Рассуждансы

«Земную жизнь пройдя до середины, я заблудился в сумрач­ном лесу...» — слова Данте как нельзя более точно передают то состояние, в которое я впала к середине книги.

Мы полны «благих намерений». За это нас отхлестал Чехов. Помните барышень, которые желали немедленно принести пользу. Отправиться в народ, накормить всех крестьянских детей разом. Благородный порыв. За него потом еще долго можно себя ува­жать. Быть хорошей, но прежде всего в своих собственных гла­зах, значит «впасть в прелесть», говоря языком христиан. Чехов, Лесков, Лев Толстой, Достоевский терзались проблемами добра и зла. Подоплекой добрых и злых поступков. «Не все, что разумно и полезно, есть добро», — говорили они нам, потомкам. «По­думайте, не спешите», — упреждали они нас, будто бы предвидя, через какие бедствия предстоит пройти двадцатому веку.

Ослепленные «высокой целью» — «впавшие в прелесть» — ти­раны, а вслед за ними целые народы истребляли как сами себя, так и друг друга. Стремительный век. Беспрецедентный по унич­тожению миллионов людей. И все-таки ни добрые, ни честные, ни совестливые не перевелись. Утверждая материализм, мы восхищаем­ся, увековечиваем легендарные подвиги идеалистов.

Кем были Корчак, Мать Мария, Войно-Ясенецкий, Вавилов? Разве это не люди идеи? Одни совершали свои подвиги во имя Божье, другие — во имя Гуманизма, третьи — во имя Высшей Красо­ты. Земная жизнь ни для кого из них не была пределом устрем­лений. Их устремление — Вечность!

«В жилах каждого столетия течет чужая, не его кровь, и чем сильней, исторически интенсивней век, тем тяжелее вес этой чужой крови», — писал О. Мандельштам.

Мы — дети девятнадцатого века, вскормлены его культурой. Нынешние нравственные ценности мы все еще поверяем по клас­сике. Мы тоскуем по тем временам так же, как деревенский жи­тель, осевший в городе, тоскует по деревне, которой давно не су­ществует на белом свете.

Онтологическая картина прошлого мира содержала в себе дале­ко отнесенные друг от друга небо - рай - верх и землю - ад - низ. Свод нравственных законов был четким.

Теперь мы отняли культуру от религии, дали ей полную неза­висимость. Пространство жизни видоизменилось, нет ни ада, ни рая, ни чистилища меж ними. Лишенная своих корней, куль­тура трансформировалась. Она стала служанкой цивилизации. Не­которые, правда, считают, что этот «перекос» начался еще со вре­мен Просвещения. А может быть, и раньше, в эпоху Возрождения, когда Человек стал писаться с заглавной буквы, когда он ощу­тил себя венцом творения.

Бурная переоценка ценностей потому и происходила в нашем веке, что мы лишились устойчивого равновесия, отвергли Высший Суд. И сами стали судьями себе.

Людям духовным, прозревающим будущее, всегда было труд­но, тесно в детерминированном мире.

И сейчас тесно. Причинность сводит с ума.

Детерминизм в мышлении, по словам О. Мандельштама, при­водит к «всепониманию, граничащему с ничего непониманием». Всему можно найти причину, при этом ничего не прояснив в про­низанном многочисленными связями целом.

«Движение бесконечной цепи явлений без начала и конца есть именно дурная бесконечность. Она ничего не говорит уму, ищущему единства и связи. Ум... не есть знание и совокупность знаний, а есть хватка, прием, метод» (О. Мандельштам).

Именно творчество детей дает нам возможность увидеть воочию единство и связи.

Мысли детей глобальны (недаром поэт мечтал «лелеять» детские мысли), хотя предмет их часто пустяшен. В чем же состоит та чи­стота, к которой мы, взрослые, стремимся вспять?

В ясности связей с предметным, соприродным миром; ребенок единится с миром с помощью этих ясных связей. Его влечет живая конкретность. В ней ему и открывается мироздание.

Человек не умнеет ни по синхронии, ни по диахронии. Сократ не глупее Белинского, ребенок не глупее взрослого. Иначе откуда: «Устами младенца глаголет истина»?

