III. Примеры придворных воззрений в Германии

Нелегко говорить о Германии в целом; у каждого из многочисленных государств того времени были свои особенности. Но лишь немногие из них можно признать важными для общего развития, остальные следовали за ними. Имеются и общие для всех черты, в большей или меньше степени встречающиеся повсюду.

Общими являются прежде всего резкое сокращение населения и ужасающее экономическое истощение после Тридцатилетней войны. По сравнению с Францией и Англией вся Германия обнищала, в особенности бедна немецкая буржуазия в XVII и XVIII вв. Торговля, в первую очередь международная, значительно развившаяся в отдельных областях Германии в XVI в., пришла в упадок. Смещение торговых путей как вследствие географических открытий, так и по причине долгой военной смуты, привело к краху больших торговых домов, ранее обладавших значительным капиталом. Осталось только бюргерство мелких городов, отличающееся узким горизонтом мысли и живущее в основном за счет удовлетворения местных потребностей.

В это время на предметы роскоши, вроде литературы и искусства, остается немного денег. Там, где деньги имеются, князья и их свита пытаются подражать двору Людовика XIV (не имея для этого средств) и говорят по-французски. Немецкий — язык низших и средних слоев — тяжеловесен и неуклюж. Лейбниц, единственный придворный философ Германии, единственный великий немец этого времени, имя которого получило признание в придворном обществе, говорит и пишет по-французски или на латыни и лишь изредка переходит на немецкий. Как и многих других, его занимает проблема языка, а именно, вопрос о том, что можно было бы сделать с этим корявым немецким наречием.

Французский язык распространяется, у княжеских дворов его перенимает высший слой буржуазии. На нем говорят все «honnettes gens», все люди, располагающие «considération». Французская речь является сословным признаком высших слоев. «Нет ничего более плебейского, чем писание писем по-немецки», — такие слова мы встречаем в 1730 г. в послании невесты Готтшеда, адресованном ее жениху5.

Когда кто-то говорит по-немецки, хорошим тоном считается вплетение в речь возможно большего числа французских слов. «Еще несколько лет назад, — говорит в 1740 г. Э. де Мовийон в своих « Lettres Françoises et Germaniques », — на четыре немецких слова приходилось два французских. Это считалось le bel Usage»6. И далее он долго распространяется о варварстве немецкого. По своей природе этот язык — «d’être rude et barbare»7. A потому есть саксонцы, полагающие, «qu’on parle mieux d’Allemand en Saxe, qu’en aucun autre endroit de l’Empire1)». То же самое говорят о себе австрийцы, баварцы, бранденбуржцы или швейцарцы. Есть пара ученых мужей, которые хотели бы упорядочить правила языка, но, продолжает Мовийон, «il est difficile, qu’une nation, qui contient dans son sein tant de Peuples indépendans les uns des autres, se soumette aux décisions d’un petit nombre des Savans2)».

Как и в других областях, мы здесь имеем ту же ситуацию: на долю групп небольшого, отстраненного от власти, занимающего промежуточное социальное положение слоя интеллигенции в Германии выпало решение тех задач, с которыми во Франции или в Англии имел дело двор, т.е. высшие слои аристократии. Ученые, разного рода «государевы люди», принадлежащие к среднему сословию, первыми предпринимают попытки созидания — в определенной, чисто духовной сфере — модели того, что можно считать немецким. По крайней мере, здесь они пытаются утвердить немецкое единство, кажущееся неосуществимым в сфере политической. Сходную функцию имеет и понятие культуры.

Но поначалу цивилизованному на французский манер наблюдателю — Мовийону — большая часть того, что он видит в Германии, кажется чем-то грубым и отсталым, причем не только язык, но и литература: «Мильтон, Буало, Поуп, Расин, Тассо, Мольер, как и все поэты такого уровня, были переведены на большинство европейских языков, а ваши поэты — сами по большей части лишь переводчики».

«Nommez-moi, — продолжает Мовийон8, — un Esprit créateur sur votre Parnasse, nommez-moi un Poëte Allemand, qui ait tiré de son propre fond un Ouvrage de quelque réputation; je vous en défie3)».

