Глава II ПРАВО 3 страница

И это не единственное противоречие, вытекающее из этого воззрения. Их не оберешься. Если повеление составляет существенную сторону права, а субъективное право не имеет самостоятельного значения и служит только средством для вызова императивов, то как объяснить, что действие императивов ставится в полную зависимость от воли лица? "Те нормы, - говорит Тон, - которые имеют в виду защиту благ, принадлежащих отдельным лицам, большею частью воспрещают их нарушение единственно в том случае, когда заинтересованное лицо само не согласно на нарушающее действие. Таким образом, согласие защищаемого, по правилу, отнимает у действия характер противоречия норме" (стр. 16). Вспомним, что право, по определению Тона, есть выражение общей воли, которая предписывает или запрещает; здесь же от частного произвола лица зависит призвание действительности этих предписаний и запрещений; от него зависит подвергнуть другое лицо действию закона или освободить его от этого действия. Подчиненный закону получает власть над самим законом (стр. 217). Это тем менее может быть допущено, что всякая норма, по теории Тона, как выражение общей воли принадлежит к публичному праву, а потому всякое нарушение нормы есть нарушение публичного права (стр. 109). Основное же положение правоведения состоит в том, что публичное право не может изменяться сделками частных лиц (jus publicum privatorum pactis mutari nequit).

Самое различие публичного права и частного, при этом воззрении, исчезает. Тон признает, что это различие не может быть основано на характере защищаемых интересов, ибо интересы отдельных лиц суть вместе и интересы общества. В доказательство он ссылается на уголовное право, которое устанавливает публичные наказания за нарушение личных прав (стр. 110-112). Единственным признаком, на котором можно установить это разделение, по его мнению, служит способ защиты: публичным правом должно быть признано то, которое защищается самим государством, частным то, которого защита, в смысле предъявления иска, предоставляется частному лицу (стр. 113, 133). Между тем сам Тон указывает на то, что одно и то же право защищается иногда одним способом, иногда другим. Так например, собственность защищается иногда законом даже помимо требования лица, и эта защита, говорит Тон, делает уже из нее юридическое учреждение. "Но через это, - прибавляет он, - собственность не есть еще право собственника; это еще не частное его право" (стр. 175). "Частным правом она становится лишь тогда, когда из нарушения установленных для охраны ее норм рождается для собственника требование устранения этого противоречия норме" (стр. 156, 178). Таким образом, собственность является учреждением то публичного, то частного права, смотря по тому, как она защищается. Нарушение этого права из публичного делает его частным. Самое приобретение собственности, например путем занятия, является действием публичного права, ибо занятие не основано на каком-либо требовании; сам закон связал с ним известные юридические последствия (стр. 337, 346).

Все это очевидно не имеет логического основания. Одно и то же учреждение может быть защищаемо тем или другим путем; через это оно не теряет принадлежащего ему характера. Охранение частного права, например, собственности, может составлять и общественный интерес. На этом основаны уголовные наказания за воровство. Но самая собственность через это не перестает быть частным правом, которое приобретается и отчуждается по частной воле лица. Ссылка на уголовные законы ровно ничего не доказывает.

Не меньшие несообразности встречаются и в других юридических учреждениях. Так, в семейном праве власть римского отца семейства была безгранична, но он был предоставлен собственной силе: "Юридических средств для вынуждения своих повелений, - говорит Тон, - отец семейства не имел... помощь государства ему не давалась". В новых законодательствах, напротив, он получил право иска против детей, а последние против него (стр. 187-188). Если мы вместе с Тоном признаем, что субъективное право заключается единственно в возможности требовать защиты государства, то мы неизбежно придем к заключению, что в Риме у отца семейства не было никаких прав и что он получил их в новых законодательствах, заключению очевидно нелепому.

