Начало творческого пути. Феномен "Банкрота"

Самое удивительное, что при громадном диапазоне интересов у Островского не было систематического образования. Из русских корифеев в этом отношении он напоминает Некрасова. В 1840 г. Островский поступил на юридический факультет Московского университета, но затем оставил его, оказавшись па службе в коммерческом суде и продолжив тем самым судьбу отца – незаметного судебного чиновника, ходока по делам купцов средней и мелкой руки. Однако эти годы дали драматургу такой богатейший запас наблюдений, который он мог впоследствии неутомимо разрабатывать, гак что популярнейший колоритный его персонаж – сутяга-стряпчий, чиновник-взяточник – был постоянной фигурой его пьес. На основе наблюдений была написана и опубликована в 1850 г. в журнале "Москвитянин" пьеса "Банкрот", впоследствии получившая новое название "Свои люди – сочтемся!".

Однако следует учитывать разницу между персонажами, тематикой произведения и его творцом. "Банкрот" своим появлением был обязан не просто непосредственным впечатлениям, но и интенсивнейшей духовной жизни своего автора. Это важно отметить, так как на протяжении едва ли не всего творческого пути за Островским прочно закрепилось определение "Колумба Замоскворечья", т.е. драматурга-этнографа, успех которого заключался в верном изображении быта и довольно экзотических в своих проявлениях нравов купеческой среды. Давала себя знать инерция зрительского восприятия. Вспомним, как далеко вперед ушел Пушкин, но, опередив свое время, все еще именовался "певцом Руслана и Людмилы".

Подобная же история произошла и с Островским. Он, глубокий аналитик жизни, открывал в ней то, чего не видели другие, и давал имена совершенно новым типам, а его по-прежнему связывали с эпохой "Банкрота". Однако и сам "Банкрот" был итогом впечатлений не от Замоскворечья, а от Москвы с ее интенсивной интеллектуальной и художественной жизнью. Это было время А. И. Герцена, Н. В. Станкевича, т.е. острых философских, художественных, политических споров. В университете Осторовский слушал Т. Н. Грановского с его знаменитым, собиравшим интеллигенцию Москвы курсом Средневековья; Μ. П. Погодин читал русскую историю с древнейших времен; А. А. Краевский вытребовал Белинского в Петербург именно из Москвы. Наконец, еще одна особенность московского существования, которая определила судьбу Островского, – яркая театральная атмосфера. Уже в гимназии будущий драматург пристрастился к театру: на московской сцене тогда блистали П. С. Мочалов и М. С. Щепкин, о них говорили, спорили, молодежь бредила театром. Таким образом, художественные интересы Островского уже в пору юности были ярко выражены. С 1843 г., оставив университет и затем с 1845 г. служа в коммерческом суде, он уже писал, был сочинителем, но тайным. Его дебют осуществился в газете "Московский городской листок": это были "Картины семейной жизни" (1847). Там же было опубликовано несколько сцен из комедии "Несостоятельный должник". Островского заметили, и он, оставив службу в суде, перешел в редакцию "Москвитянина": держал корректуры, давал мелкие статьи, вел переписку. Едва зарабатывая на жизнь, он каждый день проходил пешком от Яузского моста на Девичье поле (около шести километров). Это было тяжелое время, но, как драматург вспоминал позднее, "в молодости нужда легко переносится".

"Банкрот" имел шумный успех. Пров Садовский читал его в московских гостиных, автор шел нарасхват (Островский был прекрасный чтец собственных произведений). Итог же этой волны популярности оказался самым плачевным: о пьесе нельзя было даже упоминать в печати, а постановка ее была запрещена. Причины неожиданных гонений заключались в обиде на автора целого влиятельного сословия – купечества, с которым шутки были плохи. На имя московского генерал-губернатора посыпались жалобы, доносы (их называли "просьбами").

Так, после бури восторгов и публичных выступлений наступило горькое отрезвление – пьеса не могла быть поставлена на сцене, сам же автор попал под надзор полиции. Судьба Островского висела на волоске. Спасли драматурга увлечение, терпение и вера. Он продолжал писать, не надеясь на успех, который вдруг пришел спустя три года! В 1853 г. в московском Малом театре была поставлена первая комедия Островского, увидевшая сцену, – "Не в свои сани не садись". Ее выбрала себе в бенефис популярнейшая актриса Никулина-Косицкая. Но так как по положению, принятому в те времена, доход от бенефисной пьесы поступал в распоряжение дирекции театра и бенефициантки, автор и на этот раз остался без гроша. В Петербурге пьеса имела такой же успех (если не больший), как и в Москве. Однако в преддверии торжества вновь возник призрак прежней катастрофы. Если "Банкрот" вызвал гнев купечества, то на новую комедию ополчилось дворянство: привилегированное сословие выставлялось на смех и в пользу кого же – купечества! Герой комедии Вихорев (звучащее имя: по Далю – "ветрогон") отказывается от невесты, когда узнает, что она не получает приданого. Такое испытание приготовил для него отец Дуни, купец Русаков, зная, что при этом условии он откажется от нее.

