Полоска никчемной земли, вставшая костью в горле

 

Алиса Кармоди была «ПАПА». Ее звали Свирепой Алеуткой. Она являлась одной из последних коренных жительниц Квинака, хотя и не принадлежала к алеутам. Ее дед был шаманом племени в течение пятидесяти лет до того, как зачал ее мать. Мать тоже уже начинала овладевать секретами мастерства, когда неотесанный, но обаятельный русский эмигрант убедил бедную язычницу отказаться от нечестивых взглядов и связать свою жизнь с правоверным христианином. Все воскресенья он посвящал Богородице, а остальные дни недели водке с мартини. Звали его Алексей Левертов, и тяжелая жизнь, изобиловавшая несчастьями, сделала его мрачным и ненасытным. Пил ли он вследствие несчастий или наоборот? — вероятно, мать Алисы пыталась разгадать эту загадку, ибо ей нельзя было отказать в уме. Зато она не сомневалась в том, что загадочный чужеземец обаятелен и доступен, а шаманское ремесло хирело, учитывая, что соплеменников оставалось не более двух десятков. Поэтому последняя из квинакских шаманок отреклась от языческого наследия, отказалась от трансов, плясок и видений и поменяла свои мешочки с кореньями и поганками на четки и шейкер для коктейлей.

Крошку Алису крестили в вышеупомянутой русской православной церкви, в этом увядающем перле на безымянном пальце дряхлеющего города. Когда Алисе исполнилось тринадцать, ее мать скончалась от отравления грибами, по заключению медиков (неужто она впала в вероотступничество?), и темноглазая девушка заменила свою мать и в церкви, и в рыбачьей лодке. Она даже научилась смешивать водку с вермутом, как это нравилось мрачным русским.

В старших классах она была сразу же выбрана старостой, а на следующий год завоевала титул королевы на вечере встречи выпускников. Она была настоящей красавицей с темными глазами, в которых едва проглядывала балтийская синева, с полной грудью, с широкими бедрами и плечами. Но в отличие от остальных соплеменников у Алисы Кармоди была осиная талия. «Это ненадолго», — шептались представительницы прекрасного пола, когда она выходила из машины с открытым верхом в своем завораживающем вечернем платье. «Уж всяко мы попробуем это исправить», — тяжело дыша, думали представители противоположного пола.

И они не ошиблись. К рождественским каникулам талия начала быстро полнеть. К весенним экзаменам Алиса уже пользовалась упругой выпуклостью под платьем как подставкой, на которую можно было класть планшет с экзаменационной работой.

Она ни разу не намекнула на то, кто из воздыхателей ответственен за плод, зревший в ее чреве, а хмурый вид препятствовал каким бы то ни было расспросам. Даже отцу Прибылову ничего не было известно, а уж он знал всю подноготную своих прихожан. За целое лето на исповедях Алиса и словом не обмолвилась о своем положении, однако старый священник стал первым человеком, к которому она принесла младенца. Как только она смогла встать, она положила младенца в подол и пронесла его в пикап мимо своего мертвецки пьяного папаши. Она пересекла церковный двор и подъехала к самым дверям дома приходского священника. Старик вышел на порог, сопя, щурясь от яркого солнца и жуя бутерброд с сырным маслом и копченой лососиной. Он не различал цветов и страдал катарактой, но нюх у него был острым. Он улыбнулся, почуяв запах милой Джуной Алисы, бедной Джуной Алисы и отважной Джуной Алисы, отказавшейся от аборта. Она протянула ему сверток.

— Помогите мне, отец. Это выше моих сил.

Священник перестал жевать и склонился над свертком. Даже несмотря на свой дальтонизм, он увидел, что кожа ребенка бела, бела, как сырное масло на его бутерброде, а глаза цвета лососиного мяса.

