Моряк в седле Художественная биография Джека Лондона 9 страница

Довольный тем, как приняли его выступление, Джек согласился принять участие в цикле общеобразовательных воскресных лекций, устроенных по инициативе социалистической партии. Каково же было его изумление, когда после первой лекции в оклендской печати появились отзывы, написанные в серьезном и дружелюбном тоне! Вот тебе и на, оказывается, и социализм заодно с Джеком Лондоном принят в обществе!

В сентябре, октябре и ноябре пали еще три твердыни: журналы «Конкиз», «Издатель» и «Спутник юношества». Друзья по клубу Рёскина и собратья социалисты считали, что как писатель Джек добился успеха.

По воскресеньям, свободным от лекций, он кагил на велосипеде в СанХосе, за сорок миль от Окленда, чтобы увидеться с Мэйбл. Несколько вечеров в неделю проводил на митингах, лекциях и дискуссиях. В один из таких вечеров Джек вместе с канадским пионером-первопроходцем, ныне писателем Джимом Уаитекером и фитоеофом Строн-Гамильтоном переправился через залив, чтобы послушать в Терк Стриг Темпл лекцию Остина Льюиса о социализме. Здесь он встретился с пламенной социалисткой Анной Струнской, которую Джек называл «гением чувства». Это была, несомненно, самая блестящая женщина, какую ему довелось встретить в жизни.

Анна Струнская, впечатли тельная, застенчивая девушка с темно-карими глазами, кудрявая, черноволосая и стройная, была студенткой Станфордского университета. Родом она была из семьи первых поселенцев Сан-Франциско[6], дом ее родителей славился как один из крупнейших культурных центров города. Кто-то указал ей на Джека, сказав, что этот социалист из Окленда, профессиональный писатель, выступает на уличных митингах. После лекции их познакомили Ей показалось, будто она встретила молодого Лассаля, молодого Маркса или Байрона Перед ней была личность историческая, это, пишет мисс С грунская, она почувствовала мгновенно Что же касается реальности, то она предстала перед Анной Струнской в образе молодого человека с большими синими глазами в рамке темных ресниц, красивым ртом, всегда готовым открыть в улыбке два недостающих передних зуба. Лоб, нос, контур щек, массивная шея напоминали античную статую. За свободной грацией осанки угадывалась атлетическая сила. На нем был серый костюм, белая мягкая рубашка с пристежным воротничком и черный галстук.

Между Джеком Лондоном и Анной Струнской завязались дружеские, но бурные отношения; о чем только они не спорили, да еще с каким ожесточением! И о делах общественных, и об экономике, и о женском вопросе! Мисс Струнскую возмутило заявление Джека, что хотя он и социалист, но собирается обставить капиталистов в их же игре. Социалистов считают неудачниками, людьми слабосильными и бесталанными, так вот он докажет, что социалист ни в чем не уступит отборнейшим из капиталистов; и это будет лучшей пропагандой социализма. Анна Струнская с негодованием заявила, что для настоящего социалиста подобные замыслы абсолютно неприемлемы. Как! Добиваться славы и богатства? Да ведь тот, кто вкушает от щедрот Старого Порядка, в какойто мере сам частица этого порядка и сродни ему по духу! Джек добродушно рассмеялся Ничего! Правда, издатели восточных журналов сейчас морят его голодом, но придет время, и они охотно раскошелятся, добиваясь его рассказов. Можете быть уверены, он извлечет из капитализма все, что сможет, до последнего доллара.

