Баллада

 

Вы, дороги, позолоченные песком, зеленеющие долины, овраги, где любят резвиться серны, высокие, увенчанные звездами горы, бурные потоки, непроходимые леса, пропустите, пропустите ее, добрую богиню, богиню бедности!

С той поры, как существует мир, с той поры, как были созданы люди, она странствует по свету, она живет среди людей, путешествует, распевая, или распевает, трудясь, эта богиня, добрая богиня бедности!

Какие-то люди собрались, чтобы предать ее проклятию. Она показалась им слишком красивой, слишком веселой, слишком проворной и слишком сильной. “Оборвем ей крылья, – сказав они, – закуем в цепи, измучим побоями, и пусть ей будет больно, пусть она погибнет, богиня бедности!”

Они заковали в цепи добрую богиню, они били и преследовали ее, но не смогли ее унизить – она нашла убежище в душе поэтов, в душе крестьян, в душе артистов, в душе мучеников и в душе святых, эта добрая богиня, богиня бедности!

Она скиталась больше “вечного жида”, она странствовала больше ласточки, она старше пражского собора и моложе птенца королька, она расплодилась на земле быстрее, чем земляника в Богемском Лесу, эта богиня, добрая богиня бедности!

У нее было много детей, и она научила их тайне Божией; она говорила сердцу Иисуса на горе; очам королевы Либуше, когда та влюбилась в пахаря; уму Яна и Иеронима на костре в Констанце; она знает больше всех ученых и всех епископов, эта добрая богиня бедности!

Она всегда творит самые великие и самые прекрасные дела, какие бывают на земле. Это она возделывает поля и подстригает деревья; это она водит стада, напевая самые красивые песни; это она встречает утреннюю зарю и принимает первую улыбку солнца, она, добрая богиня бедности!

Это она строит из зеленых ветвей шалаш дровосека и дарует орлиный взгляд охотнику; это она растит самых красивых мальчуганов и делает плуг и заступ легкими в руках старика, – она, добрая богиня бедности.

Это она вдохновляет поэта и заставляет петь скрипку, гитару и флейту под пальцами бродячего музыканта: она переносит его на своих легких крыльях от истоков Влтавы до истоков Дуная; это она венчает его голову жемчужной росой и велит звездам блистать для него ярче и сильнее, – она, богиня, добрая богиня бедности!

Это она наставляет искусного ремесленника и учит его обтесывать камень, гранить мрамор, отделывать золото, серебро, медь и железо; это она помогает старой матери и юной дочери ткать полотно, мягкое и тонкое, словно волос, – она, добрая богиня бедности!

Это она укрепляет расшатанную бурей лачугу и оберегает пламя смоляного факела или масляной лампады, она месит хлеб для семьи и ткет зимнюю и летнюю одежду; это она кормит и поит весь мир, она, добрая богиня бедности!

Это она воздвигает большие замки и старинные соборы, она ходит с саблей и ружьем, она воюет и одерживает победы, она подбирает убитых, ухаживает за ранеными и прячет побежденного, – она, добрая богиня бедности!

Ты олицетворяешь кротость, терпение, силу и милосердие, о добрая богиня! Это твоя святая любовь соединяет всех твоих детей, это ты даруешь сострадание, веру, надежду, о богиня бедности!

Наступит день, когда твои дети перестанут нести всю тяжесть мира на своих плечах и будут вознаграждены за свои муки и труды. Близится время, когда не станет ни богатых, ни бедных, когда все люди будут вкушать плоды земные и будут одинаково пользоваться благами, дарованными Богом, но ты никогда не будешь забыта в их гимнах, о добрая богиня бедности!

Они не забудут, что ты была их плодовитой матерью, неутомимой кормилицей и воинствующей церковью. Они прольют бальзам на твои раны и приготовят тебе из помолодевшей, благовонной земли ложе, где ты наконец-то найдешь отдых, о добрая богиня бедности!

А в ожидании этого счастливого дня вы, потоки и леса, горы и долины, степи, где растут цветы, где порхают птицы, и вы, дороги, усыпанные золотым песком и принадлежащие всем, пропустите ее, пропустите добрую богиню, богиню бедности!

Вообразите себе эту балладу, эти прекрасные стихи, произнесенные на мягком и наивном языке, словно нарочно созданном для юношеских уст, да еще положенную на музыку, трогающую сердце и исторгающую чистейшие слезы, вообразите ангельский голос, поющий с безупречной правильностью, с несравненным музыкальным выражением, голос сына Трисмегиста и ученика Цыганки, самого красивого, самого чистого и самого одаренного из всех отроков в мире! Если вы представите себе в виде рамки для этой картины в духе пейзажа Рейсдала живописную группу мужчин с простодушными, открытыми лицами, мелодичное журчанье невидимого горного потока, доносящееся из глубины ущелья и сливающееся с отдаленным звоном колокольчиков пасущихся на горе коз, – если вы представите себе все это, то поймете наше волнение и невыразимое поэтическое наслаждение, которые мы испытали.

– А теперь, дети мои, – сказал Альберт Подебрад крестьянам, – мы помолились, и за работу. Вы идите в поле, а я со своей семьей пойду в лес искать вдохновение и жизнь.

– Но вечером ты вернешься? – вскричали крестьяне.

Цыганка приветливо кивнула им, и они приняли этот знак за обещание. Две девочки, еще не понимающие, что значит бег времени и случайности странствий, с детской радостью крикнули: “Да! Да!”, и крестьяне разошлись. Старый Зденко, глядя отеческим оком на своего крестника и убедившись, что его дорожную сумку наполнили провизией для всей семьи, уселся на пороге хижины. Затем Цыганка знаком пригласила нас идти за ними, и вместе с нашими бродячими музыкантами мы покинули селение. Пришлось взбираться по склону оврага. Каждый из нас – учитель и я – взяли на руки одну из девочек, и, таким образом, нам удалось подойти к Трисмегисту, который до этого как бы не замечал нашего присутствия.

– Мне немного грустно, – сказал он. – Тяжело обманывать друзей и этого старика. Я знаю, что завтра он будет разыскивать нас по всем лесным тропинкам. Но таково было желание Консуэло, – добавил он, указывая на жену. – Ей кажется, что оставаться здесь опасно. Я же не могу себе представить, что мы еще можем внушать кому-либо страх или зависть. Разве кто-нибудь способен понять наше счастье? Однако она уверяет, что мы можем навлечь опасность и на головы наших друзей, и, хоть мне неясно, каким образом это могло бы случиться, все же я уступаю ей. Впрочем, ее желание всегда было моим желанием, а мое всегда находило отклик в ее душе. Сегодня мы уже не вернемся в то селение. Если вы действительно наши добрые друзья, – а вы кажетесь нам такими, – то к вечеру, нагулявшись вдоволь, вернитесь туда и объясните им все это. Мы намеренно ушли, не простившись, так как боялись огорчить их, но передайте, что когда-нибудь мы еще придем к ним. Ну, а старому Зденко скажите только одно слово: завтра. Его предвидение не идет дальше. Все дни, вся жизнь для него – завтра, и ничего больше. Он освободил себя от заблуждений, присущих человеческим понятиям. Его глаза открыты для вечности, и он готов раствориться в этой тайне, чтобы обрести молодость жизни. Зденко мудр. Это самый мудрый человек, какого я когда-либо знал.