Они вымыли кладовую, и юная мать с младенцем переселилась туда. По настоянию священника осенью Алиса вернулась в школу с еще более тонкой талией и еще более свирепым взором. Нельзя было лишить образования такую одаренную девочку, а нянек в округе было предостаточно. Иногда Алиса привозила ребенка в коляске в школу и между занятиями катала его по коридору с дерзким и надменным видом. Иногда оставалась дома в кладовой и качала неугомонное дитя, одновременно просматривая книги по религиозному искусству, которые собирал отец Прибылов. Порой она пыталась кое-что копировать, пользуясь карандашами из детской комнаты. В результате получались несусветные соединения разных стилей. «Поклонение волхвов» Ван Эйка походило на оттиски на шкатулках Квакиутля. «Распятие Христа» Голбейна выглядело как тотемный столб Бела Кулы. Но у нее было время, чтобы справиться с этими проблемами — зачастую работники церковной социальной помощи забирали ребенка на несколько недель, отправляясь то в глазной центр в Анкоридж, то в аллергическую клинику в Виктории. Для специального лечения. Как утверждали врачи, юный Николай Левертов обладал исключительными особенностями. Алиса оказалась права — она нуждалась в помощи. Это было выше ее сил.

В течение последующих трех семестров она закончила два класса и получила грамоты за успеваемость и способности. От карандашей из детской комнаты она перешла к росписи стен. Именно Алиса изобразила буревестника на стене спортивного зала. Птица принесла ей синюю ленту в общенациональном конкурсе стенной росписи и заставила Общество искусства и гуманитарных наук Аляски наградить Алису стипендией для обучения в любом колледже. Никто не сомневался, что она выберет университет Анкориджа. Беспомощные юные мамы, подобные ей, денно и нощно получали там церковную помощь непосредственно на месте в университетском городке. Общество искусства и гуманитарных наук Аляски настаивало на том, что это идеальный выбор. Но Алиса послала их в задницу. Она уже сыта по горло грязной дырой под названием Квинак, неуклюжим и вечно пьяным папашей, совершенно особенным ребенком, сочувствием соседей и всем штатом Аляска. Она будет учиться в Институте искусств Сан-Франциско. Она станет калифорнийской красоткой — с надменным видом сообщила Алиса своей школьной подружке Мирне Хугстраттен. А ребенок? Так о нем позаботится церковь.

Она рисовала и развлекалась в круговерти Сан-Франциско. А когда ее стипендия закончилась, стала работать в большой галерее на улице Кастро у своего бывшего учителя — угрюмого старика с подкрученными вверх усами. Вскоре она уже жила с ним вместе над галереей, стремясь как можно больше узнать о любви к искусству и об искусстве любви. Но когда ее наставник попытался уложить к ним в постель еще и гладкокожего юного художника из Вайоминга, писавшего сцены клеймения скота и объездки лошадей в духе мачизма и постоянно носившего шпоры — даже без сапог, Алиса собрала свои вещи, рисунки, прихватила все деньги из сейфа галереи и вызвала такси до аэропорта. Рисунки были отправлены в церковь Квинака, так как сама Алиса летела в противоположном направлении — в Сан-Диего. Она никого там не знала, но скорее была готова провалиться сквозь землю, чем вернуться на север. Ей было все равно куда, хоть в Гвадалахару.

Алиса нашла работу преподавателя истории народов северо-западного побережья и стала учить подростков, большинство из которых говорило лишь на южно-американском наречии. Поселившись в дешевом мотеле, где сдавались комнаты на длительный срок, она перестала следить за своей талией и за своим творчеством, начала пить и сквернословить. Она опасалась, что с живописью покончено. И точно знала, что покончено с мужчинами. Пусть все эти мерзавцы — подлецы со шпорами и подонки с усами, а также неуклюжие угрюмые русские с мартини ублажают друг друга сами — большего они не заслуживают.

Алиса продолжала работать и жить в мотеле, отказавшись лететь домой даже тогда, когда священник телеграфировал, что ее отец наконец окончательно выпал за борт. И только снятие моратория на торговлю землями заставило ее вернуться на родину. Какой бы грязной дырой она ни казалась, теперь это была недвижимость, за которую можно было выручить деньги.