Если не считать долгов и материальных забот, Джеку теперь жилось недурно Зарабатывал он десять-пятнадцать долларов в месяц; круг журналов, где его печатали, постепенно расширялся. Он любил писать, ему нравилось вдумываться, исследовать, сопоставлять, постигать. По воскресным вечерам он читал в местной организации социалистов лекции на такие темы, как «Экспансионистская политика», бывал на обедах в клубе Рёскина, где у него уже завелось немало друзей: молодые преподаватели из Калифорнийского университета, профессиональные литераторы, новый оклендский библиотекарь. По субботам он гостил в СанХосе у Эпплгартов; читал новые рукописи, прислушивался к тому, что на этот счет говорила Мэйбл; изредка, гуляя в лесу или сидя на диване в пустой гостиной, украдкой обменивался с ней поцелуем. Как сильно ни любил он Мэйбл, никогда, даже в мыслях, он не находил для нее места в кипучей, шумной жизни, которую вел в Окленде. В гаме и табачном дыму социалистического митинга и думать-то о ней было кощунством. Нет, она по-прежнему оставалась безмятежно-спокойной богиней, парившей над клокочущим миром, далекой от его суеты. Когда они поженятся, она будет милостиво и любезно принимать его друзей, его противников по словесным дуэлям – не самых отпетых спорщиков, а тех, кто потише. А когда, взбудораженный и разгоряченный, он возвратится домой с бурного собрания, в ее объятиях найдет он тихую пристань, где, умиротворенный, сможет отдохнуть и успокоиться. У нее есть все данные, чтобы стать женой сверхчеловека.

И вот, незадолго до конца столетия, к Джеку Лондону пришла настоящая большая удача. Он был в ней заранее уверен. Он всегда знал, что успех неизбежно приходит к тем, у кого есть «вера, усердие и талант». За последние недели он написал большую повесть под названием «Северная Одиссея» и послал ее ни более и ни менее как в бостонский журнал «Атлантический ежемесячник» – чистейшая самонадеянность с его стороны. «Атлантический ежемесячник» – это белая кость, самый чопорный, неприступно-аристократический литературный журнал в Соединенных Штатах. По логике вещей «Атлантическому ежемесячнику» следовало бы возвратить рукопись автору с кратким, преисполненным оскорбленного достоинства отказом. Вместо этого Джек получил тот самый длинный плоский конверт, от одного вида которого у него всегда перехватывало дыхание. Редактор отзывался о повести с похвалой, просил сократить первый кусок на три тысячи слов и предлагал за право издания сто двадцать долларов. И снова, как в то утро, когда принесли тонкий конверт из «Трансконтинентального ежемесячника», Джек, охваченный дрожью, с застывшим взглядом опустился на край кровати. Сто двадцать! С лихвой хватит, чтоб разделаться с долгами, выкупить вещи из ломбарда, битком набить кладовую, уплатить хозяину за шесть месяцев вперед! Джека вихрем сорвало с кровати. Ударом ноги распахнув дверь, он кинулся на кухню, подхватил Флору на руки и закружился как сумасшедший:

– Мать! Взгляни! Взгляни только! Дело сделано! «Атлантический ежемесячник» печатает повесть. Все восточные издатели прочтут ее, всем захочется получить рассказы. Ну, теперь мы пошли в гору!

И Флора Уэллман закивала головой и, пряча за узкими стеклами стальных очков суровую усмешку, поцеловала своего единственного сына.

Действительность превзошла самые смелые ожидания. После появления в «Трансконтинентальном ежемесячнике» рассказов об Аляске издательская фирма Хафтона Миффлина, связанная с бостонским «Атлантическим ежемесячником», ознакомилась с рукописью «Северной Одиссеи» и дала согласие издать к весне сборник коротких рассказов. Отзыв фирмы, составленный в то время, когда решался вопрос об издании сборника, был, вероятно, первым профессиональным критическим обозрением серии работ Джека Лондона. «Автор, пожалуй, чересчур свободно использует ходовой приисковый жаргон, да и, вообще говоря, далеко не отличается изысканностью выражений, но стилю его присущи свежесть и кипучая сила. Яркими мазками рисует он муки голода, холода и тьмы; отраду, которую среди враждебных стихий находят люди в товариществе, и истинные человеческие достоинства, проявляющиеся в суровой борьбе с природой. Рассказ убеждает читателя, что автор сам испытал эту жизнь».