Но нигде внутренняя несостоятельность этой системы не обнаруживается так ясно, как в учении об обязательствах. Следуя своей теории, Тон признает, что обязательство без защиты - чистое ничто (стр. 247), хотя уже римляне допускали существрвание естественных обязательств (naturalis obligatio), которым придавалось даже некоторое юридическое значение, и мы ежедневно видим, что делаются и платятся долги помимо всяких юридических формальностей. В действительности, юридическая защита только признает, а не создает долг, а где есть долг, там есть с одной стороны право, с другой стороны обязанность. Далее из теории Тона выходит, что до наступления срока уплаты, обязательство, как право, не существует, ибо кредитор в это время "не может ни требовать, ни искать" (стр. 251); но несмотря на то, тут же взявший деньги называется должником, следовательно, считается обязанным. Наконец, даже там, где есть защита, а потому признается истинное обязательство, последнее лишено всякого юридического содержания; ибо право, по учению автора, заключается единственно в норме предписывающей или запрещающей, а тут норма ничего не предписывает и не запрещает: все зависит от частной сделки. Вследствие этого Тон определяет обязательство просто как "возложенную юридическим порядком на отдельные лица обязанность для защиты известного интереса", причем он однако сознается, что это определение весьма смутно (стр. 202). Но он объясняет это самым свойством обязательств. Они, по его мнению, "составляют великий остаток частных обязанностей, остаток, образующийся по вычете всех тех обязанностей, которые основаны на абсолютной защите известного блага". Вещное право, личность, семейные отношения - все это, говорит автор, можно определить; "в обязательствах же интересы слишком разнообразны; можно даже сказать, что они вообще не подлежат определению. Ибо нынешнее право безгранично обещает свою защиту всякому соглашению, которого исполнение может удовлетворить какой-либо интерес получившего обещание" (стр. 202-203).

Невозможно яснее высказать всю недостаточность этой теории в юридическом отношении. Обязательства, эта важнейшая отрасль частного права, на которую римские юристы положили всю силу и всю тонкость своего ума, объявляются остатком, с которым ничего не поделаешь, который ускользает от всякого определения. И точно, тут закон ничего не определяет, ибо содержание обязательства установляется не законом, а соглашением. Из частного соглашения возникают права и обязанности лиц: право же иска дается только как средство вынудить исполнение там. где соглашение нарушено.

Сам Тон, признавая юридическое притязание единственным содержанием субъективного права, принужден однако отличить от негоматериальное право, которого оно служит защитою. Это различение требуется самым существом юридических отношений. В самом деле, предъявлять притязания может не только тот, чье право нарушено, но и тот, кто воображает, что оно нарушено. Ябедник имеет точно такое же право предъявлять иски, как и действительно обиженный, и судья в обоих случаях одинаково должен пускать в ход весь юридический аппарат судебного решения. Если субъективное право состоит единственно в возможности предъявлять притязания, то оно в совершенно равной степени принадлежит всем. Чтобы устранить это затруднение, Тон различает основательные и неосновательные иски. И те и другие одинаково могут возбудить действия суда, но только первые, по праву, могут заставить судью обвинить противника, а в этом, по мнению автора, заключается главное дело (стр. 227, 228, 238-239). Но что такое основательные иски? То, говорит Тон, в которых истец имеет за себяматериальное право (стр. 241). Последнее, следовательно, должно быть отличено от права иска. Это становится еще очевиднее, если мы сообразим, что судья может постановить несправедливое решение и что истец, по существу дела совершенно правый, может не доказать своего иска. Скажем ли мы, что он никакого права не имеет, потому что защита дается противнику? Но в таком случае исчезает всякое различие между основательными и неосновательными исками. Сам Тон не решается сделать подобный вывод: он прямо признает, что лицо может иметь материальное право, которое оно фактически не в состоянии доказать (стр. 242). Но не значит ли это признать, что субъективное право не исчерпывается защитою и что помимо защиты существует еще право, которое защищается?

