Творчество "старших" символистов. К. Д. Бальмонт, Ф. Сологуб, А. М. Добролюбов

Самым ярким выразителем импрессионистической стихии в раннем русском символизме был Константин Дмитриевич Бальмонт (1867–1942), поэзия которого оказала огромное воздействие на русскую поэтическую культуру начала века. В течение десятилетия, вспоминал Брюсов, Бальмонт "нераздельно царил над русской поэзией". В 1890-х годах вышли сборники его стихотворений: "Под северным небом" (1894), "В безбрежности" (1895), "Тишина" (1897); в 1900-е годы, в период творческого взлета, – "Горящие здания" (1900), "Будем как солнце" (1903), "Только любовь" (1903). Лирика Бальмонта была глубоко субъективистской и эстетизированной:

Вдали от Земли, беспокойной и мглистой,

В пределах бездонной, немой чистоты

Я выстроил замок воздушно-лучистый,

Воздушно-лучистый Дворец Красоты.

Бальмонт был занят, по словам Блока, "исключительно самим собой", поэта влекли лишь мимолетные чувствования лирического "Я". И жизнь, и поэзия для него – импровизация, непреднамеренная произвольная игра. В его поэзии впечатления внешнего мира прихотливо связываются только единством настроения, всякие логические связи между ними разорваны:

Неясная радуга. Звезда отдаленная.

Долина и облако. И грусть неизбежная...

В стихотворении "Как я пишу стихи" (1903) Бальмонт так раскрывает природу творческого акта художника:

Рождается внезапная строка,

За ней встает немедленно другая,

Мелькает третья, ей издалека

Четвертая смеется, набегая.

И пятая, и после, и потом,

Откуда, сколько – я и сам не знаю,

Но я не размышляю над стихом

И право, никогда – не сочиняю.

Каждое впечатление значимо и ценно для поэта само по себе, смена их определена какой-то внутренней, но логически необъяснимой ассоциативной связью. Ассоциация рождает и смену поэтических образов в стихах Бальмонта, которые неожиданно возникают один за другим; ею определяется структура целых поэтических циклов, в которых каждое стихотворение представляет лишь ассоциативную вариацию одной темы, даже одного настроения поэта. Впечатления от предмета, точнее, – от его качества, субъективно воспринятого поэтом, являются читателю в лирике Бальмонта в многообразии эпитетов, сравнений, развернутых определений, метафоричности стиля. Сам предмет расплывается

в многоцветности, нюансах, опенках его чувственного восприятия[1].

В основе поэтики Бальмонта – философия возникшего и безвозвратно ушедшего неповторимого мгновения, в котором выразилось единственное и неповторимое душевное состояние художника. В этом отношении Бальмонт был самым субъективным поэтом раннего символизма. В отъединении от мира "как воплощения всего серого, пошлого, слабого, рабского, что противоречит истинной природе человека"[2] и уединенности поэт видит высший закон творчества:

Я ненавижу человечество,

Я от него бегу спеша.

Мое единое отечество –

Моя пустынная душа.

("Я ненавижу человечество...")

Или:

Я не знаю мудрости, годной для других,

Только мимолетности я влагаю в стих.

В каждой мимолетности вижу я миры,

Полные изменчивой радужной игры.

("Я не маю мудрости...")

Суть такого импрессионизма в поэзии определил Брюсов, говоря о творчестве И. Анненского как стремлении художника все изобразить "не таким, как он это знает, но таким, каким ему это кажется, притом кажется именно сейчас, в данный миг"[3].

Этим отличались и переводы Бальмонтом песен древних народов, произведений Кальдерона и других европейских и восточных поэтов. О переводах Бальмонта остроумно сказал И. Эренбург: "Как в любовных стихах он восхищался не женщинами, которым посвящал стихи, а своим чувством, – так, переводя других поэтов, он упивался тембром своего голоса"[4].

Подчиняя все передаче оттенков ощущений, через которые раскрываются качества предмета, Бальмонт огромное значение придавал мелодике и музыкальной структуре стиха.