Не нужно больше продавать свои рассказы по семи с половиной долларов, которые так трудно вытребовать у «Трансконтинентального ежемесячника». 21 декабря 1899 года был подписан договор, обязывавший Бостон, этот оплот проанглийских душителей американской культуры, стать крестным отцом революции в американской литературе – революции, зародившейся на здешней почве, на земле Калифорнии и Аляски.

Теперь, когда смелые литературные нововведения Джека Лондона поддерживало консервативное бостонское издательство, писатель мог рассчитывать на то, что к его произведениям прислушаются и большее внимание обратят на их достоинства, а не на отклонения от общепринятой нормы.

Прошло несколько дней. Вечером под Новый год Джек сидел в своей комнатке, заваленной рукописями, карточками, книгами и набросками к десяткам будущих рассказов. Через несколько часов родится новый век – двадцатое столетие. У Джека было такое чувство, что эта полночь будет и его рождением. Он выйдет на дорогу рука об руду с новым столетием.

В такую же ночь сто лет назад человек с помутившимся рассудком блуждал в ядовитых туманах средневековья. Все в мире представлялось ему неизменным, предопределенным свыше; он доверчиво полагал, что формы правления, экономическая структура, мораль, религия и все прочие общественные явления раз и навсегда установлены господом богом по неизменному образцу, в котором каждая мелочь – нерушимая, неприкосновенная догма. Мятежный немецкий философ Гегель взорвал это незыблемое представление, навязанное королями и духовенством. Из той же тьмы невежества, страха, лицемерия и фальши поднялись Дарвин и Спенсер, снявшие с рук человека кандалы религии; и Карл Маркс, вложивший в эти руки орудие, которым человек мог стереть в порошок свои оковы и построить общество, удовлетворяющее его запросам. Этой ночью сто лет тому назад человек был рабом; будет ли он господином в новогоднюю ночь столетие спустя? Он владеет ныне средством и оружием освобождения; от него самого зависит созидание того мира, который ему нужен. Воля – вот единственное, чего недостает. Он, Джек Лондон, обязан принять участие в создании этой коллективной воли.

Вдумчиво, не спеша взвешивал он свои силы, оценивал себя самого, свою работу и эпоху, свое будущее. В нем сильно развито стадное чувство; ему хорошо среди ему подобных; однако в так называемом «обществе» он чувствует себя как рыба на песке. Родная среда научила его недоверчиво, враждебно относиться к условностям. Он привык говорить то, что думает – ни больше, ни меньше. Десятилетним мальчиком почувствовал он на плече тяжкую лапу нужды, она уничтожила в нем чувствительность, оставив нетронутым чувство. Нужда сделала его практичным и трезвым, так что порой он казался несгибаемо жестким, бесчувственным, резким. Нужда вселила в него веру, что разум более могуч, чем воображение, что знание выше чувства. «Случайный гость, перелетная птица с крыльями, забрызганными соленой морской водой, на короткий миг с шумом залетела в вашу жизнь, – писал он Анне Струнской в первые дни знакомства. – Дикая, неловкая птица, привыкшая к вольным высотам, к широким просторам, не приученная к мягкому обхождению в тесной неволе. Таков я, таким меня и примите».

Показного, деланного он терпеть не мог. Пусть его либо берут таким, каков он есть, либо вообще оставят в покое. Носил он по большей части свитер; в гости надевал велосипедный костюм. Друзья, узнав его поближе, уже ничему не удивлялись и, что бы он ни сделал, только говорили: «Что вы хотите, это ведь Джек».

Он ни перед кем не заискивал, ни к кому не подлаживался, никому не старался угодить и, несмотря на это, пользовался любовью и популярностью, ибо, говоря словами Анны Струнской, «познакомиться с ним значило немедленно заразиться страстным интересом к людям». Его смех, его разговоры и взгляды действовали на окружающих живительно; стоило ему появиться где-нибудь, как все оживало. От него словно шел электрический ток; он входил в комнату – и люди встряхивались, прогоняя сонную лень.