Душевное расстройство Трисмегиста производило на его детей и жену странное действие. Они не только не краснели перед нами за его речи, не только не страдали, слушая их, но почтительно внимали каждому слову, и, казалось, изречения этого человека придавали членам его семьи силу возвыситься над той жизнью, какой они жили сейчас, и над самими собой. Думаю, что благородный юноша, с жадностью впитывавший каждую мысль своего отца, был бы весьма удивлен и даже возмущен, если бы ему сказали, что это мысли безумца. Трисмегист говорил мало, и мы заметили также, что ни жена, ни дети никогда не побуждали его к этому без необходимости. Они благоговейно охраняли тайну его задумчивости, и, хотя Цыганка неустанно следила за ним взглядом, по-видимому, она больше опасалась какого-нибудь докучливого вмешательства в его фантазии, нежели скуки одиночества, на которое он себя обрекал. Она изучила его странности, и я пользуюсь сейчас этим словом, чтобы впредь никогда больше не произносить слово “безумие”, которое тем более отталкивает меня, что речь идет о подобном человеке и о подобном душевном состоянии, трогающем до слез и вызывающем почтение. Глядя на Трисмегиста, я понял благоговение, с каким крестьяне – эти бессознательные богословы и метафизики, – а также восточные народы относятся к людям, лишенным так называемого светоча разума. Им известно, что, когда никто не тревожит это абстрактное мышление ненужными заботами и жестокими насмешками, оно не только не приводит человека к ярости или к отупению, а, напротив, может превратиться в исключительное дарование дивного поэтического свойства. Не знаю, что сталось бы с Трисмегистом, если бы его семья не возвышалась как оплот любви и верности между ним и внешним миром. Но если бы он и пал жертвой своего бреда, это явилось бы лишним доказательством того, каким вниманием и уважением обязаны мы окружать недуги такого рода и любые недуги вообще.

Все семейство шагало с легкостью и проворством, далеко превосходившими наши силы. Девочки – и те могли бы идти без конца, даже если бы их временами не брали на руки, оберегая от утомления. Они словно родились, чтобы шагать, как рыбы родились, чтобы плавать. Цыганка, вопреки желанию сына, не позволяет ему носить сестер на руках, пока он не перестал расти и пока, как говорят музыканты, у него еще ломается голос. Она поднимает на свои могучие плечи эти хрупкие, доверчивые создания и несет их так же легко, как свою гитару. Физическая сила – вот одно из преимуществ кочевой жизни, которая становится у бедного артиста такой же страстью, как у нищего и у натуралиста.

Мы уже очень устали, когда после перехода по самым трудным тропинкам добрались до дикого, романтического места под названием Шрекенштейн. Мы заметили, что, приближаясь к этой горе, Консуэло еще более внимательно следила за мужем и старалась держаться ближе к нему, словно боясь, что его ждет там какая-то опасность или тягостное переживание. Однако ничто не нарушило безмятежности артиста. Он сел на большой камень, возвышавшийся над бесплодной долиной. В этом месте есть что-то пугающее, жуткое. Скалы громоздятся здесь в беспорядке и при своем падении часто ломают деревья. Корни стволов, которым удалось устоять, обнажились, и кажется, что они цепляются узловатыми пальцами за утес, грозя увлечь его вместе с собою. Мертвая тишина царит над этим хаосом. Пастухи и дровосеки боятся подходить близко, а земля изрыта дикими кабанами. На песке видны следы волков и серн, словно дикие звери уверены, что найдут здесь убежище от человека. Альберт долго сидел в задумчивости на этом камне, потом перевел взгляд на детей, игравших у его ног, и на жену, которая, стоя возле него, смотрела ему в глаза, пытаясь прочитать его мысли. Внезапно он встал, опустился перед ней на колени и жестом подозвал детей поближе.

– Падите ниц перед вашей матерью, – сказал он им с глубоким чувством, – ибо она – утешение, ниспосланное небом всем несчастным, и мир, который обещал Всевышний людям доброго сердца!

Дети опустились на колени, окружив Цыганку, и заплакали, осыпая ее ласками. Она тоже прослезилась, прижимая их к груди, потом заставила их обернуться и воздать такую же почесть отцу. Мы со Спартаком поверглись ниц вместе с ними.

Когда Цыганка умолкла, учитель выразил Трисмегисту свое глубокое почтение и, пользуясь этой минутой, начал с жаром расспрашивать его об истине, рассказав, сколько сам он учился, размышлял и страдал, чтобы ее найти. Я же, словно околдованный, продолжал стоять на коленях у ног Цыганки. Не знаю, осмелюсь ли поделиться с вами тем, что происходило в моей душе. Эта женщина, несомненно, годилась мне в матери, но от нее все еще исходило какое-то очарование. Несмотря на уважение, которое я питаю к ее супругу, несмотря на ужас, который я бы испытал при одной мысли, что могу забыть об этом уважении, я чувствовал, что вся душа моя рвется к ней с таким пылом, какого никогда не внушали мне ни расцвет молодости, ни обаяние роскоши. О, если бы я мог встретить такую женщину, как эта Цыганка, и посвятить ей всю жизнь! Но надежды нет, и теперь, когда я знаю, что никогда больше ее не увижу, в глубине моего сердца таится отчаяние, словно кто-то открыл мне, что для меня нет на земле другой женщины, которую я мог бы полюбить.

Цыганка даже не замечала меня. Она слушала Спартака и была поражена его пламенной, искренней речью. Трисмегист тоже был растроган. Он пожал ему руку и усадил на камень рядом с собой.

