

Центр мирового устройства сместился – в направлении человека, баланс сил нарушился – в пользу личности. Средневековый человек с его иерархическим сознанием не мог бы произнести подобных слов, а если бы решился, то в его устах они прозвучали бы отречением от этого мира вообще, презрением к земной юдоли. Петрарка не отрекался. Он был свободен не от земного мира, а почувствовал себя свободным в мире, который любил и жадно изучал. Петрарка был человеком странствующим, путешествующим. В какой мере это в духе эпохи?

Время крестовых походов завершилось (в 1291 г. нала последняя крепость на Востоке – Акра). До великих географических открытий еще почти два века. Но как миссионеры, так и купцы отправляются на поиск новых земель. Венецианцы братья Поло за какое-то десятилетие до рождения Петрарки возвращаются из многотрудного, продолжавшегося 26 лет путешествия в Китай. Младший из них – Марко использует как литературный досуг свое заключение в генуэзской тюрьме, чтобы надиктовать рассказ о виденном. В нем точность делового отчета сочетается с увлекательным повествованием о неизведанном. Колумб будет пользоваться этой книгой – сохранился экземпляр с его пометками. Путешествие становится фактом культурного сознания, а рассказ о нем – литературным событием.

Дальние страны начинают волновать воображение, и прежде всего обещанием богатств и экзотических товаров. Петрарка не занимался торговлей. Он не был деловым человеком, ибо не принадлежал ни к одной из профессий. Отец хотел видеть его продолжателем своего дела – юристом, но сын не окончил университета, увлеченный Вергилием и Цицероном. Он как будто никак не желал покидать школьной скамьи, тривиума, которая служила ранней и для всех обязательной ступенью образования, его филологическим минимумом: грамматика, диалектика, риторика. Петрарка же зачитался настолько, что никак не хотел оставить возлюбленных античных классиков, чтобы наконец заняться делом. Он продолжал совершенствоваться в этом – с общей точки зрения, предварительном – знании. Разгневанный отец швырнул книги Вергилия и Цицерона в огонь и лишь при виде разрыдавшегося сына извлек тлеющие тома. А ведь сер Петракко был юристом, т.е. человеком не только в полном объеме усвоившим тривиум, по принадлежавшим к профессии, давшей первых поэтов новой эпохи и любителей античной учености: кому как не хранителям римского права было оценить достоинства римской словесности? Однако до определенного предела.

Сын сера Петракко, Франческо, не открыл античности. Она была всеобщим, в полном смысле слова – тривиальным (от тривиум) знанием. Но то, что для других в его время должно было закончиться на школьной скамье и, как правило, не подняться выше школьного уровня, он избрал своим делом и довел его до совершенства. Важно было и то, что подобный филологический подвиг современники оказались в состоянии оценить. Это тоже знак новой эпохи: в раннем Средневековье подобное поклонение языческим писателям могло быть сочтено опасной ересью. Петрарке же оно принесло славу и несколько церковных синекур – должностей, которых ему не приходилось фактически исполнять (формально приняв сан), но которые его кормили.

Для своих высоких церковных и светских покровителей Петрарка исполнял различные поручения дипломатического или, как бы теперь сказали, представительского рода. Подобные дела не раз приводили его в Рим, в Неаполь, в Прагу к императору, в Париж, чтобы в 1361 г. от имени миланского тирана Висконти приветствовать французского короля Иоанна с избавлением от английского плена. Петрарка изъездил всю Италию и Францию, бывал и в других частях Европы. Он любил ездить, любил видеть, узнавать, открывать для себя пространство, о чем и писал после своей первой поездки по Европе в 1333 г. (см. "Петрарка о путешествии" в рубрике "Материалы и документы").

В культурной памяти из путешествий Петрарки особенно ясно запечатлелось одно, окруженное легендой, – его восхождение в апреле 1336 г. на гору Ванту (Монте Вентозо, что значит "Ветреная"). Нередко о нем говорят как о первом в новой истории путешествии, предпринятом не с какой-либо иной целью, а чтобы с высоты почти в 2 тыс. м (1912 м) окинуть взором открывающиеся красоты. При таком понимании перед нами – едва ли не первое в новой истории европейской культуры проявление бескорыстновосторженной любви к природе, поэтического восторга...

Так понимая, мы, безусловно, опережаем события, а нам не нужно ничего домысливать, поскольку Петрарка многое о себе рассказал сам, в том числе и о путешествии на Ванту[2]:

"Сегодня я поднимался на самую высокую в нашей округе гору, – сообщает он своему другу Дионисио ди Борго Сан Сеполькро, – которую не без основания называют Ветреной, движимый только желанием увидеть ее чрезвычайную высоту..."