Таким образом, куда бы мы ни обратились, мы приходим к необходимому различению материального права и процессуального. Вопреки теории Тона, юридическое значение имеет не только защита, но и то, что защищается. А так как защита существует для защищаемого, а не наоборот, то мы логически должны начать с последнего, признавши в нем истинное основание права; первое же, как делает, впрочем, и Тон, мы должны считать только средством. Но защищается не интерес лица, не пользование известным благом, не цели, которые он преследует, а единственно законная возможность распоряжаться своими силами и средствами, то есть свобода. Поэтому содержание права остается все-таки формальным. Каким образом человек пользуется своею свободою, хорошо или дурно, до этого праву нет дела: это выходит из пределов его ведения. Вследствие этого право, вопреки мнению Тона, может иногда поддерживать даже действия явно безнравственные. Устранивши фактическое пользование из области права. Тон утверждает, что тем самым уничтожается противоречие между правом и нравственностью. Юридический порядок, говорил он, терпит безнравственность, потому что он не в состоянии ее уничтожить; но он никогда не делается ее сообщником "дарованием права" (стр. 298. 299). И точно, если все право заключается в повелениях, издаваемых властью во имя общественной пользы, то защита безнравственных действий немыслима. А между тем на деле она существует. Богатый заимодавец, который вымогает долг у бедного должника, несомненно поступает безнравственно; но несмотря на то, право дает ему защиту. Предъявленное требование составляет законную область его свободы, и судья не может не решить дела в его пользу.

Против этого воззрения на право, как на определение законной свободы лица, возражают, что права нередко присваиваются лицам, которые сам закон признает неспособными иметь волю, следовательно, и свободу, например малолетним, сумасшедшим, даже еще не родившимся. Это возражение мы находим и у Тона (стр. 220), который выводит отсюда, что право имеет в виду не волю, а интересы лица (стр. 98, 99). Он утверждает, что логически невозможно предполагать волю как способность, там, где ее нет в действительности. Он не видит даже ни малейшего основания, почему бы какая бы то ни было степень воли могла быть условием правоспособности (стр. 282, 283), между тем как лица, юридически признанные неспособными иметь волю, имеют интересы, и эти интересы могут охраняться правом. Если при этом государство не защищает этих интересов собственною властью, а дарует неспособным лицам субъективные права, осуществление которых оно возлагает на заступающих их место опекунов, то это происходит, по мнению автора, единственно из практических целей: взявши все дело в собственные руки, государство приняло бы на себя слишком большую тяжесть, а потому оно предпочитает действовать иным путем (стр. 284-286).

Итак, присвоение прав лицам неспособным ими пользоваться и юридическое начало представительства одного лица другим, вводятся единственно для уменьшения хлопот государству! Объяснение достойно современного правоведения, которое, потерявши смысл явлений, везде ищет внешних признаков и причин. Почему же, однако, государству легче назначить опекуна и за ним наблюдать, нежели назначить чиновника и за ним наблюдать? Хлопот тут столько же, а между тем последнее, по теории Тона, имеет смысл, а первое решительно никакого. Ясно, что мы на этом поверхностном объяснении остановиться не можем и должны глубже вникнуть в существо дела. Факт тот, что права, которые и по учению Тона предполагают волю, ибо они даются именно для того чтобы пользоваться ими по усмотрению, присваиваются лицам, которые закон признает не имеющими воли, то есть способность признается там, где се нет в действительности. Тон видит в этом логическую несообразность, но это доказывает только, что самые простые философские определения, признанные всеми законодательствами в мире, перестали быть понятны современным юристам. У ребенка в действительности нет разумной воли, но способность ее иметь у него несомненно есть, ибо иначе она бы не развилась. Точно так же и сумасшедший, у которого разум временно затмился, может выздороветь; следовательно, способность у него сохраняется, а это все, что требуется для права, которое определяет только возможность действий, и притом не в настоящую только минуту, а как принадлежность самой человеческой личности. Отсюда вытекает признание прав даже за неизлечимыми. В этом выражается уважение к абсолютному значению человеческой личности, которая, в силу духовной своей природы, сохраняет характер разумно-свободного существа, даже когда физическое ее состояние делает для нее невозможным проявление разума и свободы. Тут дело идет не об охранении интересов, ибо какие могут быть интересы у несчастного, запертого на всю жизнь в сумасшедший дом, кроме того, чтобы с ним обходились человеколюбиво? Охранение интересов сумасшедшего есть дело не права, а администрации. Если ему присваиваются права, несмотря на то что он ими никогда не может пользоваться, то это означает, что в нем признается тот вечно присущий человеку источник прав, который один возвышает его над уровнем животных. Защиту закон дает и животным: он охраняет их от истязаний; иногда предписывается даже кормить их на общественный счет. Однако же отсюда не проистекает для них никакого права, как признает и Тон (стр. 177). Отличие человека от животных в юридическом отношении состоит в том, что первому присваиваются права, а последним нет. Права же присваиваются человеку именно потому, что он разумно-свободное существо, способное иметь разумную волю. В силу этого начала, он признается лицом, и ему присваивается известная область свободы, хотя бы он этою свободою фактически не мог пользоваться.