Вернувшись в Квинак, Алиса собиралась как можно быстрее продать свой участок и убраться восвояси, но тут возникли осложнения с адвокатом, которого наняли соплеменники. Возможно, все дело в том, что он был доброжелательным яппи с портфелем из пятнистой тюленьей кожи, а может, он просто напоминал ей лощеного художника из Вайоминга. Во всяком случае, она отказалась продавать землю и подписывать какие бы то ни было соглашения. Алиса вцепилась в свою никчемную полоску земли неподалеку от аэропорта, а папашину собственность передала на условное депонирование (закон требовал семилетней отсрочки вступления во владение на случай, если проспиртованный русский вдруг вынырнет из пенистого прибоя). На полученные деньги она купила угол квартала размером двести пятьдесят на двести пятьдесят футов с обветшавшим мотелем и неработавшей коптильней и назвала свое предприятие «Медвежьей таверной» и «Консервы против консервов». Иногда полученное образование толкает людей на такие поступки.

После того как сделки были оформлены и контракты подписаны, большая часть алисиных соплеменников поспешно отбыла, оставив земли на попечение адвоката и менеджеров корпорации «Морской ворон». Они вернулись к тому, чем занимались прежде — а именно к одинокому потреблению алкоголя в центрах для престарелых и тихому отплытию в мир иной. Алиса забрала сына из церковной школы в Феербэнксе, чтобы рассказать ему о своих инвестициях в недвижимость, но, похоже, тот испытывал к Квинаку любви не больше, чем она сама. Он сообщил ей, что в Феербэнксе у него друзья и отлично выдрессированные приемные родители и что, может, он приедет навестить ее на каникулах. Попробует дурь. Как-нибудь потом.

Алиса скоро поняла, что ее ярко выраженная неприязнь к местным игорным корпорациям не даст ей подружиться с соплеменниками. Впрочем, они продолжали интересоваться ее намерениями. А если она ничего не хочет рассказывать, то почему бы ей не свалить туда, откуда она явилась? Это выводило ее из себя, как и скромняга яппи. И наконец она заявила, что намерена остаться на своей прекрасной родине из уважения к собственным корням. Это все из упрямства — шептались соседи за ее спиной, но Алиса ясно дала понять, что их мнение ее абсолютно не интересует. Она останется все равно.

Таким образом Алиса поселилась в Квинаке назло окружающим. Она собиралась вести свое собственное дело без всяких предков, преемников и скидок. Она не собиралась покупать себе новомодного барахла, чтобы изображать респектабельность, но и не давала плевать себе в лицо. А пить она была намерена на глазах у всех и Господа Бога.

Именно тогда она получила прозвище Свирепой Алеутки. Ее старым друзьям, таким, как отец Прибылов, порой казалось, что в ней уживаются два разных человека. Иногда в ней просыпалась прежняя тихоголосая увлеченная студентка, одно прикосновение которой к цветам или свечке могло преобразить всю церковь. Но стоило сладкоголосой Алисе Левертовой напиться, что происходило очень быстро и довольно часто, и она превращалась в разъяренную ведьму с острым, как гарпун, языком. Язык от алкоголя у нее не только не заплетался, но делался еще острее. Он колол и язвил, и от него невозможно было увернуться, если вы оказывались ее мишенью, до тех пор пока беспамятство не обрубало трос этого гарпуна. Проспавшись, она бывала тиха и мила.

Однако эта свирепая алисина сущность пробуждалась все чаще и чаще. С каждым годом разъяренной ведьме требовалось все меньше и меньше алкоголя, и ее мог пробудить малейший намек на оскорбление. Корни алисиной ярости разрастались по всем направлениям в поисках новой почвы. То она злилась на правительство, то на тех, кем оно управляло. Она ненавидела белых за то, что эти лупоглазые рыбобрюхие сволочи попирали ее народ, и соплеменников за то, что они так легко продавались. Она обрушивалась на весь род людской за то, что он испоганил все, что мог, и одновременно уничтожала презрением всякого наивного идеалиста, полагавшего, что когда-нибудь жизнь наладится. Несколько стаканчиков, и Алиса готова была наброситься на любого.