Неужели, действительно, совершив трудное восхождение, Петрарка вечером того же дня садится за письмо? В этом исследователи уже давно усомнились и, более того, доказали, что многие письма Петрарки – литературные произведения, а те, что были отправлены адресатам, им впоследствии редактировались. Значит, тем более продуманной была его оценка своего восхождения на Ванту – в том, что он его совершил, сомнений в общем нет. С какой целью? Как будто бы Петрарка сам говорит о ней сразу и недвусмысленно: увидеть. Однако послушаем дальше:

"Много лет я думал взойти туда; еще в детстве, как ты знаешь, я играл в здешних местах по воле играющей человеком судьбы, а гора, повсюду издалека заметная, почти всегда перед глазами..."

Как близко в сознании Петрарки к делам повседневным – мысль о судьбе! Заметив это и читая дальше, обращаем внимание еще на одну особенность его мышления: давнее желание совершить путешествие обретает побудительный мотив вместе с пришедшей на ум классической аналогией:

"...Накануне при чтении римской истории... мне у Ливия попалось то место, где македонский царь Филипп... взбирается на фессалийскую гору Гем, веря молве, согласно которой с ее вершины можно видеть два моря, Адриатическое и Черное..."

Если есть подходящий античный пример, то можно действовать, и Петрарка пускается в путь вместе со своим братом Герардо. Брат в этом путешествии становится не столько поддержкой, сколько недостижимым для Франческо образцом верных решений: брат шел напрямик, "я, малодушничая, льнул к низинам", и лишь "когда мне, расстроенному утомительным петлянием, стало стыдно блуждать, я решительно положил устремиться ввысь..."

Поведение на склоне горы наводит, естественно, на размышления нравственные. Петрарка всегда был готов подчеркнуть свою душевную склонность к нерешительности, колебаниям, слабость духа, препятствующую восхождению на вершину уже отнюдь не земной горы, а куда более труднодоступную:

"Поистине жизнь, которую мы именуем блаженной, расположена в возвышенном месте; узкий, как говорится, ведет к ней путь. Много на нем высится холмов..."

Один мыслительный шаг, и путешественник из реального времени и пространства перемещается в область вечных нравственных истин, но так же легко и возвращается из нее, чтобы поведать о захватывающем дух пространстве, которое открылось с горной выси:

"Порог Галлии и Испании, Пиренейский хребет, оттуда не виден просто по слабости смертного зрения, а не из-за какой-либо мешающей тому преграды..."

Однако, так возвысив телесное, невозможно вновь не вспомнить о духовном. С собой, кстати захваченной, оказывается любимая книга – "Исповедь" Августина (что могло быть ближе Петрарке из всей литературы христианских веков!). Петрарка открывает ее наугад (он любил такого рода знаменательные совпадения, не раз режиссировал их в своей биографии):

"...Β месте, на котором прежде всего остановился мой взгляд, было написано: “И отправляются люди дивиться и высоте гор, и громадности морских валов, и широте речных просторов, и необъятности океана, и круговращению созвездий – и оставляют сами себя”. Признаться, я окаменел и, попросив жадно прислушивающегося брата не мешать мне, закрыл книгу в гневе на себя за то, что и теперь все еще дивлюсь земному..."

Радуясь завоеваниям культурного сознания, мы обычно забываем, насколько трудно они даются, неизменно сопровождаясь потерями, отказом от чего-то им предшествовавшего. Всматриваясь в широту земного кругозора, открывая перспективу окружающего пейзажа, европеец с ужасом думал: а не теряет ли он в этом обольстительном зрелище нечто более драгоценное – самого себя, свою душу? Напоминание из книги Августина упало на благодатную почву собственных сомнений, переживаемых Петраркой, и отозвалось душевным ужасом. Но и отказываться от вновь увиденного, вновь обретенного он не собирается, втягиваясь в диалог с учителем, который для него, впрочем, еще впереди (если, конечно, считать, что письмо относится ко времени восхождения и не было написано в момент душевного кризиса, пережитого пятью годами позднее).