Автора могло спасти только чудо, и оно произошло. В Петербурге на первое представление явился император с семейством. Дирекция была в панике, так как доносы и жалобы (все те же "просьбы") уже пошли в ход. Однако император остался доволен. Николай I, суровый цензор Пушкина и "душитель" трагедии "Борис Годунов", дважды отвел беду от более поздних корифеев русской драматургии: спас Гоголя с его "Ревизором" и Островского с первой комедией, увидевшей сцену.

Автор "Банкрота" был, наконец, восстановлен в своих правах, но с тех пор прошло три года, и новая комедия была уже совершенно иной по своему характеру пьесой.

В "Банкроте" ощущение правды художественного изображения было настолько сильным, что создавалось впечатление, что это сама жизнь, не выдуманная, не сочиненная. Купцы не являлись новостью на русской сцене, они были желанными персонажами в водевилях, в мелодраматических и патриотических пьесах, в том числе в "Ревизоре". Однако здесь возник некий парадокс: правдоподобие показалось чем-то невероятным на сцене, даже чрезмерно эксцентричным. "Что за люди! Что за язык!.. Разве только в кабаках да неблагопристойных домах так говорят и действуют!" – раздраженно писал позднее водевилист Д. Т. Ленский.

Пьесы Островского с трудом пробивали себе дорогу, преодолевая сопротивление театральных чиновников и литераторов старого закала. Одна из причин резкого противодействия была достаточно ясной: чтобы дать такие картины русской жизни, требовались не только объективность художника и прекрасное знание предмета изображения, нужны были еще и смелость, оригинальность, твердый характер, потому что Островскому приходилось идти против течения и бороться с рутиной устойчивых представлений и вкусов.

Другая причина успеха, помимо яркой правды художественного изображения, оставалась менее заметной. Картины действительности, поражающие своей этнографической точностью и национально русским колоритом, оказывались так верны, так рельефны и выразительны потому, что автор их был замечательно глубоким, проницательным аналитиком жизни. Он не просто вывел на сцену продукт типично русской среды – купцов Замоскворечья, все еще державшихся в тени, а сразу же, в первом же своем произведении, открыл новый, в высшей степени характерный тип, не известный до тех пор читателям и зрителям. Островский не только создал ярко обобщенный образ, но и дал ему имя, правда, не в первой пьесе, а позднее, назвав его самодуром, а само явление самодурством. "Самодур, – говорит один из его персонажей, – это человек крутой сердцем. Ему хоть кол теши на голове, а он все свое. Для него нет никаких законов, он сам себе закон".

Как первооткрыватель громадной по своим масштабам и характернейшей русской проблемы, Островский опередил и Гончарова, и Тургенева: "Обломов" с его "обломовщиной", был опубликован в 1858 г., т.е. спустя восемь лет после появления "Банкрота", а "Отцы и дети" со словечком "нигилист" и вопросом о распре поколений и сословий – только в 1862 г. Это не было случайностью, ведь Островский говорил в "Застольном слове о Пушкине", что великий художник дает не только мысли, а сами "формулы мыслей". Уже в первой пьесе драматург создал не просто образы, выразительные, правдивые, живые до обмана, но образы-обобщения, образы-символы, образы-знаки конкретного национального явления, названного им самодурной силой. За купцом Большовым последовали Гордей Торцов и Африкан Коршунов ("Бедность не порок"), Брусков ("В чужом пиру похмелье"), Курослепов ("Горячее сердце"), Дикой и Кабанова ("Гроза").

Важно, однако, то, что самодурство в его трактовке было представлено отнюдь не как явление, рожденное только купеческой средой. Становилось все яснее, что это черта, присущая и родовому дворянству: помещица Уланбекова ("Бедная невеста"), Мурзавецкая ("Волки и овцы"), Мамаев, Крутицкий ("На всякого мудреца довольно простоты"), Уар Кирилыч Бодаев, Гурмыжская ("Лес"). Для Островского важно было подчеркнуть суть этого явления: всевластие одних и безропотность, беззащитность других. Он неутомимо разрабатывал этот тезис, открывая для русского сознания целые типы социального поведения и образа мыслей, психологии человека.