После первого стакана обычно объектом ее гнева становился бармен, официантка или любой другой сукин сын, продававший успокоительную мочу, называемую ныне бурбоном. После второго она обрушивалась сразу на всех умственно отсталых, которые были настолько тупы, что соглашались это пить. После третьего Алиса расширяла диапазон своей ярости, и он захватывал весь этот сраный город со всеми его обитателями, грязное море, тухлое небо, чертов ветер и даже длинные темные ночи. На следующий день она ходила со скромно опущенной головой, снова говорила тихим голосом и, идя на компромисс, общалась с окружающими.

Но даже когда Алиса пила цивилизованно, бар, в котором она появлялась, превращался в дремлющее поле битвы, в нависающую лавину, так как в нем мгновенно могла оказаться другая Алиса — Свирепая Алеутка. А такой бар пустел в считанные минуты. Посетители разбегались и не возвращались до тех пор, пока администрация не закрывала его или не вышвыривала Алису вон.

Закрыться было проще. Всегда можно было выждать пятнадцать-двадцать минут, пока она, пошатываясь, не отправится прочь, вынашивая силы для следующего взрыва ярости, и открыться снова. Вышвырнуть Алису означало дать ей повод для нового приступа. Она могла ввалиться обратно через окно или справить нужду на сиденье пикапа своего обидчика. Будучи изгнанной из «Песчаного бара» в десять минут первого пополуночи, она выстроила из мусорных бачков шаткие леса и взобралась на крышу. Там ей удалось отодрать оцинкованную печную трубу и помочиться прямо на плиту, топившуюся нефтью. Через мгновенье на улицу повалили посетители, глаза у которых слезились так, словно они стали жертвами газовой атаки.

Если вы звонили в полицию и лейтенант Бергстром приказывал своим ленивым полицейским вышвырнуть ее вон и запереть на неделю в участке, следовало ожидать неприятностей от других «ПАП». Несмотря на все слухи и сплетни, втайне многие восхищались силой ее духа. Как-то в декабре, после того как Алису изгнали из «Горшка» Крабба и приговорили к недельному заключению, ее тайные поклонники повытаскивали все гвозди из алюминиевой обшивки бара, о чем находившиеся внутри даже не подозревали. «Волчицы» в тот вечер исполняли сальсу и свинг, а отморозок-гитарист играл на электрической гитаре медиатором, что по звуку вполне напоминало выдергивание гвоздей. В полночь начался прилив и с моря подул легкий ветерок. Он все крепчал и крепчал, пока догола не ободрал всю обшивку с «Горшка», расшвыряв ее аж до водонапорной башни. Стекловата и изоляционная фольга украсили весь город, как мишура и ангельские волосы к грядущему Рождеству.

После того как обшивка была восстановлена и «Горшок» отремонтирован, Мирна Крабб отправила своей старинной школьной приятельнице, как и остальным влиятельным лицам города, приглашение на новое открытие. Алиса купила жемчужно-серый костюм в надежде, что он подчеркнет серьезную сторону ее натуры и одновременно скроет располневшую талию. Может, новое пойло и меньше действовало на печень, зато точно сильнее влияло на толщину.

Она заняла табурет в самом конце нового бара и с глазами спокойными, как око бури, заказала себе что-то слабоалкогольное. Весь вечер она сохраняла приличия и элегантность, вознамерившись разочаровать собравшихся, ожидавших скандала. Почти весь вечер. Она даже с улыбкой пропустила мимо ушей шутку Дэна Крабба относительно того, чем белуга отличается от лесбиянки

— «двумястами фунтами веса и отсутствием костюма — хе-хе-хе!» Но когда расчувствовавшаяся Мирна Крабб с проповедническим пылом начала распространяться о том, что хотя грехи отцов и не наследуются сыновьями, многим бедным детишкам приходится платить за порочные наклонности своих матерей — это было уже слишком. С диким воплем, от которого кровь стыла в жилах, Алиса выхватила из сумочки кривой эскимосский нож и перемахнула через стойку бара раньше, чем кто-либо успел не то что оценить, но даже понять намек Мирны. Это был женский нож тончайшей работы, острый как бритва, сделанный на заказ в «Туземных орудиях» в Анкоридже. Она намеревалась подарить его Краббам в знак примирения, поэтому на нем было выгравировано «Когда прилив отступает, накрывают стол». Теперь его кривое лезвие угрожающе мелькало среди чистых стаканов.