Самой горячей страстью в его жизни была, пожалуй, страсть к точным знаниям. «Факты мне подайте, неопровержимые факты!» – гаков был лейтмотив всей его жизни, всей работы. Он верил, что жизнь должна строиться на материальной основе, потому что имел во шожнос гь воочию убедиться, какое безумие и лицемерие, какая нечестность скрыты под видом основы духовной. На место безрассудной веры он жаждал возвести научные знания; лишь разум, точный и проницательный, способен изгнать притаившегося в головах людей бога мрачного средневековья, свергнуть его и утвердить человечество на его престоле. Как агностик, он не поклонялся иному богу, кроме души человеческой. Он изведал, как низко может пасть человек, но увидел и на какие могучие высоты может он подняться. «Как мал человек и как он велик!» – говорил он.

Мужество – вот что прежде всего требовал Джек Лондон от человека. «Человек, способный, глазом не моргнув, принять удар или оскорбление и не дать сдачи, – бр-р-р! Да пусть он хоть во весь голос твердит о возвышеннейших чувствах – мне нет дела; от такого меня тошнит».

Отсутствие смелости было в его глазах достойно презрения. «Враги?

С какой стати! Дай ему как полагается, уж если на то пошло, или он тебя отделает, но злобы не таи. Уладил – и дело с концом, забудь и прости». Он был великодушен и щедр с друзьями; тем, кого любил, отдавал себя без остатка; не бросал их, когда им случалось обидеть его или сделать ошибку. «Я осуждаю недостатки друзей, но разве это означает, что я не должен любить их?»

Основой его жизни был социализм. Он верил, что государство должно стать социалистическим, и в этой вере черпал силу, уверенность и мужество. Он не ждал, что человечество возродится в течение суток, не думал, что человек должен заново родиться, чтоб построить социализм. Он предпочел бы обойтись без революции, без кровопролития – пусть социализм входит в жизнь мало-помалу. По мере сил он стремился научить народ, как взять в свои руки промышленность, естественные ресурсы и правительственный аппарат. По если по вине капиталистов эволюционный путь станет невозможен, Джек Лондон был готов сражаться за правое дело на баррикадах. Какая новая цивилизация не была крещена в кровавой купели?

Органически связанными с социалистическими убеждениями были и его философские взгляды – сочетание геккелевского монизма, спенсеровского материалистического детерминизма и эволюционной теории Дарвина. «Чувствительность, сострадание, милосердие неведомы природе. Мы лишь марионетки в игре могучих стихийных сил, это верно; но мы можем постигнуть законы этих сил и в соответствии с ними уяснить себе наш путь. Человек – слепое орудие естественного отбора между расами… Вслед за Бэконом я утверждаю, что все человеческое познание исходит из мира чувственных восприятий Вслед за Локком я признаю, что идеи человека возникают благодаря функциям органов чувств. Как и Лаплас, я считаю, что в гипотезе о создателе нет надобности. Вместе с Кантом я убежден в механическом происхождении вселенной, в том, что сотворение мира – естественный исторический процесс».

Что касается работы, тут он старался идти по стопам своего учителя Киплинга [Джек Лондон учился у Киплинга главным образом писательскому мастерству.