– Молодой человек, – сказал он, – ты пробудил во мне воспоминания о моей прежней жизни. Мне показалось, что я слышу самого себя, – именно так говорил я, когда был в твоем возрасте, с жаром умоляя людей зрелых и опытных открыть мне науку добродетели. Вначале я решил не говорить тебе ничего. Я не сомневался ни в уме твоем, ни в честности, но не был уверен в твоем простодушии и в пламени твоего сердца. К тому же я не считал себя способным вновь передать на том языке, каким говорил прежде, те мысли, какие впоследствии привык выражать посредством поэзии искусства, посредством чувства. Твоя вера победила, она сотворила чудо, и я убедился, что должен говорить с тобой. Да, – добавил он через несколько минут, показавшихся нам целой вечностью, ибо мы боялись, как бы вдохновение не оставило его, – да, теперь я узнаю тебя! Я помню тебя! Когда-то я видел тебя и любил. Я трудился вместе с тобой в какой-то другой фазе моего прежнего существования. Твое имя гремело среди людей, но я забыл его и помню только твой взгляд, твои речи и душу, от которой с трудом оторвалась моя душа. Теперь я лучше читаю в будущем, нежели в прошлом, и грядущие столетия часто представляются мне столь же светлыми, как те дни, что мне осталось прожить в нынешней моей оболочке. Так вот, я говорю тебе – ты будешь велик еще в этом веке и свершишь великие дела. Тебя будут порицать, обвинять, чернить, ненавидеть, бесчестить, преследовать, гнать… Но твоя идея переживет тебя, приняв другие формы, и ты взбудоражишь существующие ныне явления с огромным размахом, ты осуществишь гигантские замыслы, о которых мир не забудет и которые, быть может, нанесут последний удар общественному и религиозному деспотизму. Да, ты прав, стремясь действовать в обществе. Ты повинуешься своей судьбе – другими словами, своему вдохновению. И это проясняет для меня все. То, что я чувствовал, когда слушал тебя, та доля твоих надежд, которую ты сумел мне внушить, является великим доказательством осуществимости твоей миссии. Иди же, действуй, трудись. Небо избрало тебя зачинщиком разрушения. Разрушай и уничтожай – вот твоя задача. Чтобы разрушать, так же необходима вера, как и для того, чтобы созидать. Я добровольно ушел с той дороги, по которой идешь ты; я счел ее дурной. Разумеется, она была такой лишь в силу случайных обстоятельств. Если истинные служители нашего дела чувствуют себя призванными сделать еще одну попытку, значит, она снова сделалась возможной. Мне казалось, что уже нечего было ожидать от общества власть имущих и что нельзя его преобразовать, оставаясь в нем. Тогда, утратив, вследствие чрезмерной коррупции, надежду на то, что спасение снизойдет на народ, я поставил себя вне этого общества и посвятил свои последние годы и силы непосредственному воздействию на народ. Я обратился к бедным, слабым, угнетенным и облек свою проповедь в образы искусства и поэзии, которые они понимают, ибо любят их. Возможно, что я недооценил добрые инстинкты, еще не совсем угасшие у людей науки и у тех, кто стоит у власти. Я не видел их с тех пор, как, пресытясь их скептицизмом и нечестивыми предрассудками, с отвращением ушел от них, чтобы найти простые сердца. Возможно, что они могли измениться, исправиться и чему-то научиться. Впрочем, что я говорю? Нет сомнения, что за пятнадцать лет мир ушел вперед, что он очистился и вырос. Ибо все человеческое тяготеет к свету, а добро и зло смыкаются, устремляясь к Божественному идеалу. Ты хочешь обратиться к миру ученых, знатных и богатых, хочешь уравнять их с помощью убеждения, хочешь пленить даже королей, принцев и прелатов обаянием истины. В тебе кипят вера и сила, преодолевающие все препятствия и обновляющие все старое, все изношенное. Повинуйся, повинуйся же порыву Божественного вдохновения. Продолжай и возвеличивай наше дело! Подбери оружие, разбросанное на том поле битвы, где мы потерпели поражение!

И тогда между Спартаком и удивительным старцем завязалась беседа, которую я буду помнить всю свою жизнь. Ибо произошло чудо. Тот самый Рудольштадт, который, словно Орфей, вначале не хотел разговаривать с нами иначе, как с помощью звуков музыки, этот артист, давно уже променявший логику и чистый разум на цельное чувство, этот человек, которого бесстыдные судьи объявили помешанным и который соглашался слыть таковым, внезапно, движимый милосердием и любовью к Богу, сделал над собой чрезвычайное усилие и, превратясь в разумнейшего из философов, повел нас по пути к истинному знанию и к полной достоверности. Спартак, со своей стороны, обнаружил весь жар своей души. Один был совершенным человеком, и все его способности находились в гармонии; другой являлся как бы неофитом, преисполненным энтузиазма. Мне вспомнилось то место из Евангелия, где сказано, что Иисус беседовал на горе с Моисеем и пророками.

– Да, – говорил Спартак, – я чувствую, что на меня возложена некая миссия. Я близко узнал земных правителей и был поражен их тупоумием, невежеством, жестокосердием. О, как прекрасна жизнь, как прекрасна природа, как прекрасно человечество! Но что делают они с жизнью, с природой и с человечеством!.. Я долго плакал, увидев, что и я сам, и люди – мои братья, и все творения Божьи – рабы подобных ничтожеств!.. Я долго плакал, словно слабая женщина, а потом сказал себе: “Кто же мешает мне вырваться из их цепей и жить свободным?” Но после периода одинокого стоицизма я увидел, что быть свободным в одиночестве еще не значит быть свободным. Человек не может жить один. Целью человека является человек. Без этой цели он не может жить. И я сказал себе: “Я все еще раб, надо освободить моих братьев…” И я нашел благородные сердца, которые примкнули ко мне… И друзья зовут меня Спартаком.

– Я уже сказал тебе, что ты будешь только разрушать, – ответил старец. – Спартак был взбунтовавшимся рабом. Но повторяю – пусть будет так. Берись за дело разрушения. Созови тайное общество, которое будет разрушать нынешнюю форму великих беззаконий. Но если ты хочешь, чтобы это общество было сильным, деятельным, могущественным, вложи в него как можно больше живых, вечных принципов. Оно предназначено сначала разрушать, – ибо, чтобы разрушать, надо существовать, всякая жизнь позитивна, – а потом сделать так, чтобы из дела разрушения возникло то, что должно возродиться.

– Понимаю, ты хочешь намного ограничить мою миссию. Пусть так – малую или великую, но я принимаю ее.

– Все, что послушно советам Божеским, всегда велико. Познай то, что должно стать правилом твоей души: ничто не пропадает бесследно. Даже если твое имя и твои поступки исчезнут, если ты будешь работать безымянно, подобно мне, все равно твои действия не пропадут даром. Божественное равновесие – это сама математика, и в горниле Божественного химика самые мельчайшие частицы обретают свое истинное значение.

– Раз ты одобряешь мои намерения, научи меня, укажи мне путь. Что я должен делать? Как воздействовать на людей? Надо ли прежде всего воздействовать на их воображение? Или воспользоваться их слабостью и склонностью к чудесному? Ты ведь сам убедился, что можно делать добро с помощью чудес!..

– Да, но я убедился и в том, что это может причинять зло. Если бы ты глубоко изучил нашу доктрину, ты бы знал, в какой период существования человечества мы живем, и сообразовал бы свои способы действия с духом своего времени.

– Так помоги же мне познать доктрину, научи тактике действия, научи, как приобрести уверенность.

– Ты спрашиваешь о тактике и об уверенности у артиста, у человека, которого другие люди обвинили в безумии и подвергли за это преследованиям! Очевидно, ты обратился не к тому, к кому следовало. Спроси об этом у философов и ученых.

– Я обращаюсь к тебе. Мне известна цена их науки.

– Что ж, если ты настаиваешь, скажу тебе, что тактика тождественна самой доктрине, ибо она тождественна высшей истине, которую та раскрывает. Обдумав это, ты поймешь, что иначе не может быть. И следовательно, все сводится к тому, чтобы познать доктрину.