— Порочные наклонности? — брызгала слюной Алиса. Она перескочила через стойку с такой скоростью, что на верхней губе у нее все еще оставалась пивная пена. — На колени! Живо на колени!

Краббы опустились на колени с видом царственных пленников, трясущихся за свои венцы. Алиса дала им потрястись, потом повернулась и спокойно перерезала краны у всех трех аппаратов по смешиванию выпивки. Шланги под давлением забились в судорогах, как обезглавленные змеи, разбрызгивая спиртное, воду и содовую.

После этого случая Мирна стала поговаривать о том, что Алису следует утопить. Семейство Краббов даже провело тайную сходку для сбора необходимых средств. Но, к счастью, именно в это время добрые ветра занесли в бурные воды Алисы Левертовой Майка Кармоди.

Как раз в ту зиму, когда крупные суда на несколько месяцев ушли на промысел тунца, в доме Майка Кармоди поселилось семейство медведей. Вероятно, они всего лишь хотели отомстить Златовласке. Однако поскольку им не удалось найти кашу, они прорыли пол на кухне до холодильника, находившегося в подвале, и устроились как дома. Доброжелатели оценили ущерб ровно в ту сумму, которую он заработал за время путины, и сообщили, что ремонт займет приблизительно столько же времени, сколько он отсутствовал. А если он будет болтаться под ногами у строителей, то еще больше. Поэтому Кармоди сложил свои вещи и снял комнату в «Медвежьей таверне», оставив свой дом на волю плотников и медведей.

Естественно, Алиса была с ним знакома — кто в городе не знал старого толстого пропойцу. Круглый, красноносый, с пушком вокруг ушей, когда-то, вероятно, рыжим, он являлся одним из самых импозантных в городе мужчин. Как представлялось Алисе — нечто среднее между Старым мореходам и братом Туком. Ну и хуй с ним — что она мужиков не видела? Но когда он брал ключ из ее ладони, каким-то образом его прикосновение заставило Алису поднять глаза. Она готова была поклясться, что старый лысый хрыч подмигнул ей, но настолько быстро, что она даже не сообразила, пока он не исчез в конце коридора. И тогда она рассмеялась. Давно уже никто не заставлял ее так смеяться.

Кармоди оказался хорошим постояльцем. Характер у него был покладистым и потребности самыми простыми. Он ел продукты из автоматов и слушал короткие волны. Он любил свою трубку, ирландское виски и ирландский кофе. Только чтобы он был крепким. Он достаточно долго ловил альбакоров у берегов Южной Америки, чтобы научиться ценить хороший кофе, что вообще редко встречается среди урожденных британцев.

Когда он появился, Алиса едва удостаивала его взглядом — еще один засранец, за которым надо будет убирать. Однако Кармоди оказался раритетом — он был засранцем, умевшим оставаться всегда на плаву. Он вылавливал рыбу тогда, когда весь город приходил с пустыми сетями, а потом умудрялся ее продать. Он ни у кого ничего не выпрашивал. Он забирал свободные квоты. Он вкладывал деньги. У него был небольшой консервный заводик, изготавливавший консервы из копченой и соленой лососины, а также лососевой икры. И еще ему принадлежала коптильня. Он был старым морским волком, постоянно напоминавшим Алисе старомодных резиновых кукол — круглых, розовых и лысых. Только он еще умел так забавно подмигивать…

А когда на следующее утро она подняла голову от своей конторки и увидела, как он улыбается в дверях, с пятидесятифунтовым мешком кофе под мышкой, чайником, кофемолкой и пакетом фильтров в руках, огромной электрической плиткой, висящей на груди, и с проводом в зубах, что-то в нем было такое, что заставило ее улыбнуться в ответ. Потом она поняла, что все дело было в его взаимоотношениях с разными предметами. В частности, с собственным животом, проглядывавшим между пуговицами клетчатой рубашки. Он казался еще более тяжелым, чем мешок с кофе, и еще более твердым, чем электрическая плитка. Брюхо настоящего засранца. Но он нес его с каким-то забавным достоинством. И это заставило Алису вспомнить Хо Ти — смеющегося Будду.