Мы намеренно остановились с некоторою подробностью на воззрениях Тона, так как они исходят от начала совершенно противоположного тому, которое мы развивали выше. Несостоятельность противного взгляда служит подтверждением правильности выводов. Мы могли убедиться вместе с тем, что рядом с упадком философии идет и упадок правоведения, для которого затмевается истинный смысл понятий, лежащих в основании как науки, так и практики. Не всегда наука равномерно движется вперед. Одностороннее развитие известного направления неизбежно влечет за собою понижение мысли в других отношениях*.

______________________

* Отголосок учений Иеринга и Тона в русской литературе представляет сочинение молодого ученого г. Муромцева "Определение и основное разделение права". Автор определяет право как "защищаемое отношение", причем защищаемое и защита оба входят в состав юриднческого порядка. Но эта замена интереса "отношением" не только не выясняет понятия, а напротив, затемняет его еще более. Против этого нового определения можно сказать то же, что Иеринг приводит против своего собственного, именно, что не всякое защищаемое отношение есть право, как ясно из защиты промышленных интересов путем тарифа. Полиция охраняет порядок на улицах и при разъездах, но никто еще свободное движение в толпе, без давки и толкотни, не считал правом, наравне с собственностью и обязательствами. Отношение есть еще более широкое понятие нежелиинтерес, а потому еще менее способствует точности определения. Спрашивается: какое это отношение? Г-н Муромцев, в качестве реалиста, понимает его не как мыслимое начало, а в его зависимости от действительных его элементов, от субъекта, объекта и окружающей среды, с изменением которых изменяется и оно. Поэтому он преемство права считает абсурдом, "так как отношение, как таковое, не есть конкретный предмет, который мог бы переноситься свободно" (стр. 100). На том же основании отвергается и понятие о восстановлении права (стр. 71). Между тем именно на этих абсурдах держится весь юридический порядок. Если я купил или получил в подарок дом, то защита дается мне единственно в силу того, что мне было передано право хозяина. Иначе нет ни малейшей причины, почему бы защищалось именно мое отношение к дому, а не отношение какого-нибудь третьего лица, например, постояльца. Точно так же, если с изменением среды отношение прекращается, например, в приводимом г. Муромцевым случае наводнения (стр. 61), то нет причины, почему бы после наводнения прежний мой дом принадлежал мне, а не кому-нибудь другому. Дело в том, что в правоведении важны вовсе не эти изменяющиеся фактические отношения, а их мыслимая связь. Право действительно есть известное отношение, но не отношение чего бы то ни было к чему бы то ни было, а мыслимое отношение воли к другим волям и к окружающим ее предметам. А так как вытекающая из отношения возможность действия воли называется свободою, то право, как отношение, и будет явлением свободы. Признание свободы законом делает