С годами накапливается опыт, углубляется понимание, но те­ряется ощущение единства целого. И только на каком-то неве­роятном витке судьбы оно вдруг обретается.На мгновение. Так открылся мир Андрею Болконскому на Аустерлицком поле.

В лепке ребенок узаконивает вещность вещей. В скульптуре - связи, упрятанные внутрь материи. Они заключены в ней самой и за классической поверхностью античной статуи — драматизм внутреннего напряжения формы. Холодный мрамор требует му­жества творца. И творец не работает по поверхности. Он режет камень, чтобы обнажить богатство заключенного в нем немого смысла.

Вечность и вещность — вот что утверждает ребенок, вылеп­ливая из пластилина простые, но причудливые формы. В том, как он подходит к делу, видны «хватка, прием, метод». Это — проявле­ние «мужающего ума», а не тренировка мелких суставов пальцев.

Предыдущий текст пестрит «потомучтами» и «оттогочтами». Детерминизм, разъевший сознание, превращает цельную мысль в крошево. Линейная логика не рождает объемного, целостно­го представления о предмете.

Подрастая, дети утрачивают непосредственность, но обре­тают ту самую вторую реальность, которая и есть куль­тура.

Через культуру и историю они выходят к качественно ино­му сознанию, где часть имевшихся связей утрачивается, а часть — углубляется. «Я», «эго» теперь выступают вперед, личный опыт становится главенствующим. Возникают узловые проблемы, их разрешение подросток ищет уже не только в «обитаемой» сре­де, но и в литературе. Потому и идентифицирует себя с персона­жем книги, потому способен зачитываться до самозабвения. Ост­рый сюжет, стремительное развитие событий, мытарства главного героя, в результате оказавшегося победителем, вот на чем взрастает нормальный подросток. Но Федры он не осилит. Страстей ее не пой­мет.

Не преодолев ни разу в жизни сопротивление материала, труд­но понять величие, красоту «Пьеты Рондонини», где мрамор, остав­ленный нетронутым у ног «Пьеты», истекает человеческими слезами.

Внимать культуре — высшая радость, и она дается восхожде­нием человеческого духа к основе, цельности бытия.

Сначала мир открывается нам навстречу, потом мы тащимся у него на поводу, блуждаем в «сумрачном лесу». Но лес не беско­нечен, и мы, уставшие и измученные, выходим на дорогу. Наши связи с миром вновь свободны, они не путы. Теперь они могут быть уподоблены разветвившимся по-над землей корням вековой сосны. Мы укореняемся в мире, наши связи с жизнью упрочились. Но как в детстве, так и теперь ими управляет любовь.

Любовь космична по своей природе. «Космизм» миропонима­ния и мирочувствия в стихах Гомера и Уитмена, в пьесах Шекспира и Еврипида.

Детское мышление, а значит и творчество, космично. Оно ох­ватывает разом все явления и запечатлевает их в речи, рисунках, скульптурах. Предметы разных уровней и категорий сосуществуют в единстве. Эти связи вневременны. Взросление наступает именно тогда, когда ребенок впервые задастся мыслью, что будет потом, вслед за «сейчас». «Потом» — это шаг в иное измерение, где властвует время.

В рассказе «Типообраз» уже говорилось, как дети теряют единство композиции в рисунке, задавшись целью развернуть сюжет в хронологической последовательности. Этот момент я бы условно обозначила серединой детства. Потеря композиционно­го единства за счет обретения сюжетности — это тот самый сум­рачный лес, из которого выбраться сложно. В такой ситуации ничего иного не остается, кроме как переболеть вместе с учени­ком. Мы не только торжествуем вместе, мы вместе болеем.

Помню, долго лежала одна в изоляторе. Очень скучала. И вот радость — привели в изолятор подружку, из нашей палаты. Ког­да сестра ушла, подружка созналась, что набила температуру, чтобы поболеть со мной за компанию. При ней я очень скоро поправилась.

Как только мы, педагоги, позволили себе наконец открыто заболеть всем миром, что-то сдвинулось и в нашей области. Но запущенные болезни лечатся долго. Достанет ли нам тер­пения?