Спартак задумался и, помолчав, сказал:

– Я хотел бы услышать из твоих уст главную формулу доктрины.

– Ты услышишь ее, но не из моих уст, а из уст Пифагора – отголоска всех мудрецов. О Божественная тетрада. Вот она, формула. Именно ее под видом всевозможных образов, символов и эмблем провозглашало человечество голосом великих религий, когда не могло постичь ее умозрительно, без воплощения, без идолопоклонства, такой, какою она открылась ее истолкователям…

– Говори, говори. И чтобы я тебя понял, напомни мне некоторые из этих эмблем. А потом перейдем к суровому языку абсолютного.

– Я не могу исполнить твое желание и разделить эти две вещи – религию, то есть самую ее сущность, и религию в ее внешних проявлениях. В нашу эпоху человеку свойственно видеть то и другое одновременно. Мы вглядываемся в прошлое, и, хотя мы не жили тогда, находим в нем подтверждение наших взглядов. Сейчас я поясню свою мысль. Но сначала поговорим о Боге. Применима ли эта формула к Богу, к этой бесконечной сущности? Было бы преступлением, если бы она не была применима к тому, от кого исходит. Размышлял ли ты о природе Бога? Без сомнения, размышлял, ибо я чувствую, что ты носишь Бога, истинного Бога, в своем сердце. Итак, скажи, что есть Бог?

– Это Существо, совершенное Существо. Sum qui sum – гласит великая книга, Библия.

– Да, но разве мы ничего больше не знаем о его природе? Разве Бог не открыл человечеству ничего иного?

– Христиане говорят, что Бог един, но в трех лицах – Бог Отец, Бог Сын и Бог – Дух Святой.

– А что говорят об этом предания старинных тайных обществ, к которым ты обращался?

– Они говорят то же самое.

– Не удивило ли тебя это сходство? Религия официальная, торжествующая, и религия тайная, гонимая, сходятся в представлении о природе Бога. Я мог бы рассказать тебе о религиозных верованиях, существовавших до христианства, – в глубине их богословия ты найдешь ту же истину. Индия, Египет, Греция знали единого Бога в трех лицах… Но к этому мы еще вернемся. А сейчас я хочу объяснить тебе формулу во всей ее широте, со всех сторон, и тогда мы придем к тому, что тебя интересует – к методу, к организации, к политике. Итак, я продолжаю. Перейдем от Бога к человеку. Что такое человек?

– После одного трудного вопроса ты задаешь мне другой, не менее трудный. Дельфийский оракул объявил, что в ответе на этот вопрос заключается вся премудрость: “Человек, познай самого себя”.

– И оракул был прав. Именно из правильно понятой природы человека проистекает всяческая мудрость, всяческая нравственность, любая организация, любая правильная политика. Позволь же мне повторить мой вопрос. Что такое человек?

– Человек – это проявление Бога.

– Разумеется, как и все живые существа, ибо только Бог является Существом, совершенным Существом. Но, надеюсь, ты не похож на тех философов, которых я видел в Англии, во Франции и в Германии, при дворе Фридриха. Не похож на пресловутого Локка, о котором теперь так много говорят благодаря опошлившему его Вольтеру; на Гельвеция, с которым мне часто приходилось беседовать, на Ламетри, этого дерзкого материалиста, пользовавшегося таким успехом при берлинском дворе. Ты не станешь говорить, подобно им, что в человеке нет ничего, отличающего его от животных, деревьев, камней. Конечно, Бог вселяет жизнь во всю природу так же, как он вселяет жизнь в человека, но в его правосудии есть определенный порядок. В его мысли существуют различия, и, следовательно, они существуют и в его творениях, являющихся воплощением этой мысли. Прочитай великую книгу под названием “Бытие”, книгу, которую простые люди справедливо считают священной, хоть и не понимают ее. Ты увидишь там, что вечное созидание достигается с помощью Божественного света, устанавливающего различия между существами: fiat lux и facta est lux. Ты увидишь также, что каждое существо, которому Божественная мысль дала название, является особым видом: creavit cuncta juxta genus suum и secundum speciem suam. Какова же особая формула человека?

– Понимаю. Ты хочешь, чтобы я дал тебе формулу человека, подобную формуле Бога. Божественное триединство должно встречаться во всех творениях Бога; каждое творение Божье должно отражать Божественную природу, но каждое по-своему, то есть каждое – сообразно своему виду.

– Конечно. Сейчас я приведу тебе формулу человека. Пройдет еще немало времени, прежде чем философы, разъединенные ныне своими воззрениями, объединятся, чтобы ее постигнуть. Но есть один философ, который понял ее уже много лет назад. Этот более велик, чем остальные, хотя у толпы он пользуется значительно меньшей известностью. В то время как школа Декарта блуждает в дебрях чистого разума, превращая человека в машину для рассуждения, для силлогизмов, в инструмент логики, в то время как Локк и его школа блуждают в дебрях ощущений, превращая человека в их раба, в то время как другие, в Германии, – я мог бы назвать их – углубляются в чувство, превращая человека в олицетворение двойного эгоизма, если речь идет о любви, или тройного и более, если речь идет о семье, он, величайший из всех, начал понимать, что человек сочетает в себе все это, и притом нераздельно. Имя этого философа – Лейбниц. Он понимал великие истины, он не разделял нелепого презрения, с каким наш невежественный век относится к древности и к христианству. Он осмелился сказать, что в навозной куче средневековья были жемчужины. Да, жемчужины! Еще бы! Истина бессмертна, и все пророки познали ее. И вот я говорю тебе вместе с ним, но с еще большей уверенностью, что человек триедин, как Бог. И это триединство на языке людей называется: ощущение, чувство, познание. А единство этих трех понятий образует человеческую тетраду, соответствующую Божественной. Отсюда проистекает вся история, вся политика, и именно отсюда должен ты черпать истину, как из вечно живого источника.

– Ты преодолеваешь пропасти, которые мой ум, менее быстрый, чем твой, не может преодолеть так стремительно, – возразил Спартак. – Каким образом из психологического определения, которое ты только что мне дал, вытекает метод и принцип достоверности? Вот что я прошу тебя объяснить прежде всего.