ее правом; защита же есть не более как средство для исполнения закона. Между тем за невозможностью уловить вечно изменяющее ее отношение в правовой порядок, полагает все значение права в защите и от нее производит все другие его признаки (стр. 122). По мнению автора, даже "если отношение сопровождается юридическою защитою, но существует и осуществляется без ее влияния, то ошибочно почитать такое отношение правовым" (стр. 160). Таким образом, вексель, выданный честным человеком, привыкшим платить свои долги, не имеет юридического значения, и только вексель мошенника, который платит единственно из опасения взыскания, носит на себе юридический характер. Но всего удивительнее то, что г. Муромцев, совершено отвергнув "представление о праве как об отвлеченном предмете, который может существовать независимо от субъекта и быть передаваем из рук в руки" (стр. 108), вверяет защиту реальных отношений чисто фиктивному существу, именно, обществу, существующему "самостоятельно рядом с своими членами" (стр. 66). Г-н Муромцев, по-видимому, не замечает, что он находится тут на почве чистой метафизики. Он основывает свое понятие на наблюдении; но общества, существующего помимо своих членов, никто никогда не видал. Наблюдение показывает нам только, что люди руководствуются такого рода представлением; но это происходит единственно от того, что они признают начала мыслимые, а не только опытные. Спрашивается после всего этого: какое понятие о праве может дать нам воззрение, из которого мы узнаем, что какое-то метафизическое существо, руководствуясь абсурдами, неизвестно почему защищает какие-то неуловимые отношения? Не есть ли это густейший туман? Об основном начале права, о свободе у г. Муромцева нет речи; он тщательно его обходит. Справедливость он признает чисто субъективным началом (стр. 154); во главе своего исследования он ставит даже изречение Бэна, который сводит справедливость на мнение людей, имеющих власть повелевать, изречение, достойное той опытной школы, которая, в погоне за осязаемым, потеряла всякое понимание истинно человеческих начал. Нельзя не пожалеть о том, что столь скудные у нас научные силы, принимая без надлежащей проверки результаты новейших учений, вступают в такой путь, который не может дать никаких прочных плодов.

______________________

Если же юристы до такой степени блуждают на счет коренных начал своей науки, то чего можно ожидать от экономистов, пытающихся делать экскурсии в области философии права? Здесь уже социал-политика в полном ходу, и нет даже юриспруденции, которая могла бы хотя несколько сдерживать эти стремления. Изучая состояние современной мысли, мы не можем обойти этих явлений, хотя заранее можем быть уверены, что никакого научного плода от этого изучения не получится. Главная характеристическая черта означенных теорий состоит в постоянном блуждании между опытом и метафизикою, без всякого руководящего начала, а потому без всякой возможности выпутаться из возникающих отсюда противоречий.