Сойдя с вершины Ванты, Петрарка спешит к себе, в домик на берегу реки Сорги, место уединенное – Воклюз, что по-французски означает "закрытая долина". Название французское, ибо Петрарка живет на юге Франции, близ Авиньона, где с 1309 г. располагается папская резиденция (так называемое Авиньонское пленение папства, продолжавшееся с небольшим перерывом до 1377 г.). Вслед за папской канцелярией (курией) сюда потянулось множество итальянцев, равно как и других европейцев, ищущих должностей, покровительства, богатства, – суетная, нелюбимая Петраркой жизнь, в которой ему приходилось участвовать, представляя интересы знатной и покровительствующей ему семьи Колонна. Этому, по его слову, Вавилону он предпочитает Воклюз, где впервые побывал ребенком и в который неизменно возвращался как к себе домой вплоть до 1353 г., пока бедствия Столетней войны не прогнали его из Франции.

Петрарка, безусловно, человек путешествующий, но одновременно и человек уединенный. И в том и в другом качестве он предстает новым человеком. Казалось бы, уединение – один из стилей средневековой жизни с присущим ей монашеством, но в том-то и дело, что уединение Петрарки – нечто совсем иное, не требующее отречения от мира, но сопутствующее необычайно проницательному, глубоко проникающему взгляду, на мир обращенному. Путешествующий и уединенный – только в этой одновременности понятна новизна, как будто, по мере того как открывается зримая перспектива внешней жизни, оправдывая и осмысляя ее, должна пропорционально возрастать душевная глубина. Если этого не происходит, то растет недовольство собой, чувство, пронесенное Петраркой через всю жизнь, мучительное до болезненности. У этой болезни есть имя – акцидия (от лат. acidus – кислый на вкус). Это болезнь, поразившая не одного Петрарку. Она присуща типу человеческой личности, который рождается вместе с ним.

В начале XX в. Освальд Шпенглер в своей системе мировой культуры назовет этот человеческий тип фаустовский и определит его "деятельным, борющимся, превозмогающим"[3], вечно не удовлетворенным собой и миром, противоположным любому покою, желанию остановить мгновение. Фауст – верный для этого тина эмблематический образ. Петрарка – старший современник Фауста, человек той же эпохи, в каком-то смысле его ранний предтеча, поставленный решать те же вопросы, прежде всего о деятельности и о душе: о том, в какой мере открытость миру неизбежно сопряжена с нравственной жертвой.

Для нового человека, рожденного с этой проблемой, она не имеет разрешения, сопровождая его на всем жизненном пути и в каждом совершенном действии предполагая необходимость преодоления, порой отрицания чего-то только что совершенного. Отсюда – душевная раздвоенность, акцидия. Отсюда – необходимость едва ли не искупления каждого поступка, его уравновешивания и отчаянное чувство неведения, каким путем следовать. То самое чувство, которое переживает Петрарка, восходя на вершину Ванты. Оно не случайно, оно – его вечный спутник.

Суета Авиньона гонит Петрарку в уединение Воклюза, где он вновь не может противиться искушению – увидеть мир как можно шире, дальше. Следует восхождение на Ванту, заканчивающееся укором, прозвучавшим со страниц Августиновой "Исповеди", и возвращением к себе. С какой целью? Чтобы проводить часы досуга над страницами возлюбленных античных классиков и слагать стихи в честь донны Лауры, чем он занимается вот уже 10 лет? Такое ли уж это богоугодное и славное дело? Что касается мирской славы, то она сопутствует его имени и в качестве знатока древности, и в качестве поэта, пишущего по-итальянски. Это последнее обстоятельство особенно смущает Петрарку, ибо он хотел бы соединить два любимых дела: античность и поэзию. Он все еще полагает, что настоящая, высокая словесность возможна лишь на языке Вергилия и Цицерона, на золотой латыни, и если ставить себе целью возрождение достоинства поэзии, то заслужить признание следует на этом языке, на котором им, Петраркой, написано пока что так мало.

Петрарка – вполне в духе средневекового сознания – любил, чтобы авторитетное слово прозвучало для него свыше, сопровождаемое знамением или в знаменательный день. Почти все значительнейшие события собственной жизни он приурочивает к апрелю, к пасхальному возрождению. И вот в Страстную пятницу 1338 г. ему приходит мысль написать эпическую поэму на латыни о своем любимом герое – Сципионе Африканском Старшем, победителе Ганнибала, личности нравственно безупречной. Одновременно он начинает и прозаическое сочинение "О преславных мужах" – "серию жизнеописаний от Ромула (по первоначальному замыслу – от Адама) до Юлия Цезаря, со Сципионом на центральном месте. Первое произведение должно было сравнить его с Вергилием, второе – с Титом Ливием. Эту работу (с большими перерывами) он не прекращает до последних дней своей жизни"[4].