Реакционные идеи этого барда английского империализма были чужды Лондону, непримиримому врагу капиталистического строя]. «Киплинг затрагивает самую душу явлений. Он неисчерпаем, ему просто нет предела. Он открыл новые горизонты умственного и литературного развития». Джек не скрывал, как ему противна «молодая американская девица – как бы ее, бедняжку, не покоробило, не задело. И кормить-то ее надо преснятиной вроде кобыльего молочка, а поострее – упаси боже». Это десятилетие – время его созревания, последнее десятилетие века, было периодом упадка, годами пустоты и бесплодия, когда окрепли и все подчинили своей власти когорты викторианства. Вокруг литературы плотным кольцом сомкнулись тесные рамки среднезападной морали; книги и журналы издавались, чтоб угодить публике, считавшей Луизу Олкотт и Марию Корелли крупными писателями. Трудно было создать нечно самобытное, писать дозволялось лишь о добропорядочных буржуа и миллионерах; добродетели непременно полагалось торжествовать, пороку – терпеть поругание. Американским авторам приказывали писать в духе Эмерсона, замечать только приятные стороны жизни, сторониться всего шероховатого, мрачного, грязного, неподдельного. Среди тех, кто возглавлял американскую литературу, продолжали звучать мелодично-поэтические голоса Холмса, Уитьера, Хиггинсона, У. Д. Хоуэллса, Ф. Мариона Кроуфорда, Джона Мура, Джоэля Чандлера Харриса, Джоакина Миллера. Обитатели недосягаемых высот, разреженной, леденящей атмосферы – американские издатели платили бешеные деньги за книги Барри, Стивенсона, Харди, заходили так далеко, что решались даже печатать (предварительно выхолостив, разумеется) нескромные откровения французов и русских [Роман Л.Н.Толстого «Воскресенье», например, издавался в США с изъятием некоторых, по мнению издателей, «нескромных» мест Роман Теодора Драйзера «Сестра Керри» был запрещен за «безнравственность»], но от своих, американцев, требовали стряпни все по тому же мнимо-романтическому рецепту. Впрочем, дозволялось несколько варьировать декорацию.

В России революционный переворот в литературе совершали Толстой и реалисты; во Франции – Мопассан, Флобер и Золя; в Норвегии – Ибсен; в Германии – Зудерман и Гауптман. Читая американцев, сравнивая их с Харди, Золя, Тургеневым, Джек больше не удивлялся, почему на континенте Америку считают нацией дикарей и младенцев. Великий жрец американской литературы – «Атлантический ежемесячник» печатал сочинения Кэт Дуглас Виггин и Ф. Гопкинсона Смита. «Вещицы тихие и вполне безобидные, ведь они мертвы – и эдак прочно, надежно». Ну, ладно, через пару дней выйдет «Северная Одиссея», и тогда уж и «Атлантическому ежемесячнику» и американской литературе недолго оставаться уютной беззубой мертвятиной. Он решился: он сделает для своей литературы то же, что сделали для художественной прозы Горький в России, Мопассан во Франции, Киплинг в Англии. Он уведет литературу из великосветского салона Генри Джеймса на кухню – там она, быть может, и будет иной раз попахивать, зато по крайней мере жизнью.

В его дни для американской литературы есть три «табу», три запрещенные темы – атеизм, социализм и дамские ножки. Он сыграет свою роль в разрушении организованной церкви и организованного капитализма; и если отношения мужчины и женщины из чего-то низменного, постыдно-уродливого превратятся в научно обоснованное проявление движущих сил естественного отбора, направленных на продолжение человеческого рода, в этом превращении будет и его доля. Только он не собирается писать просто политические статьи; нет, он прежде всего писатель, творец литературы. Он приучит себя так ловко вести рассказ, что пропаганда будет неразрывно сплетена с искусством в самой ткани произведения.

Чтобы осуществить этот четырехгранный замысел, нужно сделаться одним из наиболее образованных людей зарождающегося века. Много ли он успел в этой титанической задаче? Оценивающим взглядом Джек окинул книги, разложенные по столу и по кровати, – все это он сейчас штудирует, – конспектирует, делает пометки. Да, он на верном пути: «Революция 1848 года» Сент-Амана, «Очерки по структуре и стилю» Брюстера, «Заметки об эволюции» Жордана, «Предполярье» Тирелла, «Капитал и прибыль» Бём-Баверка, «Душа человека при социализме» Оскара Уайльда, «Социалистический идеал – искусство» Уильяма Морриса, «Грядущее единство» Уильяма Оуэна.