Такой именно характер носят на себе философско-юридические воззрения Адольфа Вагнера. Он видит коренную ошибку политической экономии в том, что она доселе не исследовала начал частного права, которое "составляет юридическое основание для всего строя народного хозяйства и в особенности для частнохозяйственной системы". Этот строй, говорит Вагнер, "стоит и падает, остается или изменяется вместе с правом" (Grundlegung, стр. 292). С другой стороны, он признает, что самые юридические начала изменяются сообразно с изменением народной жизни и что никакой твердой теории тут установить нельзя. "Это юридическое основание не есть нечто данное от природы, вытекающее прямо из существа человека, а потому неизменное: напротив, это нечто исторически сильно изменяющееся... Абсолютных положений для этой юридической основы нет и не может быть, ибо исторический процесс, в котором она находится, не прерывается в своем движении под влиянием изменяющихся потребностей и воззрений людей". С изменением же юридической основы изменяется и хозяйственная система (стр. 175). Поэтому, говорит Вагнер, совершенно ложно воззрение "будто в приложении к экономическим условиям право и нравственность раз навсегда твердо разделены, тогда как именно здесь лежат великие пограничные области, в которых, изменяясь исторически или от страны к стране, встречается и может считаться правильным иногда юридическое, и при случае принудительное, иногда же свободное нравственное устроение" (стр. 296). В особенности изменчивы отношения государства к отдельному лицу. "A priori, из сущности государства, - говорит Вагнер, - невозможно вывести для этого какое бы то ни было начало, ибо эта сущность сама является произведением истории. Столь же мало возможно из сущности личной свободы раз навсегда вывести непреступную границу государственной деятельности, ибо и здесь лицо стоит вполне в историческом течении". Отсюда Вагнер выводит совершенную неприложимость всех умозрительных построений права. Коренною ошибкою всех исследований этого рода он считает то, что "выставляется умозрительно отвлеченное, абсолютное понятие свободы и собственности и из него выводятся логические последствия". Если же затем оказывается противоречие выведенной таким образом теории с фактами и с исторически развившимися юридическими отношениями, то признается, что последние должны сообразоваться с отвлеченными понятиями свободы и собственности, и предъявляется требование, чтобы право соответственно этому было изменено. "Между тем, - говорит Вагнер, - правильно именно обратное умозаключение: это противоречие доказывает неприложимость означенных абсолютных понятий, а потому и теоретическую их несостоятельность" (стр. 296).

Казалось бы, что при таких, не подкрепленных, впрочем, ни малейшими доказательствами, взглядах невозможно уже говорить ни о какой общей теории; надобно держаться чистого опыта. Однако же это не мешает Вагнеру утверждать, как уже было нами указано выше, что политическая экономия должна исследовать не только то, что есть, но и то, что должно быть, и вследствие этого предъявлять жизни новые требования, - воззрение, замечает Вагнер, "несовместное с исключительным признанием индуктивной методы в политической экономии" (стр. 117, примеч.). Это не мешает ему также признавать, что "в философиях права всех времен, начиная с "Государства" Платона и с "Политики" Аристотеля до новейшей литературы, политико-эконом находит для своей науки целый ряд важнейших основных исследований" (стр. 243). В особенности воззрениям древних философов Вагнер придает не только историческое, но и абсолютное значение. "Основные мысли в "Политике" Аристотеля, - говорит он, - и даже в "Государстве" Платона на счет естественно необходимого подчинения лица государству и введения его в государственный порядок, в действительности, будучи правильно поняты, не только имеют значение для древнегреческих отношений, но безусловно истинны; эти положения имеют не только историческую относительность, но и логическуюабсолютность" (стр. 232, примеч.). Из новейших же систем Вагнер особенно сочувственно отзывается о чисто метафизическом учении Краузе и его школы, которых, в сущности совершенно неопределенные, понятия об органическом значении права и государства должны, по мнению Вагнера, быть положены в основание всех общественных наук; отсюда, говорит он, надобно во все стороны вывести последствия (стр. 242). Он упрекает Аренса лишь в том, что он слишком ограничивает ведомство государства (стр. 244-245). Тут мы видим, следовательно, чисто умозрительное понятие о государстве, из сущности которого, как организма, должно быть выведено полное подчинение ему отдельного лица. О фактических данных, об исторически развившихся отношениях нет более речи. Господствовавшее доселе атомистическое воззрение, говорит Вагнер, шло от частей к целому; органическое воззрение должно, напротив, идти от целого к частям (стр. 161). Очевидно, что мы стоим на почве метафизики. Но так как все эти метафизические понятия не основаны ни на каком твердом начале, то рядом с подчинением частей целому являются и совершенно иного рода положения. Так, признается, что "личная свобода всех людей в государстве одна отвечает нравственному существу человека" (стр. 347-348); признается, что система общественного производства и распределения богатства повела бы к невыносимому стеснению личной свободы и нанесла бы вред самому народному хозяйству. В этом Вагнер видит внутреннюю слабость всех социалистических систем, вследствие чего он сам склоняется к органическомусочетанию частной и общественной системы (стр. 167). Но это органическое сочетание оказывается далее не более как компромиссом между обоими началами, причем однако может перевешивать то одно, то другое. В древности перевес был на стороне государства, в новое время на стороне лица; теперь необходимо, по мнению Вагнера, возвратиться к древнему началу, что приведет к примирению противоположностей (стр. 312).