Сравнить себя с великим писателем прошлого для Петрарки – не только способ возвеличить себя, но и найти аргумент в пользу достоинства поэзии, вновь ставшего возможным, возрожденного. Он хочет, чтобы этот свершившийся факт стал общепризнанным, ритуально закрепленным, и решает венчаться лавровым венком поэта. Ему уже 35 лет, пройдена половина жизненного пути, его имя славно, а теперь, работая над латинской поэмой, он ощущает себя по праву владеющим выпавшей ему славой. В первый сентябрьский день 1340 г. он одновременно получает два приглашения быть увенчанным лаврами: из Парижа, центра современной богословской мысли, и Рима, гордого своим прошлым, хотя и лежащего в руинах. Петрарка, мечтающий не только о достоинстве поэзии, но и о достоинстве Италии (раздробленность которой он неустанно оплакивает), выбирает Рим (см. "Венчание Петрарки лавровым венком" в рубрике "Материалы и документы").

То, что ему предстояло, Петрарка совершенно нс был склонен рассматривать как поездку для получения литературной премии за былые заслуги. Ему предстоял путь испытания, а в случае удачи – торжество победы. И он все сделал, чтобы ритуализовать это событие, наполнить его смыслом.

Путь в Рим для Петрарки лежит через Неаполь. Зачем он делает этот крюк? Петрарка в столь важном деле ищет того, кто бы благословил его и покровительствовал ему. Свой выбор он останавливает на короле Робертс из Анжуйской династии, которая после падения Гогенштауфенов владеет Неаполитанским королевством. Когда-то, веком ранее, именно с сицилийской школы началась итальянская национальная поэзия. При дворе Роберта по-прежнему покровительствуют музам, а сам стареющий король, хотя и впал в преувеличенное благочестие (нередкий конец слишком бурной жизни), имеет репутацию правителя мудрого и просвещенного. Его избирает Петрарка в качестве своего экзаменатора, перед ним комментирует тексты античных поэтов, читает отрывки из "Африки" и, разумеется, получает благословение.

Сопровождаемый королевским рыцарем, Петрарка отправляется в Рим. Церемония 8 апреля 1341 г. была торжественной и прекрасной. Петрарку приветствовал сенатор Рима, а за ним глава рода Колонна – Стефан. Поэт ответствовал им заранее заготовленной речью, которую построил как комментарий к двум стихам из "Георгию" Вергилия:

Но меня влечет по пустынным Парнаса крутизнам

Сладостная любовь.

Крутизна символизирует трудность восхождения, а пустынность – современный упадок Рима. Сладостная любовь – единственное, что позволит победить трудность, ибо лишь тот взойдет на вершины, кто движим любовью к восхождению, труду и надеждой, что начатое дело не пройдет бесследно для славы "целой Италии". Петрарка начал речь молитвой Богородице и, завершив ее, во главе процессии отправился с Капитолия в собор св. Петра, возложил полученный им венок на алтарь.

Античный ритуал совершился в христианском обрамлении. Это были знак и указание для понимания наступающей эпохи: поэт не предлагал буквально вернуться в античность, но стремился вернуть ее для христианского сознания. Одно ни в коей мере не отрицало другого, но создавало новый культурный синтез, который наглядно был осуществлен в апофеозе поэзии. Предлагаемое едва ли могло бы совершиться без участия поэта, которому единственному дано богоподобно, если не богоравно, творить. Этой еретической мысли Петрарка, разумеется, не мог проговорить, она оставалась как бы сверхзадачей всего действа, во время которого он тем не менее сказал, что поэзия в его глазах есть гораздо большее, чем о ней привыкли думать считающие ее лишь приятной игрой. Ей доступны все истины, но только видит она их яснее:

"...Между делом поэта и делом историка и философа, будь то в нравственной или естественной философии, различие такое же, как между облачным и ясным небом, – за тем и другим стоит одинаковое сияние, только наблюдатели воспринимают его различно"[5].

Словом, можно утверждать, что новая эпоха началась, ибо найдена и во всеуслышание была произнесена формула ее существования: поэт, движимый любовью, открывает истины. Петрарка не дерзнул подробнее говорить о сладостной любви, но понятие уже наполнено новым смыслом благодаря поэзии, благодаря Данте и его собственным итальянским стихам. Любовь воспета ими как священное чувство, обновляющее человека и дарующее мудрость. На пути приближения к истинам нравственной и естественной философии (этим понятием охватывали весь круг естественно-научного знания) античная мудрость языческих времен более не кажется враждебной христианскому откровению. И все это неизмеримое богатство доступно человеку – в слове, в поэзии.