– Этот метод вытекает оттуда весьма естественно, – ответил Рудольштадт. – Поскольку человеческая природа уже познана, надо только развивать ее сообразно ее сущности. Если бы ты понимал непревзойденную книгу, откуда произошло само Евангелие, если бы ты понимал “Книгу Бытия”, которую приписывают Моисею и которую этот пророк, если мы действительно обязаны этой книгой ему, по-видимому, унес из мемфисских храмов, ты бы знал, что разобщение людей – в “Книге Бытия” это называется Потопом – происходит только от одной причины – от разъединения этих трех свойств человеческой природы, оказавшихся вне единства и, таким образом, вне связи с Божественным единством, где разум, любовь и жизнедеятельность навечно соединены друг с другом. И тогда бы ты понял, что всякий зачинатель должен подражать праотцу Ною. В Святом Писании это называется поколениями Ноя, и порядок, в каком оно их размещает, гармония, которую оно устанавливает между ними, послужили бы тебе руководством. В этой метафизической истине ты нашел бы также метод достоверности, который научил бы тебя достойным образом развивать в каждом человеке человеческую природу, нашел бы свет, который помог бы тебе понять правильное устройство различных обществ. Но, повторяю, на мой взгляд, сейчас рано созидать, слишком многое еще надо разрушить. Поэтому я советую тебе изучить доктрину только как метод. Близится время разрушения, или, вернее, оно уже наступило. Да, пришло время, когда три свойства человеческой природы снова готовы разъединиться, и это разъединение подорвет основы общества, религии и политики. Что же произойдет тогда? Ощущение породит своих лжепророков, и они будут превозносить ощущение. Чувство породит своих лжепророков, и они будут превозносить чувство. Познание породит своих лжепророков, и они будут превозносить разум. Последние станут гордецами и будут походить на Сатану. Вторые станут фанатиками и будут одинаково готовы впасть в зло и шагнуть навстречу добру, но без критерия уверенности и без правил. Остальные станут тем, чем, по словам Гомера, сделались спутники Одиссея от прикосновения волшебного жезла Цирцеи. Не иди ни по одной из этих трех дорог, ибо, взятые в отдельности, они ведут к пропастям: первая ведет к материализму, вторая – к мистицизму, третья – к атеизму. Есть лишь одна верная дорога к истине – та, что отвечает всем сторонам человеческой природы, всей совокупности ее проявлений. Не сходи с нее. А для этого неустанно изучай доктрину и ее великую формулу.

– Ты учишь меня тому, о чем у меня уже было некоторое представление, но завтра я лишусь тебя. Кто наставит меня в теоретическом познании истины и тем самым в применении ее на практике?

– У тебя останутся другие надежные руководители. Прежде всего читай “Книгу Бытия” и старайся понять ее смысл. Не принимай ее за учебник истории, за памятник хронологии. Нет ничего нелепее такого представления, а между тем оно существует и среди ученых, и среди школьников, и во всех христианских общинах. Читай Евангелие одновременно с “Книгой Бытия” и, пропустив ее через свое сердце, пойми Евангелие через “Книгу Бытия”. Странная участь! Евангелие так же любимо и так же непонятно, как “Книга Бытия”. Это великие книги! Но есть и другие. Благоговейно собери все, что осталось нам от Пифагора. Прочитай также писания, приписываемые божественному теософу Трисмегисту, чье имя я носил в Храме. Не думайте, друзья мои, что я сам осмелился присвоить себе это достопочтенное имя. Таков был приказ Невидимых. Произведения Гермеса – педанты по глупости считают их придуманными каким-то христианином второго или третьего века – заключают в себе древнеегипетскую науку. Настанет день, когда они будут разъяснены, истолкованы и когда люди по достоинству оценят эти памятники, еще более драгоценные, нежели памятники Платона, ибо Платон почерпнул свои знания именно оттуда, и следует добавить, что он сильно погрешил против истины в своей “Республике”. Читай же Трисмегиста, Платона, а также тех, кто после них размышлял о великом таинстве. Среди последних советую тебе прочитать труды благородного монаха Кампанеллы, который перенес жесточайшие пытки за то, что, подобно тебе, мечтал об устройстве человеческого общества, основанного на истине и науке.

Мы слушали молча.

– Не думайте, – продолжал Трисмегист, – что, говоря о книгах, я, подобно католикам, идолопоклоннически воплощаю жизнь в надгробиях. Нет, я скажу вам о книгах то же самое, что вчера говорил о других памятниках прошлого. Книги и памятники – это остатки жизни, которыми жизнь может и должна питаться. Но жизнь существует всегда, и вечное триединство лучше запечатлено в нас самих и в звездах неба, чем в книгах Платона или Гермеса.

Сам того не желая, я направил разговор по другому руслу.

– Учитель, – сказал я, – вы только что употребили такое выражение: “Триединство лучше запечатлено в звездах неба…” Что вы хотели этим сказать? Я понимаю слова Библии о том, что слава Божья сверкает в блеске небесных светил, но не вижу в этих светилах доказательства общего закона жизни, который вы зовете триединством.

– Это потому, – ответил он, – что физические науки пока еще мало развиты у нас, или, вернее, ты еще не изучил их на том уровне, на каком они находятся в настоящее время. Слышал ли ты об открытиях в сфере электричества? Разумеется, слышал, ибо они привлекли внимание всех просвещенных людей. Так вот, заметил ли ты, что ученые, столь недоверчивые, столь насмешливые, когда речь идет о Божественном триединстве, наконец сами признали его в связи с этими явлениями. Ибо они говорят, что нет электричества без теплоты и света, и наоборот, – словом, они видят здесь три явления в одном, чего не хотят допускать в Боге!

И тут он начал рассказывать нам о природе и о необходимости подчинять все ее явления одному общему закону.

– Жизнь одна, – сказал он. – Существует лишь акт бытия. Надо только понять, каким образом все отдельные существа живут милостью и вмешательством всеобъемлющего Существа, не растворяясь в нем.

Я был бы счастлив и дальше слушать, как развивает Трисмегист эту неисчерпаемую тему. Но в течение некоторого времени Спартак, казалось, уделял словам Трисмегиста меньше внимания. Не то чтобы они не интересовали его, но ведь напряжение ума старца не могло длиться бесконечно, а Спартаку хотелось, пока это было возможно, снова навести его на излюбленный предмет.

Рудольштадт заметил этот оттенок нетерпения.

– Ты уже не следишь за моей мыслью, – сказал он. – Разве наука о природе кажется тебе недоступной в том виде, в каком понимаю ее я? Если так, ты ошибаешься. Я не менее, чем ты, уважаю нынешние труды ученых, посвященные исключительно проведению опытов. Но, продолжая работать в этом направлении, нельзя создать науку, можно создать только перечень названий. И не я один думаю так. Я знавал во Франции философа, которого очень любил. Это был Дидро. Он часто восклицал по поводу нагромождения научных материалов, не объединенных общей идеей: “Это работа каменотеса, не больше того, но я не вижу здесь ни здания, ни архитектора”. Знай же, что рано или поздно наша доктрина займется естественными науками – из этих камней придется созидать. Но неужели ты думаешь, что физики могут сегодня по-настоящему понимать природу? Отделив природу от наполняющего ее Бога живого, способны ли они прочувствовать, познать ее? Так, например, они принимают свет и звук за материю, тогда как…

– Ах! – вскричал Спартак, прерывая его. – Не думайте, что я отвергаю ваше восприятие природы. Нет, я чувствую, что истинная наука будет возможна только через познание Божественного единства и полного подобия всех явлений. Но вы открываете нам все пути, и я трепещу при мысли, что скоро вы умолкнете. Мне хотелось бы, чтобы вы помогли мне сделать несколько шагов хотя бы по одному из них.