"Банкрот" поставил еще одну очень важную проблему – воспитания и отношения сословий, но она получила новое, оригинальное развитие. Если традиционно, с комедий Фонвизина "Бригадир" и "Недоросль", с "Горя от ума" Грибоедова, это была галломания, то у Островского она превратилась в "дворяноманию" (эта тема после "Банкрота" будет подхвачена в комедии "Не в свои сани не садись").

Олимпиада Самсоновна мечтает о женихе из благородных, а лучше всего – из военных. Фоминишна, ключница в доме, увещевает ее: "Да что тебе дались эти благородные? Что в них за особенный скус? Голый на голом, да христианства-то никакого нет: ни в баню не ходит, ни пирогов по праздникам не печет; а ведь хошь и замуж будешь, а надоест тебе соус-то с подливкой".

Однако Липочку не убедить, у нее свой резон: "Ты, Фоминишна, родилась между мужиков и ноги протянешь мужичкой. Что мне в твоем купце! Какой он может иметь вес? Где у него амбиция! Мочалка-то его, что ли, мне нужна?" Язык персонажей, полный комизма, выразительных словесных красок, впервые в этой пьесе так ярко дал о себе знать на русской сцене.

Проблема "отцов и детей" в "Банкроте" решена смело и оригинально. В ней нет, как у Тургенева, социальной метафоры, т.е. темы столкновения разных сословий. Самое же неожиданное заключается в том, что, несмотря на острое сюжетное противоборство, стоившее благополучия Большову, "дети" и "отцы" – плоть от плоти одной и той же самодурной силы, только она появляется в разных обличиях, предстает в живых и правдивых характерах: резкий и грубый Большов, его дочь Липочка, избалованная девица и общая любимица семьи, приказчик Подхалюзин, сначала в сапогах, а потом в мешковато сидящем фраке. Есть даже третья линия – Тишка, мальчик на побегушках в доме, еще более жестокий, чем Подхалюзин: у последнего в душе живет чувство жалости к хозяину, пострадавшему из-за своей доверчивости, от воспитанного с молодых ногтей в духе самодурной силы Тишки пощады ждать не приходится.

Липочка совершенно равнодушна к судьбе отца. "Делайте, что хотите, – говорит она Подхалюзину, – дело ваше!" Он охотно вторит ее логике, типичной логике самодура: "Будет с них, – почудили на своем веку, теперь нам пора!"

Несмотря на то, что "Банкрот" был дебютом Островского, во всем чувствовалась твердая и искусная рука мастера. Сказалась долгая и упорная работа: уже к 1846 г., по признанию драматурга, у него были набросаны сцены из купеческого быта. "Банкрот" оказался завершением длительного пути. После публикации в 1850 г. автор возвращался к тексту пьесы, перерабатывая его.

Композиционное построение комедии оказалось тщательно продуманным и действенным. Интрига развертывалась неспешно, но динамично, получая разрядку в комических эпизодах, как вдруг в финале возникал неожиданный драматический всплеск: Большов, потерявший все свое состояние из-за плутней Подхалюзина и Рисположенского, вырастал в фигуру трагическую. Он чувствовал себя в положении тех, кого до сих пор унижал, жестоко преследовал, подвергал своим оскорбительным выходкам. Самодур оказывался жертвой собственного самодурства. Благодаря искреннему горю героя финал был обращен к экспозиции, отрицая ее, настолько энергичное развитие прошла тема Большова.

Кроме того, в пьесе впервые использовался прием, к которому часто будет прибегать Островский, создавая выразительную драматургию движения замысла. В конструкции сюжета возникают скрытые соотнесения характеров, ситуаций – своего рода повторы, но в динамике, в становлении, увеличивая звучание художественной идеи. Персонажная структура комедии оказывается выстроенной в виде параллельных линий, поддерживающих одна другую: Большов – Олимпиада Самсоновна (Липочка); Большов – Подхалюзин; Подхалюзин – Рисположенский; Подхалюзин – Рисположенский – Тишка.