— Лаешь снится? — спросил он.

Алиса ответила ему непонимающим взглядом. Он опустил все свое имущество на одну из стиральных машин и вынул изо рта шнур.

— Не желаешь присоединиться? Чашечка свежей мути из Боготы.

Она понимала, что на самом деле ему нужны двести двадцать вольт для плитки, но кофе так благоухал, и к тому же Алиса предпочитала, чтобы он включил свою плитку здесь, а не химичил бы у себя в комнате.

Кармоди протиснулся между стиральных машин и принялся за приготовление кофе. И Алиса вдруг поняла, что старый толстопузый англичанин на самом деле очень подвижен и проворен, как проворен медведь, несмотря на свою обманчивую неповоротливость. Кармоди закончил молоть кофе как раз в тот момент, когда закипел чайник. И Алисе пришлось признать, что лучшего кофе со времен Сан-Франциско она еще не пробовала. К тому же она получила удовольствие от болтовни — никаких сальностей и скабрезностей, свойственных большинству аляскинских мужчин в разговорах с женщинами — просто утренняя болтовня, заполняющая пространство между глотками. И тем не менее в ней было что-то приятное. Она доставляла Алисе удовольствие.

По прошествии недели таких посиделок за утренним кофе, приправленным морскими байками и комплиментами, между ворчащими стиральными машинами и содрогающимися сушилками, Алиса Левертова начала замечать, что бушевавшее в ней неистовство Свирепой Алеутки начинает постепенно угасать. Через три недели она отправилась помогать Кармоди настилать новый линолеум у него на кухне. А через месяц она, заливаясь краской, вошла с ним в ту самую церковь, где ее крестили. Она понимала, что их союз скорее продиктован сиюминутной практической необходимостью — Кармоди нужна была американская жена, чтобы не попасть в лапы эмиграционной службы. Его поездка домой в Корнуолл каким-то образом привела в действие правительственный компьютер, обнаруживший, что Майкл Кармоди умудрился стать крупной фигурой, так и не приобретя американского гражданства. Женитьба делала его полноценным гражданином. Что касается Алисы, то замужество превращало ее в долевую собственницу процветающего предприятия с домами, судами, квотами и земельными участками, а также резко повышало ее социальный статус в городе. Она становилась миссис Кармоди. Это было самым крупным достижением со времен школы и получения художественных премий. В ту весну Алиса перестала пить и начала избавляться от грозных доспехов жира. Она забрала из церкви свои старые полотна и развесила их в особнячке, который Кармоди постепенно возвел для нее. Она даже купила пару волнистых попугайчиков и начала гулькать с ними, как какая-нибудь старая крашеная курица из Белла Кулы, пока один из бродячих псов братьев Вонг не забрел на рассвете в их гостиную, не разбил клетку и не сожрал обеих пташек. Алиса спустилась вниз с двустволкой Кармоди и обнаружила пса с приставшими к пасти перьями уютно свернувшимся перед камином. Но к собственному удивлению Алиса не пристрелила живодера, а только отправила его за дверь пинком босой ноги, при этом сильно ударив большой палец. А пока она прыгала на одной ноге, сжимая ушибленное место, собака вернулась и тяпнула ее за другую ногу. Но и тогда Алиса не выстрелила. И тут она поняла, что полыхавшее внутри нее пламя наконец начало угасать. В течение последующих шести лет она с облегчением наблюдала за тем, как оно сходило на нет, становясь лишь воспоминанием, шуткой, искрой. И вплоть до сегодняшнего дня, пока она не оказалась на причале, Алиса считала, что рассталась с ним навеки. Черт бы побрал этого Соллеса.

И дело тут было совсем не в шампанском. И не в том, что он сказал, а в том, как он это сделал — «Почему здесь?» — в этом звучали такая безнадежность, эгоизм и главное — неизбывная мука, словно кто-то позволил себе посягнуть на его чертово одиночество — «Почему в Квинаке?»

— А почему бы и не в Квинаке? — донеслись до нее ее собственные слова. — Соллес, ты хуже моих чертовых кузенов. Ты считаешь, что это место ни на что не годится? Что оно не достойно внимания утопающего в дерьмовой роскоши Голливуда?