Для поэтического стиля его лирики характерно господство музыкального начала. "Стихия музыки" проявлялась у Бальмонта в изощренной звуковой организации стиха (аллитерации, ассонансы, внутренняя рифма, повторы), использовании слова как "звукового комплекса", вне его понятийного значения. Но уже в начале 1900-х годов "музыка" стиха Бальмонта начала застывать в найденных поэтом приемах звукописи, самоповторяться.

Поэтические опыты принесли Бальмонту большую известность, вызвали к жизни целую школу подражателей. Хрестоматийными стали его "Вечер. Взморье. Вздохи ветра. Величавый возглас волн...", "Камыши", "Влага" и другие откровенно звукоподражательные стихи. Но подчинив смысл поэзии "музыке" стиха, Бальмонт обеднил поэтический язык раз и навсегда найденным словарем, привычными словосочетаниями, характерными параллелизмами.

"...Бальмонт, будучи по духу человеком декаданса, – пишет Вл. Орлов, – как поэт усвоил только часть пестрой декадентско-символической программы <...> творчество его выявляет лишь лик поэзии русского символизма (явления сложного и многосоставного), а именно – импрессионистическую лирику"[5].

Многие стихотворения Бальмонта стали образцами импрессионистической лирики. Одним из лучших произведений Бальмонта раннего периода было стихотворение "Лунный луч", в котором отражены и принципы композиционного построения, и характер музыкальной инструментовки его стихов.

Я лунный луч, я друг влюбленных.

Сменив вечернюю зарю,

Я ночью ласково горю

Для всех, безумьем озаренных,

Полуживых, неутоленных;

Для всех тоскующих, влюбленных

Я светом сказочным горю

И о восторгах полусонных

Невнятной речью говорю.

Мой свет скользит, мой свет змеится,

Но я тебе не изменю,

Когда отдашься ты огню –

Тому огню, что не дымится,

Что в тесной комнате томится

И всё сильней гореть стремится –

Наперекор немому дню.

Тебе, в чьем сердце страсть томится,

Я никогда не изменю.

Или популярное стихотворение "Влага", построенное на едином музыкальном вздохе, на одном звуке:

С лодки скользнуло весло.

Ласково млеет прохлада.

"Милый! Мой милый!" – Светло,

Сладко от беглого взгляда.

Лебедь уплыл в полумглу,

Вдаль, под луною белея,

Ластятся волны к веслу,

Ластится к влаге лилея...

Известность и славу Бальмонту принесли не первые его сборники, в которых поэт пел "песни сумерек и ночи", но сборники, появившиеся на грани века, – "Горящие здания" и "Будем как солнце", в которых он звал к "свету, огню и победительному солнцу", к приятию стихии жизни с ее правдой и ложью, добром и злом, красотой и уродством, гармонией дисгармоничности и утверждал эгоцентрическую свободу художника, который в приятии мира не знает запретов и ограничений.

Лирическим героем поэта становится дерзкий стихийный гений, порывающийся за "пределы предельного", воинствующий эгоцентрист, которому чужды интересы "общего". Облики такого лирического героя отличаются удивительным разнообразием и множественностью. Но личность, декларативно вместившая в себя "весь мир", оказывается изолированной от него. Она погружена лишь в "глубины" своей души. В этом – источник характерно противоречивых мотивов поэзии художника: свободное, солнечное приятие мира осложнено ощущением тоскливого одиночества души, разорвавшей связи с жизнью. Погружаясь в "глубины" движений души, исследуя ее противоречия, Бальмонт сталкивает прекрасное и уродливое, чудовищное и возвышенное, разгадывая в дисгармонии личности противоречия мирового зла и добра. Этот круг тем был общим для русской декадентской поэзии конца века, испытавшей влияние Ницше, поэзии Ш. Бодлера, Э. По.