Можно было бы по этому поводу сказать, что мы имеем дело с неадекватным мнением плохо ориентировавшегося в ситуации француза. Но в 1780 г., т.е. через сорок лет после Мовийона и за девять лет до Французской революции, когда Франция и Англия уже оставили позади решающие фазы своего культурного и национального становления, а языки этих двух западных стран давно приобрели классически прочные формы, Фридрих Великий публикует «De la littérature Allemande»9, где он жалуется на слабое, явно недостаточное развитие немецкой литературы. О немецком языке он говорит примерно то же, что и Мовийон, излагая свое мнение о том, чем можно помочь в этом достойном сожаления положении. «Je trouve, — пишет он о немецком языке, — une langue à demi-barbare, qui se divise en autant de dialectes différentes que l’Allemagne contient de Provinces. Chaque cercle se persuade que son Patois est le meilleur4’». Фридрих Великий рассуждает о низком уровне немецкой литературы, педантизме немецких ученых и слабости немецкой науки. Он указывает и причины такого положения дел — обнищание Германии из-за длительных войн и недостаточное развитие торговли и буржуазии. «Ce n’est donc,— говорит он, — ni à l’esprit, ni au génie de la nation qu’il faut attribuer le peu de progrès que nous avons fait, mais nous ne devons nous en prendre qu’à une suite de conjonctures fâcheuses, à un enchaînement de guerres qui nous ont ruinés et appauvris autant d’hommes que d’argent5)».

Фридрих пишет о постепенно начинающемся подъеме благосостояния: «Le tiers-état ne languit plus dans un honteux avilissement. Les Péres fournissent a l’Etude de leurs enfants sans obérer. Voilà les prémices établies de l’heureuse révolution que nous attendons6’». И он пророчествует, что вместе с ростом благосостояния придет также расцвет немецких искусства и науки, а приобретенная немцами цивилизованность позволит им занять равное положение с другими нациями, — в этом и заключается та счастливая революция, о которой он мечтает. Себя он сравнивает с Моисеем, видящим приближение этого счастливого расцвета, но не имеющим возможности его дождаться.

Год спустя после публикации этого произведения Фридриха Великого, в 1781 г., выходят в свет «Разбойники» Шиллера и «Критика чистого разума» Канта; в 1787 г. — «Дон Карлос» Шиллера и «Ифигения» Гёте. За ними последовали все хорошо нам известные произведения немецкой литературы и философии. Кажется, все подтверждает предсказания монарха.

Однако этот расцвет подготавливался задолго до его сочинения «De la littérature Allemande». Силу выразительности немецкий язык получил не за два-три года — в 1780 г., когда было издано данное произведение, он уже давно не был тем полуварварским «patois», о котором писал Фридрих. К этому времени уже появился целый ряд произведений, сегодня считающихся весьма значимыми: семью годами ранее был поставлен «Гёц фон Берлихинген» и готов к изданию «Вертер» Гёте; Лессинг (кстати, скончавшийся в 1781 г., всего через год после публикации Фридриха) уже опубликовал большую часть своих драматических и теоретических трудов, в том числе «Лаокоон» (1766) и «Гамбургскую драматургию» (1767). Много раньше были написаны произведения Клопштока — его «Мессия» появился в 1748 г. Помимо всего прочего, не следует забывать и о «Буре и натиске», Гердере и ряде романов, получивших широкую популярность. Примером может служить «Девушка из Штернхельма» Софии де ла Рош. В Германии давно сформировался, пусть пока еще сравнительно небольшой, слой покупателей — бюргерской публики, — который проявлял интерес к подобным произведениям. По Германии уже прошли волны духовного возбуждения, и они нашли свое выражение в статьях, книгах и драмах. Немецкий язык стал богатым и динамичным.

Обо всем этом у Фридриха нет и речи: он не видит или не придает этому значения. Он упоминает единственную работу представителя молодого поколения, великое произведение времен «Бури и натиска» и увлечения Шекспиром — «Гёца фон Берлихингена». Характерен контекст, в котором упоминается эта драма — в связи с обсуждением воспитания и форм развлечения «basses classes», низших слоев народа: «Pour vous convaincre du peut de goût qui jusqu’à nos jours règne en Allemagne, vous n’avez qu’à vous rendre aux Spectacles publics. Vous y verrez représenter les abominables pièces de Schakespear, traduites en notre langue et tout l’Auditoire se pâmer d’aise en entendant ces farces ridicules et dignes des Sauvages du Canada. Je les appelle telles parcequ’elles pèchent contre toutes les règles du Theatre. Ces règles ne sont point d’arbitraires.