При таких колеблющихся взглядах, конечно, нет возможности прийти к чему бы то ни было, кроме чисто практической сделки, без всякого руководящего начала. Но в таком случае не следует взывать к философии права, строить органические теории, поднимать вопрос о том, что должно быть; надобно держаться того, что есть, и не выходить из этих пределов. Как же скоро ставится вопрос о будущем, об изменении существующих отношений, так необходимо выяснить себе, во имя каких начал это должно совершаться, на чем основаны эти начала и какие из них вытекают последствия. Ничего подобного мы не видим у Вагнера. До какой степени у него шатки начала, ясно из предыдущего; какие он из них выводит последствия, это мы уже отчасти видели в его выводах из свободы, и увидим подробнее ниже.

Еще большую путаницу понятий мы находим у Шеффле. Прочитав первую часть его сочинения "Строение и жизнь общественного тела", можно подумать, что мы имеем дело с самым отвлеченным моралистом. Он в этике видит выражение априорных элементов человеческого духа, стремления обнять высшее и признать абсолютный закон правилом для своих действий. Нравственность и гуманность составляют, по его мнению, непреходящие начала, которые, вместе с другими априорными чертами духа, принадлежат к лучшей части человеческой природы. Своею чувственною стороною, как ограниченное и конечное существо, человек следует естественному влечению к самосохранению; в этом отношении законом эмпирической его природы является эгоизм. Но если мы отправимся от умозрительных начал нашего естества, то мы придем к совершенно иному: с этой точки зрения, истинно то, что тождественно с собою, что исключает различие и множество. Поэтому разрозненность лиц, их исключительная особенность представляется как нечто нам чуждое, противоречащее истинной нашей природе, нечто такое, что в силу умозрительного требования должно быть уничтожено. Любовь к ближнему является истинным законом человеческого естества. Шеффле ссылается даже на Шопенгауэра, который постиг, что нравственный закон оправдывается лишь признанием множества и индивидуальности за простые явления, то есть за призрак (1, стр. 173-176).

Далее в отвлеченном рационализме, кажется, идти невозможно. И эти начала Шеффле признает движущими пружинами всего исторического развития. "Без действия идеалистических мотивов, - говорит он, - история культуры никогда не была бы способна придать нравственное направление эмпирическому общежитию людей. Из этого признания - прибавляет автор - мы ничего не берем назад, как бы оно ни противоречило господствующему духу времени" (стр. 583).

Отсюда Шеффле выводит как нравственность, так и право. Различие между ними он полагает в том, что первою управляются действия, проистекающие из внутренней природы лица, вторым же определяется внешнее взаимодействие лиц для исполнения общей цели - добра (стр. 594). Эти определения автор не считает однако тождественными с различием свободы внутренней и свободы внешней. Производя все, даже самую свободу, исключительно из нравственного начала, он самосохранение допускает единственно в видах служения обществу, а с другой стороны, он признает любовь принадлежностью не только нравственности, но и права. Эгоизм же, в силу которого человек, вместо того чтобы служить целому, ищет своей личной выгоды, одинаково несовместен с обоими (стр. 587-589, 591). Каждый член общества нравственно и юридически равно обязан не трогать другого в присвоенной ему сфере деятельности и давать другим все, что требуется их специальным призванием (стр. 613).