Прекрасная вера, возвышающая душу, звучащая как фанфары, возвещающие начало новой эпохи: Ренессанс!

Наверное, новое уже вступило в силу, выказав себя, объявив о своем приходе. Но оно все еще не стало более легким в осуществлении, в приятии даже для того, кто совершил этот подвиг. Едва ли не в том же 1341 г. у Петрарки начинается тяжелейший душевный кризис. Над его душой властна прежняя логика, согласно которой каждому ответственному поступку сопутствует, в нем изначально заложено, сомнение, обращающее в противоположную сторону. Не было ли свершение на Капитолийском холме одним из непосредственных поводов для многолетнего кризиса? Так же многотрудно и настойчиво, как Петрарка шел к утверждению достоинства поэзии, он, утвердив это достоинство, предается мучительному сомнению. От него он бежит в 1342 г. в свой милый Воклюз и здесь заканчивает первый вариант важнейшего сочинения – "Моя тайна" ("Secretum", другой русский перевод – "О сокровенном", или "О сокровенном противоборстве забот моих"). Как всегда Петрарка еще долго будет заниматься отделкой и редактированием текста, вероятно, вплоть до 1358 г., к которому относится беловой автограф.

Однако замысел и дух произведения отражают кризис начала 1340-х гг. Его тема как будто вырастает из той цитаты Августина, на которой Петрарка когда-то раскрыл "Исповедь", стоя на вершине Ванты (иногда считают, что то письмо было им написано или, во всяком случае, переписано как раз в это время, при начале работы над "Моей тайной"). Августин здесь – главный герой и собеседник того, кто назван Франциском (латинизированная форма имени Петрарки).

Разговор происходит в присутствии Истины, явившейся к поэту в сопровождении Августина, который и поведет с ним наставительный диалог. Он складывается из трех бесед. Промежутки необходимы собеседникам для отдыха.

Первая беседа посвящена доказательству того, что "никто не может сделаться несчастным против своей воли". Смысл сказанного в том, что высшее несчастье и источник всех человеческих бед – грех, совершаемый каждым добровольно. Исходом этого первого разговора Августин удовлетворен: "Оцепенение покинуло тебя".

Предмет второй беседы – семь смертных грехов и выяснение, какие из них ближе всего природе Франциска. Он признан свободным от зависти, но уличен в гордыне и частично в алчности и честолюбии. Но худшее еще впереди: "Ты одержим какою-то убийственною душевной чумою, которую в новое время зовут акцидия, а в древности называли смятенностью духа".

Тому, что послужило причиной утраты душевного покоя и добродетели, посвящена третья беседа. В ней Августин обличает ложные цели, которым следует Франциск: Любовь и Славу. Именно теперь разговор особенно близко задел Франциска, и он пытается спорить, не принимает безропотно авторитетное слово своего учителя. Итог беседы предрешен: Августин заставит своего собеседника признать опасность увлечения земным воплощением небесных добродетелей. Но, пожалуй, никогда прежде не предпринималась попытка так убежденно отстоять свое право на земную любовь, на то, чтобы воспринимать Творца в его Творении, каковую предпринимает Петрарка. Он не соглашается на требуемое у него отречение, ибо, по верному замечанию современного исследователя, "что для Августина было подвигом, для Петрарки стало бы малодушием"[6].

Отречься от мира для него значило бы отречься от себя, от того, что он уже, не без мучительных сомнений, привык ценить. Августину он может ответить и оправдаться лишь своей жизнью, жизнью личности, цельной в самих своих противоречиях, колебаниях от одной крайности выбора к другой. Личностью, не похожей ни на кого из тех, кто были ее современниками, ни на кого из тех, кто составлял для нес идеал в прошлом. Чем более мир открывался

Петрарке, тем яснее становилось ему, что как человек, как итальянец он не похож ни на галла, ни на древнего грека. Об этом он пишет после своего первого большого путешествия в 1333 г. (см. "Петрарка о путешествии" в рубрике "Материалы и документы"). Но как же примирить сказанное о растущем чувстве индивидуальности с подражанием античности, которое для нас заявлено в самом названии эпохи – Возрождение, начавшейся с Петрарки?

Круг понятий

Новым человек:

путешествующий и уединенный

акцидия

"фаустовский" тип личности

поэзия и ученость

Индивидуальная личность:

подражание и узнавание

самопознание

неделимость и отдельность

достоинство

Материалы и документы