Соллес отвернулся, не удостаивая ее отпетом. И Алиса тут же пожалела о том, что вспылила на глазах у всех. Ее резкая реакция удивила ее саму. Неужели во всем повинен глоток шампанского? Может, она действительно превратилась в алкоголичку, если пара бокалов в состоянии настолько вывести ее из себя. «Заткнись, — попробовала она предостеречь себя, — пока всех не затопило».

— Мне кажется, мистер Соллес хотел сказать совсем другое, мама, —¦ попробовал сгладить положение Николай Левертов. — Он удивлен не тем, что Голливуд подобрался к его цитадели. Он не понимает, как здесь оказался я. Видишь ли, мы с мистером Соллесом уже имели удовольствие встречаться…

— Дважды, — вставил Соллес, не отрывая взгляда от серо-зеленой воды.

— А теперь мне посчастливилось познакомиться и с месье Гриром.

И он протянул свою длинную белую руку Гриру ладонью вверх, показывая, что зуммера в ней нет. Грир осторожно ответил на рукопожатие.

— Это твой сын, Алиса? Я и не знал, что ты уже была замужем…

Не была, — ответила Алиса.

Грир мудро решил не углубляться в эту тему.

— Так это яхта Герхардта Стебинса! — он потер руки. — Надо полагать, он собирается снять еще одно эпическое натурное полотно. О том, как маленький эскимосский мальчик души не чает в огромном аляскан-маламуте своего отца. Собака спасает мальчика от медведя, но лишается при этом передней лапы. Ветеринар говорит, что собака уже никогда не сможет бегать… но мальчик вырезает ей лапу из моржового бивня. Они завоевывают первое место на собачьих бегах, и эскимосский мальчик становится сенатором.

Левертов поджимает свои обветренные губы.

— Для француза вы очень проворны, Грир. На самом деле действительно очень похоже. Только вместо маленького эскимоса у нас маленькая эскимоска, влюбляющаяся в дух зверя…

— Шула и Морской лев! — хлопает в ладоши Грир. — Изабелла Анютка! Это классика, — и он поворачивается, чтобы просветить окружающих. — Эту историю рассказывали здесь еще за тысячу лет до появления первого белого человека. Однажды наша маленькая половозрелая дикарка отправляется на берег со своим дружком — а дружок-калека вырезает ложки и еще какую-то чушь. И вдруг они видят…

— Эмиль, мы все это читали, — обрывает его Алиса.

— Да, Грир, даже мы, — вставляет кто-то из Вонгов.

Грир сникает, недовольный тем, что его прервали.

— Хотя если начистоту, — признается Левертов, — ваша история о покалеченном маламуте мне понравилась больше. Лапа из моржового бивня — это круто.

— А назовем его Моби-дог! — снова оживляется Грир. — Сейчас я все придумаю, если мне дадут еще отхлебнуть «Дом Периньона» из алисиной бутылки.

Грир берет бутылку, глядя на сходни. На верху настила, огороженного канатами, стоит огромный азиат в стойке «вольно». Из-за его спины доносятся женский визг и плеск воды в бассейне. Грир поднимает брови и поворачивается к алисиному сыну.

— А сам мистер Стебинс сейчас на борту? Чтобы обсудить с ним все. Творческие проекты должны обсуждаться, пока они еще свеженькие, так сказать, с пылу с жару.

Левертов смеется и указывает на корму.

— Сейчас он отдыхает в своей каюте после напряженного путешествия. — Его мурлыкающий голос намекает на всевозможные забавы. — Если бы вы знали нашего уважаемого режиссера, вы бы меня поняли. Поэтому-то я и прилетел заранее.

— А ты какое положение занимаешь при Стебинсе, Ник? — это первые слова, которые произносит Исаак после рукопожатия. — Возлюбленного?

— С полом ты угадал, а вот с ролью, которую я исполняю, нет.

Несколько мгновений они изучающе рассматривают постаревшие лица друг друга. Атмосфера явно накаляется. Купальщицы продолжают визжать и плескаться.

— Ну что ж, пойду привяжу наше корыто, — наконец говорит Исаак. — Приятно было повидаться, Ник.