– По которому? – спросил Рудольштадт.

– Меня занимает будущее человечества.

– Понимаю. Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе мою утопию, – улыбаясь, ответил старец.

– Именно за этим я и пришел к тебе, – сказал Спартак. – За твоей утопией. Новое общество – вот что скрывается в твоем мозгу, в твоей душе. Нам известно, что братство Невидимых искало его основы и мечтало о них. Весь этот труд созрел в тебе. Сделай же так, чтобы мы могли воспользоваться им. Дай нам твою республику. Если только это покажется нам возможным, мы попытаемся ее осуществить, и тогда искры твоего очага начнут волновать мир.

– Дети, вы просите, чтобы я рассказал о моих мечтах? – сказал философ. – Хорошо, я попробую приподнять края завесы, которая так часто скрывает будущее и от меня самого. Быть может, это будет в последний раз, но сегодня я должен сделать еще одну попытку, ибо верю, что благодаря вам не все золотые грезы моей поэзии будут утрачены!

И тут Трисмегиста охватил порыв какого-то божественного восторга. Глаза его засияли, как звезды, а голос зазвучал, как ураган, подчиняя нас себе. Он говорил более четырех часов, и речь его была прекрасна и чиста, как священный гимн. Из религиозных и политических творений, из произведений искусства всех веков он составил самую великолепную поэму, какую только можно вообразить. Он разъяснил все религии прошлого, пролил свет на все тайны храмов, поэм и законодательных установлений; рассказал о всех усилиях, стремлениях и трудах наших предшественников. В предметах, всегда казавшихся нам мертвыми и обреченными на забвение, он вновь нашел элементы жизни и даже из мрака мифологии сумел извлечь проблески истины. Он растолковал нам древние мифы; с помощью ясных и искусных доводов он сумел раскрыть перед нами все связи, все точки соприкосновения различных религий. Он показал нам, в чем состоят подлинные нужды человека, более или менее понятые законодателями, более или менее осуществленные народами. Он заново восстановил перед нашим мысленным взором единство жизни в человечестве и единство догмата в религии; и из всех этих частиц, рассеянных в древнем и новом мире, он создал фундамент своего будущего мира. Словом, он заполнил все разрывы общей связи частей, которые так долго задерживали нас в наших изысканиях, и заполнил лакуны истории, столь нас устрашавшие. Он развернул в одну бесконечную спираль тысячи священных покровов, окутывавших мумию науки. И когда мы с быстротой молнии ухватили суть того, чему он поучал нас столь же молниеносно, когда мы увидели общую картину его мечты, когда прошлое – отец настоящего – возникло перед нами как светозарный муж из Апокалипсиса, он умолк, а потом сказал нам с улыбкой:

– Теперь вы поняли прошлое и настоящее. Должен ли я помочь вам постичь также и будущее? Разве Дух Святой не сияет перед вашими очами? Разве вы не видите, что все то, о чем человек мечтал и чего жаждал, возможно и достижимо в будущем уже потому, что истина вечна и безусловна, вопреки слабости наших органов, предназначенных для восприятия и обладания ею. И все-таки она принадлежит нам благодаря надежде и желанию; она живет в нас, она извечно существовала у людей в зачаточном состоянии, ожидая Высшего оплодотворения. Истинно говорю вам – мы тяготеем к идеалу, и это тяготение бесконечно, как сам идеал.

Он говорил еще долго, и поэма его будущего была столь же великолепна, как и поэма прошлого. Я не стану пытаться воспроизвести ее здесь: я бы только испортил ее, ибо надо быть самому охваченным огнем вдохновения, чтобы передать то, что оно породило. Возможно, мне понадобятся два или три года, чтобы правильно записать то, что нам рассказал Трисмегист за два или три часа. Дело жизни Сократа породило дело жизни Платона, а дело жизни Иисуса было делом семнадцати веков. Вы видите, что я, жалкий и недостойный, не могу не трепетать при мысли о моей задаче. И все-таки я не отказываюсь от нее. Учителя же нисколько не смущает мое изложение – в том виде, в каком я предполагаю его сделать. Он человек действия и уже составил резюме, которое, по его мнению, кратко излагает всю доктрину Трисмегиста, и притом с такой ясностью и четкостью, как если бы он занимался ее толкованием всю свою жизнь. Словно при посредстве электрического тока, ум и душа этого философа как бы перешли в его существо. Спартак обладает его душой, распоряжается ею, как хозяин; она послужит ему, как политическому деятелю; он явится как бы живым и непосредственным ее носителем, а не запоздалым и мертвым переписчиком, каким собираюсь сделаться я сам. И до того как труд мой будет завершен, учитель уже передаст доктрину своим ученикам. Да, быть может, не пройдет и двух лет, как необычная и загадочная речь, прозвучавшая в этих пустынных краях, пустит корни среди многочисленных последователей, и мы увидим, как обширный подземный мир тайных обществ, ныне действующий во мраке, объединится вокруг одной-единственной доктрины, получит новую совокупность законов и вновь начнет действовать, приобщившись к смыслу речей самой жизни. Итак, мы преподносим вам этот столь желанный памятник, подтверждающий предвидения Спартака, освящающий истины, уже ранее завоеванные им, и расширяющие его горизонт всей мощью ниспосланной ему веры. В то время как Трисмегист говорил, а я жадно слушал, боясь проронить хоть одно слово его речи, звучавшей для меня как торжественная музыка, Спартак, который, несмотря на возбуждение, лучше владел собой, с горящими глазами, весь превратившись в слух, но еще более чутко прислушиваясь умом, твердой рукой чертил на своих табличках какие-то значки и фигуры, словно метафизические идеи доктрины представлялись ему в виде геометрических формул. Когда в тот же вечер он занялся этими странными записями, совершенно мне непонятными, я был поражен, увидев, что, пользуясь ими, он записывает и с невероятной точностью приводит в порядок выводы поэтической логики философа. Словно по волшебству все упростилось и оказалось кратко изложено в таинственном перегонном кубе практического ума нашего учителя.

Однако он все еще не был удовлетворен. Вдохновение явно покидало Трисмегиста. Глаза его потеряли блеск, плечи опустились, и Цыганка знаком попросила больше не задавать ему вопросов. Но неотступный в поисках истины, Спартак не послушался ее и опять начал настойчиво расспрашивать поэта.

– Ты описал мне царство Божие на земле, – сказал он, сжимая его похолодевшую руку, – но Иисус сказал: “Царство мое еще не пришло”. Вот уже семнадцать столетий человечество тщетно ждет исполнения его обещаний. Я не поднялся на ту высоту созерцания вечности, на какую поднялся ты. Время предоставляет тебе, словно самому Богу, зрелище – или, может быть, идею – непрерывной деятельности, каждая фаза которой соответствует каждому часу твоего восторженного чувства. Но я живу ближе к земле и веду счет столетиям и годам. Я хочу научиться читать в книге собственной жизни. Скажи мне, пророк, что я должен делать в той фазе, в какой меня видишь ты, какое действие окажут твои речи на меня, а через меня – на тот век, который грядет. Я не хочу прожить в нем бесплодно.