Voilà des Crocheteurs et des Fossoyeurs qui paroissent et qui tiennent des propos dignes d’eux; ensuite viennent des Princes et des Reines. Comment ce mélange bizarre de bassesse et de grandeur, de bouffonnerie et de tragique peut-il toucher et plaire?

On peut pardonner à Schakrespear ces écarts bizarres; car la naissance des arts n’est jamais le point de leur maturité.

Mais voilà encore un Goetz de Berlichingen qui paroit sur la Scène, imitation déstestable de ces mauvaises pièces angloises, et le Parterre applaudit et demande avec enthousiasme la répétition de ces dégoûtantes plattitudes7a)». И далее: «...Après vous avoir parlé des basses Classes, il faut que j’en agisse avec la même franchise à l’égard des universités7b)».

Человек, говорящий все это, в свое время сделал для политического и экономического развития Пруссии, а косвенно и для политического развития всей Германии, больше, чем любой из его современников. Но духовная традиция, в которой он вырос и которая находит выражение в его речениях, является общей традицией «хорошего общества» Европы. Это — аристократическая традиция донационального, придворного общества. Он говорит на языке этого общества — по-французски. В угоду вкусам этого общества он не замечает духовную жизнь Германии. Суждения Фридриха определяются моделью, предписанной этим обществом. Так же судили о Шекспире и другие его представители. Например, Вольтер в работе «Discours sur la Tragédie», служившей предисловием к ero трагедии «Брут», еще в 1730 г. высказывал похожие мысли: «Je ne prétends pas assurément approuver les irrégularités barbares dont elle (имеется в виду трагедия Шекспира «Юлий Цезарь». — Н.Э.)est remplie. Il est seulement étonnant qu’il ne s’en trouve pas davantage dans un ouvrage composé dans un siècle d’ignorance par un homme qui même ne savait pas latin et qui n’eut de maître que son génie8)».

То, что Фридрих Великий говорит о Шекспире, на самом деле соответствует модели и стандарту того мнения, что было общепринятым в говорящем по-французски высшем обществе Европы. Он не «списывает» у Вольтера, не занимается «плагиатом»; сказанное отвечает его искреннему личному убеждению. Ему не доставляют удовольствия «грубые», нецивилизованные шутки могильщиков и подобного им сброда, да еще перемешанные с высокими, трагическими чувствами принцев и королей. Все это для него лишено ясной и строгой формы, относится к «развлечениям низших классов». В этом смысле и следует понимать высказывания Фридриха: они индивидуальны не более чем его французский язык. Как и этот язык, они являются свидетельствами ero принадлежности к определенному обществу. То, что его политика была прусской, а вкусы и традиция — французскими, точнее, придворно-абсолютистскими, не так уж парадоксально, как может показаться с точки зрения господствующих ныне воззрений, предполагающих национальную замкнутость. Это можно объяснить своеобразной структурой придворного общества, где политические позиции и интересы были самыми различными, а сословная позиция, вкус, стиль, язык — одними и теми же по всей Европе.

Своеобразие подобного положения вызывало конфликты еще в юности Фридриха Великого, когда он постепенно стал сознавать, что интересы прусского правителя не всегда можно согласовать с преклонением перед Францией и придворной учтивостью10. На протяжении всей его жизни существовало определенное противоречие между тем, что он делал как государь, и тем, что он писал как человек и философ.

Соответственно, парадоксальным было и отношение к Фридриху немецкой бюргерской интеллигенции: его военные и политические успехи способствовали усилению ее немецкого самосознания, коего ей долгое время недоставало. Для многих ее представителей он стал национальным героем. Но позиции Фридриха в вопросах языка и вкуса, нашедшие отражение в этом его труде по немецкой литературе (и не в нем одном), были для них неприемлемы. С этими взглядами немецкая интеллигенция — именно как немецкая — должна была вести борьбу.

Аналогичной была ситуация почти во всех больших и во многих малых немецких государствах. Почти повсюду во главе этих государств стояли лица (или круг людей), говорившие по-французски, — они определяли немецкую политику. По другую сторону находилось буржуазное общество с говорящим по-немецки слоем интеллигенции, который в целом не оказывал никакого влияния на политическое развитие. Из этого слоя вышли все те, благодаря кому Германию стали называть страной поэтов и мыслителей. Именно они дали понятиям «Bildung» и «Kultur» их специфически немецкие черты и направленность.