С точки зрения традиционной драматургической техники Островский в конце пьесы прибегает к совершенно неожиданному ходу. Он, создававший впечатление правды художественного изображения, вдруг использует очевидную условность. Рисположенский, Подхалюзин и Тишка с последними репликами завершающейся комедии обращаются... к публике, заполнившей театр. Рисположенский ищет у зрителей сочувствия, обвиняет Подхалюзина в вероломстве и в том, что тот предал хозяина так же, как и его, плута, совершившего подлог. Автор откровенно вовлекает зрителя в игру, нарушая правила, предписанные драматургу. Однако ощущение правды характеров настолько велико, что остается неизменным даже при нарушении правдоподобия действия, и по-прежнему, как и на протяжении всего развития сюжета, в финале торжествует зло. Последняя реплика Подхалюзина, завершающая комедию, звучит издевательски: "А вот мы магазинчик открываем: милости просим! Малого ребенка пришлете – в луковице не обочтем".

Помимо искусства построения сюжета, изображения быта, характеров, создания острого конфликта, современников Островского поразил язык, которым говорят действующие лица. Благодаря сочному юмору, точности, образной живописности, неповторимости того или иного персонажа, высказываемой в речи, Островский сразу же стал в один ряд с Крыловым, Грибоедовым, Пушкиным, Гоголем как знаток и виртуозный мастер родного языка. Однако он был первым, у кого язык действующих лиц стал не просто средством, а предметом изображения, который в себе самом несет громадную силу выразительности, концентрирует на себе внимание слушателей, заставляет восхищаться своими неожиданными переходами, своими "ухватками" (в особенности в народной речи), своим всякий раз неповторимым складом и в котором вся соль. При этом язык выполняет все функции драматургического рода творчества, о чем только что шла речь: в области характерологии, бытового колорита и т.п. Не преувеличивая, можно сказать, что театр Островского – это театр языка Островского.

Вот как Липочка отстаивает свое право на свободу выбора: "Уж сказала, что не пойду за купца, так и не пойду! Лучше умру сейчас, до конца всю жизнь выплачу: слез недостанет, перцу наемся".

Устинья Наумовна, сваха, которая побывала во многих передних и потому знает "благородное" обхождение и немилосердно коверкает услышанное, по-своему продолжает ее логику: "Пожалуй, уж коли тебе такой аппетит, найдем тебе и благородного. Какого тебе: посолидней или поподжаристей?"

Липочка говорит: "Ничего и потолще, был бы собою не мал. Конечно, лучше уж рослого, чем какого-нибудь мухортика". Она использует здесь старое, забытое словцо, объяснение которого есть у Даля: "“Мухортый” – так говорят о лошади: гнедой, но с желтоватыми подпалинами у морды, у ног и в пахах; о человеке – слабый, хилый, малорослый, невзрачный". Одно слово – и целый свод оттенков, обертонов смысла, даже некоторая ироничная "картинность" изображения! Липочка продолжает, ее, как говорится, понесло; таков ее взбалмошный характер: "И пуще всего, Устинья Наумовна, чтоб не курносого, беспременно чтобы был бы брюнет; ну, понятное дело, чтоб и одет был по-журнальному".

Ясно, что у девицы ветер в голове; в ее сумбурной речи автором выразительно рисуется определенный характер: потолще, мухортик, курносый, тут же – брюнет, модные журналы. И заканчивается разговор о будущих женихах таким же внезапным переходом – удивлением самой себе: "(Смотрит в зеркало.) Ах, господи! А сама-то я нынче вся, как веник, растрепана".

Еще один пример такого же рода – размышления Устиньи Наумовны, свахи. Следует сказать здесь, что свахи Островского – это найденный им характерный, отчетливый тип. Однако это еще и своего рода речевая метафора, так как при всем своем участии в организации сюжетной интриги свахи у него всегда отличаются выразительнейшим языком, в котором неподражаемо проявляется авторское чувство комизма.

Устинья Наумовна: А есть у меня теперь жених, вот точно такой, как ты, бралиантовая, расписываешь: и благородный, и рослый, и брюле.

Липочка: Ах, Устинья Наумовна! Совсем не брюле, а брюнет.

Устинья Наумовна: Да, очень мне нужно на старости лет язык-то ломать по-твоему! Как сказалось, так и живет. И крестьяне есть, и оргсн (орден!) на шее.

Таким образом, в самом языке персонажей Островского характер созидается, проявляется не в меньшей степени, чем в их поступках.

"Банкрот" имел еще одну особенность, пожалуй, в такой резкой форме ни в одном другом его произведении не встречавшуюся, – безусловную, сконцентрированную, не имеющую никаких смягчающих мотивов силу отрицания. В последующих пьесах уже появляются лица, которые часто определяются как положительные герои. "Банкрот" в этом отношении оказался исключением.