– Так ли уж важно для тебя то, что я могу знать об этом? – ответил поэт. – Никто не живет бесплодно, ничто не пропадает даром. Никто из нас не бесполезен. Не мешай мне отвращать взгляд от этих мелочей – они омрачают сердце и суживают границы разума. Я изнемогаю, думая об этом.

– Ты, открывший мне тайны, не имеешь права поддаваться изнеможению, – решительно возразил Спартак, силясь влить огонь своего взгляда в уже затуманенный и меланхолический взор поэта. – Если ты отвернешься от зрелища человеческих бедствий, значит, ты не настоящий человек, не тот совершенный человек, о котором один из древних сказал: Homo sum et nihil humani a me alienum puto. Нет, ты не любишь людей, ты не брат им, если не сочувствуешь их ежечасным страданиям и не спешишь найти средство, чтобы помочь им, претворив в жизнь твой идеал. Несчастен тот артист, который не чувствует лихорадки, готовой сжечь его в этих поисках, страшных, но доставляющих наслаждение!

– Чего же ты хочешь? – спросил поэт, тоже взволнованный и почти рассерженный. – Уж не считаешь ли ты себя единственным работником и не думаешь ли, что я приписываю себе честь быть единственным вдохновителем? Я отнюдь не кудесник. Я презираю лжепророков и достаточно долго боролся с ними. Мои предсказания – это умозаключения; мои видения – восприятия, обостренные до предела. Поэт не колдун. Его грезы основаны на уверенности, в то время как колдун выдумывает наудачу. Я верю в твое начинание, ибо ощущаю твою мощь. Я верю в возвышенность моих мечтаний, ибо чувствую, что я способен породить их и что человечество достаточно значительно, достаточно благородно, чтобы общими силами осуществить во сто раз больше, чем мог придумать в одиночестве один человек.

– Так вот, – ответил Спартак, – именно о судьбах человечества я и спрашиваю тебя во имя того человечества, которое бурлит и во мне и которое я ношу в себе с еще большей тревогой и, быть может, даже с большей любовью, чем ты сам. Дымка пленительных грез скрывает от тебя его страдания, а я прикасаюсь к ним, дрожа, каждый час моей жизни. Я жажду облегчить их и, словно врач у изголовья умирающего друга, готов скорее убить его собственной неосторожностью, нежели допустить, чтобы он умер, так и не попытавшись ему помочь. Ты видишь – я опасный человек, быть может, даже чудовище, если ты не сделаешь из меня святого. Исполнись же тревогой за человечество – оно погибнет, если ты не вложишь лекарство в руку мечтателя! Оно, это человечество, грезит, поет и молится в твоем лице. В моем же оно страдает, кричит и стенает. Ты открыл мне свое будущее, но, что бы ты ни говорил, оно еще далеко, и мне придется вынести немало мучений, чтобы извлечь для кровоточащих ран несколько капель твоего бальзама. Целые поколения томятся и уходят, так и не узнав света и бездействуя. Я воплощение страждущего человечества, я крик бедствия и воля к спасению, я хочу знать, какой будет моя деятельность – пагубной или благотворной. Ты не до такой степени отвратил свой взгляд от зла, чтобы не знать о его существовании. Куда бежать сначала? Что делать завтра? Как победить врагов добра – кротостью или насилием? Вспомни милых твоему сердцу таборитов. Прежде чем вступить в земной рай, им пришлось перейти через море крови и слез. Я не считаю тебя кудесником, но вижу в тебе могучую логику и великолепную ясность ума, которая просвечивает сквозь твои символы. Если ты можешь столь уверенно предсказывать самое отдаленное будущее, то с еще большей уверенностью можешь проникнуть сквозь туманную завесу, загораживающую доступ моему зрению.

Поэт, очевидно, испытывал невыразимые страдания. Его лоб был влажен от пота. Он смотрел на Спартака то с ужасом, то с восхищением; жестокая борьба происходила в его душе. Жена в отчаянии обвила его руками, и в ее взгляде на моего учителя можно было прочитать немой укор, но также и почтительный страх. Никогда еще я не ощущал так сильно, как в эту минуту, могущество Спартака, который силою своей фанатической воли, прямоты и правды преодолевал муки этого пророка, борющегося с вдохновением, боль этой умоляющей женщины, ужас их детей и упреки собственного сердца. Я и сам трепетал, находя моего учителя жестоким. Я опасался, как бы прекрасное сердце поэта не разбилось в последнем усилии, а слезы, блиставшие на черных ресницах Консуэло, падали горячими и жгучими каплями прямо в мое сердце. Внезапно Трисмегист встал. Знаком отстранив Спартака и Цыганку, приказав детям отойти в сторону, он вдруг преобразился. Взор его, казалось, читал в невидимой, необъятной, как мир, книге, начертанной огненными письменами на своде неба.

Он воскликнул:

– Разве я не человек?.. Почему бы мне не рассказать о том, чего требует человеческая природа и, следовательно, что она может осуществить?.. Да, я человек. И, стало быть, я могу сказать, чего хочет человек и что он сотворит. Кто видит, как надвигается туча, может предсказать молнию и бурю. Я знаю, что таится в моей душе и что из нее возникнет. Я человек и связан с человечеством моего времени. Я видел Европу, и мне известны грозы, бушующие в ее лоне… Друзья, наши мечты – не только мечты: клянусь в этом сущностью человеческой природы! Эти мечты являются мечтами лишь по сравнению с современным обличьем мира. Но кто владеет инициативой, духом или материей? В Евангелии сказано: “Дух Божий дышит, где хочет”. Дух пронесется и изменит лицо мира. В “Книге Бытия” сказано, что Дух Божий носился над поверхностью воды, когда все было хаос и тьма. Итак, творение бесконечно. Будем же творить, то есть будем послушны веянию Духа Божьего. Я вижу тьму и хаос! Зачем же нам оставаться тьмой? “Veni, Creator Spiritus”.

Он умолк, потом заговорил снова:

– Уж не Людовик ли Пятнадцатый может бороться с тобой, Спартак?.. Фридрих, ученик Вольтера, не столь могуществен, как его учитель… И разве мог бы я сравнить Марию-Терезию с моей Консуэло?.. Это было бы богохульством!

Он снова умолк.

– А ты, Зденко, мой сын, ты, потомок Подебрадов, носящий имя раба, готовься поддерживать нас. Ты новый человек, какую же участь выберешь ты для себя? С кем будешь заодно – с отцом и матерью или с тиранами мира? В тебе сила, новое поколение. Что ты будешь поддерживать – рабство или свободу? Сын Консуэло, сын Цыганки, крестник раба, – надеюсь, что ты будешь заодно с Цыганкой и с рабом. Если нет, то я, потомок королей, отрекусь от тебя.