В период творческого подъема у Бальмонта появляется своя, оригинальная тема, выделяющая его в поэзии раннего символизма, – тема животворящего Солнца, мощи и красоты солнечных весенних стихий, к которым художник чувствует свою причастность. Книгу "Будем как солнце" Бальмонт открывает эпиграфом из Анаксагора "Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце" и одним из лучших своих стихотворений:

Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце

И синий кругозор.

Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце

И выси гор.

Я в этот мир пришел, чтоб видеть море

И пышный цвет долин.

Я заключил миры в едином взоре,

Я властелин.

Я победил холодное забвенье,

Создав мечту мою.

Я каждый миг исполнен откровенья,

Всегда пою.

Мою мечту страданья пробудили,

Но я любим за то,

Кто равен мне в моей певучей силе?

Никто, никто.

Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце,

А если день погас,

Я буду петь... Я буду петь о солнце

В предсмертный час!

Это стихотворение – лейтмотив всех вариантов своеобразно разрабатываемой Бальмонтом пантеистической темы.

В последующих многочисленных книгах ("Литургия красоты", 1905; "Злые чары", 1906; "Жар-птица", 1907), за исключением "Фейных сказок" (1905), по словам В. Брюсова, "одной из самых цельных книг Бальмонта"[6], стало очевидно, что поэту, повторявшему самого себя, уже изменяет художественный вкус и чувство меры.

А. Блок в 1909 г. в газете "Речь" вынес приговор этим книгам Бальмонта: "Это почти исключительно нелепый вздор, просто – галиматья <...> есть замечательный русский поэт Бальмонт, а нового поэта Бальмонта больше нет"[7].

Постю Октябрьской революции Бальмонт оказался в эмиграции. Летом 1920 г. он решил уехать за границу для литературной работы по заказу Государственного издательства. И остался с тех пор за рубежом. Эмиграция русская отнеслась к нему равнодушно. В 1930-е годы поэта, жившего в предместье Парижа или в Капбретоне на берегу Атлантического океана, стали посещать приступы душевной болезни, во время которых он впадал в депрессию, погружался в мир своих фантазий. Скончался он в декабре 1942 г. в русском общежитии в Нуази-ле-Гран.

Вспоминая о последнем периоде жизни Бальмонта, Андрей Седых писал, что был он в это время предельно одинок, жил "в каком-то странном, выдуманном им мире музыки и ритма, среди друидов, языческих богов, шаманов, в мире колдовства, солнца и огненных заклинаний, в пышном и несколько искусственном нагромождении красок и звуков"[8].

В одиночестве Бальмонт оказался с первых же лет эмигрантской жизни. Потеря родного дома, родины остро сказалась на его самочувствии. Об его отношении к окружающей эмигрантской среде и о трагическом ощущении потерянной родины свидетельствует письмо поэта к А. Седых. Это была середина 1920-х годов, жил тогда поэт в небольшой деревушке на берегу Атлантического океана – "неисчерпаемого моря", как писал он, которое манило и пугало, наполняя каким-то "мистическим ужасом". "Вы спрашиваете, как я живу, что делаю, – писал Бальмонт. – Трудные вопросы, но постараюсь дать полные и точные ответы. Однако, живу ли я точно или это лишь призрак, – остается для меня самого не совсем определенным. Мое сердце в России, а я здесь, у Океана. Бытие неполное.

Я радуюсь возможности жить не в городе, особенно не в Париже, который последние пять лет мне стал ненавистен – и оттого, что я не выношу грязного воздуха и глупого грохота, – и оттого, что зарубежные русские или потопли в своей беде, или занимаются политическим переливанием из пустого в порожнее – и оттого, что современные французы плоски, неинтересны, душевно бессодержательны..."[9]

В письме, может быть, наиболее ярко выражено отношение Бальмонта к эмиграции. В том же письме Бальмонт очень четко обозначил свои взгляды на политические "игры" эмигрантов – и левых, и правых, ожидающих падения большевизма в России. "...Если, – писал он, большевизм в России лишь собирается умирать, зарубежная Россия помирает, духовно, весьма усердно"[10].