Часы в комнате матери пробили одиннадцать. Еще один час, и уходит столетие. Чем было оно для Америки – страны, которая в 1800 году была горсточкой мало связанных друг с другом сельскохозяйственных штатов? Первые десятилетия ушли на разведку и освоение необитаемой глуши; следующие – на создание машин, фабрик, на захват континента, и заключительные десятилетия – на накопление огромнейших богатств, какие когда-либо знал мир, а заодно с богатством и техническим прогрессом – и на то,чтобы приковать народ к станкам и нищете.

Зато новый век – ах, что это будет за время! Вот когда стоит пожить!

Машины, научные достижения, природные богатства – их заставят служить человечеству, а не порабощать его. Человек научится постигать законы природы, смотреть в лицо непреложным фактам, вместо того чтобы одурманивать себя религией, созданной для слабых, и моралью, поработившей дураков. Литература и жизнь станут равнозначны. Истинная духовная сущность человека воплотится в искусстве, литературе и музыке, задушенных в колыбели трехглавым чудовищем – религией, капитализмом и тесными рамками убогой морали.

В каком великолепии предстанет Америка перед глазами его внуков, когда сто лет спустя они в эту ночь окинут взглядом уходящий век!

Помочь построению этой новой Америки – вот его судьба! Он сбросит ярмо отжившего темного века; никто не заставит его напялить негнущиеся, безобразные высокие воротнички, врезающиеся в тело; точно так же он отшвырнет жесткие, уродливые, высокопарные идеи, врезающиеся в человеческий мозг и коверкающие его. Оставив за спиной устаревшую идеологию девятнадцатого века, он бесстрашно и твердо двинется навстречу веку двадцатому, что бы тот с собой ни принес. Он будет современным человеком, современным американцем.

Сто лет спустя его сыновья и внуки с гордостью вспомнят о нем в новогоднюю ночь.

Часы у Флоры пробили полночь.

Старый век отошел, начинался новый. Джек вскочил из-за стола, натянул через голову свитер, заколол брюки, вывел велосипед, нажал на педали и покатил по темной ночной дороге за сорок миль – в Сан-Хосе Жениться на любимой девушке в первый день нового века – лучшего начала не придумаешь! Если он хочет, чтобы сыновья его сыновей и их сыновья с гордостью вспоминали о нем через сто лет в новогоднюю ночь, нельзя терять ни секунды.

 

V

 

Миссис Эпплгарт отнюдь не жаждала заполучить Джека в зятья.

Помолвке она не особенно противилась, зная, что свадьбы не будет, пока Джек не сумеет содержать жену на литературные гонорары, а эта опасность, по ее мнению, им не грозила. Но когда он явился в их коттедж на углу улиц Элм и Эсбери, показал ей и Мэйбл сигнальный экземпляр «Северной Одиссеи» – счастливое предзнаменование счастливого Нового года, – миссис Эпплгарт сразу же изменила тактику. Да, она согласна, пусть женятся. Сегодня же? Пожалуйста… С одним условием. Мистер Эпплгарт ведь умер, а Эдвард дома не живет. Так вот: или Джек будет хозяином дома, или пусть забирает тещу в Окленд вместе с женой и дает обещание никогда не разлучать ее с дочерью.

Всего несколько дней назад Джек писал одному приятелю: «Приходится уже содержать семью; а когда ты молод, это дьявольски тяжело».

И все же его смутила не столько перспектива взвалить на себя еще целую семью, сколько недвусмысленная манера, с которой миссис Эпплгарт запустила в это дело свои железные когти. Последовала сцена. Миссис Эпплгарт сообщила Джеку, что Мэйбл – послушная дочь; она благодарна за все, что для нее сделала мать; она не бросит ее в старости. И все это вопреки тому, что миссис Эпплгарт была гораздо крепче дочери, которую она тиранила, заставляя нянчиться с собою, требуя, чтобы Мэйбл подавала ей завтрак в постель.