И добавил:

– Кто осмелится сказать, что Божественная сущность, то есть красота, доброта, сила, не будет осуществлена на земле, тот человек – Сатана.

И добавил еще:

– Кто осмелится сказать, что человеческая сущность, которая, как говорит Библия, создана по образу и подобию Божию и состоит из ощущения, чувства и познания, не будет осуществлена на земле, тот человек – Каин.

Некоторое время он молчал, потом сказал так:

– Твоя сильная воля, Спартак, подействовала как заклинание… До чего слабы короли на своих тронах!.. Они считают себя могущественными, ибо все склоняется перед ними… И не видят того, что им угрожает… Да, вы ниспровергли аристократов с их армиями, епископов с их духовенством и воображаете, что необычайно сильны!.. Но то, что вы ниспровергли, и было вашей силой. Ведь не любовницы, не придворные и не аббаты защитят вас, бедные монархи, жалкие призраки… Беги во Францию, Спартак! Франция скоро начнет разрушать. Она нуждается в тебе… Повторяю, беги, спеши, если ты хочешь принять участие в этом деле… Франция – избранная нация. Присоединись, сын мой, к старшим сынам человеческого рода… Я слышу над Францией громкий глас Исайи: “Восстань и осветись, ибо пришел свет твой, и слава Господня воссияла над тобой… И пойдут народы к твоему свету”. Табориты пели это на Таборе. Ныне же Табор – это Франция!

Он умолк. Лицо его засветилось радостью.

– Я счастлив! – вскричал он. – Да славится Бог!.. “Слава в вышних Богу”, как сказано в Евангелии, и да будет мир на земле и в человеке благоволение!.. Так поют ангелы, и я чувствую себя подобным им и готов петь вместе с ними. Что же случилось?.. Я по-прежнему с вами, друзья мои, по-прежнему с тобой, о моя Ева, моя Консуэло! Вот мои дети, души моей души. Но мы уже не в горах Чехии, на развалинах замка моих предков. Мне кажется, что я вдыхаю свет и наслаждаюсь вечностью… Кто-то из вас сказал сейчас: “Как прекрасна жизнь, как прекрасна природа, как прекрасно человечество!” Но он добавил: “Тираны испортили все это…” Тираны! Их больше нет. Все люди равны. Человеческая природа понята, признана, благословенна. Люди свободны, равны, они братья. Иного определения человека больше не существует. Больше нет господина, нет раба… Слышите вы этот возглас: “Да здравствует республика!” Слышите вы крики бесчисленной толпы, провозглашающей: “свобода, равенство, братство…” Ах, во время наших таинств эту формулу произносили шепотом, и лишь адепты высоких степеней передавали ее друг другу. Секреты больше не нужны. Тайны открыты всем… Чаша – для всех! – так говорили наши предки гуситы.

И вдруг – о, ужас! – он залился слезами.

– Я знал, что доктрина была недостаточно развернута. Слишком немногие носили ее в сердце и понимали умом!.. Как это чудовищно! Всюду война! И какая война!

Он плакал долго. Мы не знали, какие образы теснились перед его умственным взором. Нам казалось, что он вновь видит войну гуситов. Ум его мешался; душа была подобна душе Христа на Голгофе.

Мне было больно видеть его страдания. Спартак был тверд, как человек, который вопрошает оракула.

– О Всевышний! – вскричал пророк после долгих слез и стенаний. – Сжалься над нами. Мы в твоей власти, делай с нами что хочешь.

Произнеся последние слова, Трисмегист простер руки, ища рук жены и сына, словно он внезапно лишился зрения.

Девочки в испуге подбежали к нему, прижались к его груди, и все они замерли в этом безмолвном объятии. Лицо Цыганки выражало ужас, а юный Зденко со страхом вопрошал взглядом свою мать. Спартак не видел их. Быть может, поэтические видения все еще витали перед его глазами? Наконец он подошел к группе, но Цыганка знаком приказала ему не тревожить ее мужа. Глаза Трисмегиста были открыты и устремлены в одну точку – не то он спал, как спят лунатики, не то следил, как медленно угасают взволновавшие его призраки. Минут через пятнадцать он глубоко вздохнул, глаза его ожили, и, прижав к груди жену и сына, он долго сидел, обнимая их.

Потом он встал и подал знак, что желает продолжать путь.

– Солнце слишком горячо для тебя в этот час, – сказала Консуэло, – не лучше ли тебе отдохнуть здесь, под сенью дерев?

– Солнце прекрасно, – ответил он с какой-то детской улыбкой, – и если тебя оно пугает не более, чем обычно, то мне оно принесет только пользу.

Каждый поднял свою ношу: отец – дорожный мешок, сын – музыкальные инструменты, а мать взяла за руки дочерей.

– Вы причинили мне страдания, – сказала она Спартаку, – но я знаю, что надо страдать за истину.

– Не опасаетесь ли вы, что этот припадок может иметь дурные последствия? – с волнением спросил я у нее. – Позвольте мне сопровождать вас и дальше – я могу оказаться полезен.

– Благослови вас Бог за вашу доброту, – ответила она, – но не идите за нами. За него я не беспокоюсь – он будет немного грустен несколько часов, и все. А вот здесь, в этом самом месте, таилась другая опасность, таилось одно страшное воспоминание, от которого вы его уберегли, заняв другими мыслями. Он давно стремился сюда, но благодаря вам даже не понял, где он. Поэтому я всячески благодарю вас и желаю найти случай и возможность послужить Богу в меру вашей воли и ваших способностей.

Я задержал детей, чтобы приласкать их и продлить улетающие мгновенья, но мать отняла их у меня, и, когда она сказала мне последнее “прости”, я почувствовал себя покинутым всеми.

Трисмегист даже не простился с нами – казалось, он забыл о нашем существовании. Жена убедила нас не выводить его из задумчивости. Твердым шагом он спустился с холма. Лицо его было безмятежно, и он с какой-то радостной живостью помогал старшей девочке перепрыгивать через кусты и камни.

Красавец Зденко шел сзади с матерью и младшей сестрой. Мы долго провожали их взглядом, следя, как они удаляются по усыпанной золотистым песком тропинке, по лесной тропинке, принадлежащей всем. Наконец они скрылись за соснами, и в ту минуту, когда Цыганка должна была исчезнуть последней, мы увидели, как, подняв маленькую Венцеславу, она посадила ее на свое сильное плечо. Затем принялась догонять милую ее сердцу процессию, быстрая, как истинная дочь Чехии, поэтичная, как добрая богиня бедности…

И мы тоже идем, мы в пути! Жизнь – это странствие, цель которого жизнь, а не смерть, как говорят те, у кого грубый, земной ум. Мы утешили, как могли, обитателей деревушки и оставили старого Зденко, который ждет своего завтра. Мы сошлись с нашими братьями в Пльзене, где я и написал для вас эту повесть, а теперь мы собираемся на поиски новых находок. И вы тоже, друг мой, будьте готовы к путешествию без отдыха, к неустанному труду: впереди торжество или мученичество.