Из наиболее значительных книг Бальмонта, вышедших в зарубежье, интересны: "Дар земли" (Париж, 1921), "Сонеты солнца, меда и луны" (Берлин, 1923), "Мое – Ей" (Прага, 1924), "В раздвинутой дали" (Белград, 1930), "Северное сияние" (Париж, 1931). Наряду со слабыми стихами в них есть стихи, где поэт, сохраняя принципы своего прежнего отношения к искусству, обретает простоту и изысканность и остается поэтом, о котором М. Цветаева сказала: "Если бы надо было дать Бальмонта одним словом, я бы не задумываясь сказала: „Поэт”. <...> я бы не сказала так ни о Есенине, ни о Мандельштаме, ни о Маяковском, ни о Гумилеве, ни даже о Блоке. Ибо в каждом из них, кроме поэта, было еще нечто, большее или меньшее, лучшее или худшее, но еще нечто. Даже у Ахматовой была молитва – вне стихов.

В Бальмонте же, кроме поэта, нет ничего"[11].

Если говорить о месте Бальмонта в истории русской поэзии (прежде всего поэзии!), то его можно обозначить словами той же Марины Цветаевой: "Пройдут годы. Бальмонт есть литература, а литература – есть история"[12].

Своеобразно идеи и мотивы "нового" литературного течения выразились в творчестве Федора Сологуба (псевд., наст. имя – Федор Кузьмич Тетерников; 1863–1927), поэта и прозаика; природа его творческой индивидуальности резко отлична от бальмонговской.

Творчество Сологуба представляет интерес потому, что в нем с наибольшей отчетливостью раскрываются особенности восприятия и обработки идейно-художественных традиций русской классики в модернистской литературе.

Если граница познаваемого и непознаваемого в мире не преодолима человеческим сознанием, как утверждал Мережковский, то на гранях непостижимой мировой тайны бытия естественны настроения ужаса и мистического восторга человека перед нею. Выразителем этих настроений в наибольшей степени и стал Сологуб. Человек для Сологуба полностью отъединен от мира, мир непонятен ему и более того – понят быть не может. Единственная возможность преодолеть тяжесть жизненного зла – погрузиться в созданную воображением художника прекрасную утешающую сладостную легенду. И Сологуб противопоставляет миру насилия, отображенному в символических образах Лиха, Мелкого беса, Недотыкомки, фантастическую прекрасную землю Ойле. В сосуществовании действительного и недействительного: реальнейшего в своей пошлости Передонова, героя "Мелкого беса", и нечистой силы, которая мечется перед ним в образе серой Недотыкомки, мира реального и образов изломанной декадентской фантазии – особенность художественного мировоззрения писателя. Для Сологуба, как справедливо отмечала критика, "действительность призрачна и призраки действительны".

Эстетическое кредо Сологуба заключено в его известной формуле: "Беру кусок жизни... и творю из него сладостную легенду, ибо я поэт". Но оказывается, что легенда тоже отнюдь не сладостна, а невыносимо тосклива. Жизнь – земное заточение, страдание, безумие. Попытки найти из нее выход – бесплодное томление. Люди, как звери в клетке, обречены на безысходное одиночество:

Мы – плененные звери,

Голосим, как умеем.

Глухо заперты двери,

Мы открыть их не смеем.

Душа поэта мечется между стремлением избыть страдания мира и тщетностью всяких попыток выйти из клеток жизненного зла, ибо жизнь и смерть людей управляются злыми, неподвластными сознанию силами. Восприятие жизни человека как жалкой игрушки в руках каких-то бесовских сил нашло классическое выражение в стихотворении "Чертовы качели":

В тени косматой ели,

Над шумною рекой

Качает черт качели

Мохнатою рукой.

Качает и смеется,

Вперед, назад,

Вперед, назад.

Доска скрипит и гнется,

О сук тяжелый трется

Натянутый канат.

<... >