Бледная, потерянная, оглушенная разгоравшейся ссорой, сидела меж ними Мэйбл. Любя обоих, она не могла, не смела сделать выбор. Эта хрупкая особа была так слаба, что не смела и пикнуть в присутствии матери. Поразительно: силы нашлись у нее лишь для того, чтобы молча сидеть и смотреть, как ломают ее жизнь, хоронят ее мечты о любви, о семье, о детях.

Вечером расстроенный, печальный Джек добрался до Окленда, а там на него свалились новые неприятности. Флора заявила, что деньги, полученные от «Атлантического ежемесячника», истрачены до гроша.

Утром, привязав к велосипеду макинтош, Джек направился в ломбард знакомой дорожкой. Вернулся он с несколькими долларами в кармане, но домой пришлось идти пешком. Мало было ультиматума миссис Эпплгарт, а тут еще проклятое безденежье. Положение было безнадежным. Если Мэйбл будет жить с ним, расходов почти не прибавится. Любовь поможет им не замечать лишений. Но сколько лет пройдет, прежде чем его заработка хватит на тещу? О том, чтобы поселить ее с Флорой, не могло быть и речи – дня не пройдет, как дамы перегрызутся! Даже когда он сможет зарабатывать на два дома – будет ли он у себя хозяином?

Разве миссис Эпплгарт не станет распоряжаться его домом и его женой?

Мэйбл придется в первую очередь быть дочерью и только во вторую – женой. Невыносимо!

Джек весь кипел от гнева. Рушатся надежды – их разбила эта женщина. Он вдруг представил себе, как беспомощна была Мэйбл меж двух огней, они, сильные люди, убивали ее, разрывали ее душу надвое. Бешенство сразу улеглось, в душе поднялись нежность, заботливое участие.

Нет, как бы ему ни мешали, он не оставит ее на милость матери. Они поженятся, а с тещей, если будет нужно, он справится как-нибудь. Джек успокоился: все непременно уладится. К нему вернулась способность здраво рассуждать. Чтобы создать нормальную семью, он будет вынужден воевать с миссис Эпплгарт, но каждую победу Мэйбл сторицей оплатит ценою своего хрупкого здоровья. Это ясно.

Джек опять убеждал себя, что не позволит Мэйбл пожертвовать собой, что заживет отдельным домом, как только станет прилично зарабатывать. Пусть миссис Эпплгарт возьмет бразды правления в свои руки. Лучше выносить ее деспотизм, чем мучиться, как они с Мэйбл.

И опять все началось сначала, и снова мысли шли тем же томительным кругом: ведь стоит ему поддаться матери Мейбл – и они погибли. Разве может быть счастливым брак, когда жена душой и телом в рабском подчинении у матери?

Он был глубоко разочарован. Его любовь к Мэйбл стала спокойной, сформировалась и созрела; они были бы счастливы. Мэйбл была знакома со всеми тонкостями хорошего тона – как раз тем, чего не хватало Джеку. Он восхищался ею, уважал ее за это. Она была существом воздушным, нежным, хрупким – он заботливо щадил и охранял бы ее, старался бы не задеть, не обидеть. Мэйбл никогда не любила до Джека, и больше никого ей не суждено было любить. Из нее вышла бы преданная жена, она создала бы именно такой дом, о каком Джек мечтал все молодые годы. Он чувствовал себя предельно несчастным – и не только оттого, что рушились мечты о жене, доме и детях. Девушка которую он любил, попала в бессмысленно-трагическое положение, и он оказался не в силах найти выход. Эта трагедия погубит не только их отношения, но и Мэйбл.

Январь был месяцем удач, хотя восходящее солнце славы пока что несло с собой маловато финансового тепла. «Атлантический ежемесячник» напечатал «Северную Одиссею» – а ведь журнал помещал не более одного-двух коротких рассказов в месяц. «Обозрение обозрений» напечатало «Экономику в Клондайке», а рассказ «Отвага и упрямство» вышел в «Спутнике юношества», «Северная Одиссея» – это повесть о Наассе, вожде Акатана, Улиссе наших дней, который по всему свету ищет Унгу, жену, похищенную у него в ночь свадьбы желтоволосым викингом. Подобно «Белому безмолвию» этот рассказ наполняет читателя трагическим восторгом. На востоке его встретили громким хвалебным хором – смелость одного вселяет отвагу и в других. В одной оклендской газете появилась статья о том, что Окленд занимает все более важное место в отечественной литературе, причем выдающаяся заслуга в этом принадлежит мистеру Джеку Лондону. Друзья, помня, какие мытарства он перенес, не стали жертвами зависти, как иногда случается с друзьями, если тебе слишком везет. Друзья устроили в его честь вечеринку и от души радовались за него.

Под конец месяца, заняв у приятеля пять долларов, чтобы выкупить велосипед, Джек поехал в Сан-Хосе. Все эти дни он думал, как ишожить свои доводы ясно и четко, чтобы Мэйбл не могла им противиться и добилась независимости. Но его слова вообще едва ли дошли до сознания Мэйбл. Оцепеневшая, словно в каком-то трансе, она твердила одно и то же:

– Я нужна маме. Мама без меня не может жить. Я не могу бросшь маму.

Значительно позже, уже в 1937 году, Эдвард Эпплгарт с грустью говорил:

– Мать всегда была эгоисткой. Вся жизнь Мэйбл ушла на то, чтоб ухаживать за нею.

Все-таки Джек окончательно не терял надежды: он любил Мэйбл, как и раньше. Но теперь он стал встречаться с другими женщинами, например с Анной Струнской, у которой всегда ставили на обеденный стол пару лишних приборов – на случай, если кто-нибудь зайдет. А Джек заходил то и дело. Анна тоже писала рассказы и социологические очерки. Они с Джеком обсуждали свои вещи, находя друг у друга множество недостатков; до хрипоты спорили обо всем на свете и восхищались друг другом от всего сердца. «Не отнимайте себя у мира, Анна. Ибо в какой мере мир потеряет вас, в такой мере вы перед ним виноваты».

Кроме того, была еще и некая Эрнестина, сотрудница сан-францисской газеты, у которой, судя по фотографиям, был прелестный профиль и чертенята в глазах. С нею Джек совершал далекие – от условностей – прогулки.

Что же дела в январе шли на славу. А вот в феврале он не смог пристроить ни строки. Новый гонорар от «Атлантического ежемесячника» ушел на долги, на приличное платье для Флоры, костюм для себя, кое-какие вещички для Джонни, на книги, на необходимые журналы.

В доме снова не было ни гроша. Джеку все это донельзя опротивело.

Унизительные денежные затруднения привели его к убеждению, что нищета так же недопустима, как и колоссальное богатство. Никуда не годится, чтобы человек был вынужден терпеть то, с чем Джек Лондон познакомился еще в детстве. Он пришел к заключению, ч го там, где дело идет о деньгах, он будет последовательно и откровенно циничен.

Деньгами брезгуют только дураки. «Деньги – вот что мне надо, вернее – то, что на них можно купить. Сколько бы денег, у меня ни было, мне всегда будет мало. Перебиваться на гроши? Я намерен заниматься этим милым делом как можно реже. Человек жив все-таки хлебом.

Чем больше денег, тем полнее жизнь. Добывать деньги – э го не моя страсть. Но тратить – о господи, сдаюсь! Тут я вечно буду жертвой.

Если деньги приходят со славой, давай сюда славу. Если без славы – гони деньгу».

И с этими словами он побрел закладывать книги, журналы и новый костюм, которым так гордился. Первой остановкой на обратном пути, как всегда, была почта: нужны были марки, чтобы снова благословить рукописи в путь-дорогу. Когда журнал «Издатель» предложил ему пять долларов за очерк на тысячу семьсот слов, Джек обиделся, но деньги все же взял. С удвоенным рвением он вернулся к работе. Раньше он писал по тысяче слов в день, шесть дней в неделю, взяв себе за правило наверстывать сегодня то, что вчера не было доведено до конца.