— Эй, Грир, — произносит Алиса, — отдай-ка мою бутылку и пойди помоги Соллесу.

— Я справлюсь, Алиса, — отвечает Исаак. — Пусть месье Грир насладится этим голливудским Дерьмом, пока оно еще не остыло. — Он еще раз оглядывает ее костюм и направляется обратно к берегу. — Я уже насладился сполна.

Делай что хочешь, — бормочет Алиса и со свирепым видом поворачивается к Гриру, — но бутылку ты мне все равно вернешь. Это первый подарок, который я получила за двадцать лет на День матери. А если хочешь пить, можешь взять пиво. — Затем она повышает голос и кричит вслед Исааку. — К тому же я здесь единственная, кто одет подобающим для шампанского образом.

Все смеются. Алиса предоставляет возможность мужчинам вести беседу и погружается в задумчивость. Какого черта она надела этот дурацкий костюм? Как он сказал? «Портрет Эдварда Хертиса»? Она могла бы догадаться: стоит немножко выпендриться, чуть-чуть приодеться по случаю, и какой-нибудь бывший герой, истосковавшийся по славе, непременно выльет тебе помои на голову.

Мужчины болтают и пьют пиво. Она раздвигает губы в улыбке и затихает. Огромный парус, полощущийся в небе, напоминает ей укоризненный палец отца Прибылова: «Ай-ай-ай, Алиса, вспомни, что я тебе всегда говорил — люди выходят из себя, а в один прекрасный день уже не могут вернуться обратно».

Когда пиво заканчивается, Николай предлагает совершить небольшую экскурсию на склад яхты «так сказать, для предварительного ознакомления». Но Алиса вежливо отказывается.

— Идите, ребята. А у меня еще есть дела.

— Мама, — сын наклоняется и, прежде чем она успевает возразить, театрально целует ее в голову. — Ты слишком много работаешь.

И для того, чтобы скрыть свое замешательство, Алиса не менее театрально начинает удаляться, помахивая бутылкой и позвякивая своим платьем. Как только она пересекает стоянку и оказывается вне видимости стоящих на причале, она опирается на пустой барабан из-под проводов и блюет на бетон. Ее выворачивает с такой силой, что в крепко закрытых глазах начинают мелькать блестящие мушки. Придя в себя, она прополаскивает рот шампанским и выплевывает его на барабан.

— Ебаное дерьмо, — наконец произносит она и допивает последний глоток. В конце концов это ей подарили на День матери.

Не выпуская бутылку из рук, она доходит до центрального перекрестка. Ярость, проснувшаяся на причале, продолжает закипать, но она держит ее под контролем. Она любезно кивает прохожим, постоянно напоминая себе о грозящем пальце «ай-ай-ай, Алиса», и, смиряясь, идет дальше. Даже когда Алиса доходит до распахнутой двери «Горшка» и слышит доносящийся оттуда разнузданный хохот (уж не над ней ли смеются?), она заставляет себя пройти мимо. Она не останавливается даже тогда, когда два полицейских при виде ее наряда разражаются старинной песней «Из страны с водой лазурной…» Она идет дальше, когда один из близнецов Луп, сидящих в пикапе, сплевывает ей под ноги фисташковую шелуху — то есть она прошла бы дальше, если бы на нее не набросилась их чертова лайка, которую они возят с собой на цепи.

Натянув цепь, собака оскаливает клыки в шести дюймах от лица Алисы — девяносто фунтов мерзкого лая! — и тогда Алиса бьет ее бутылкой по голове. Лайка заваливается обратно в пикап, как большая меховая игрушка. Братья Луп выскакивают с обеих сторон машины, брызжа пивом и фисташковой шелухой.

— Алиса, ты сука! Ты сука, Алиса Кармоди! Если ты ранила Дружка… Если ты ранила старину Дружка…

— Ранила? Что там можно ранить? У него в голове пусто. Одни хрящи да жир. Я просто утихомирила сукиного сына.

Собака лежит на боку с открытыми глазами и спокойно дышит. Алиса продолжает держать бутылку занесенной над головой.

— Видите? Ему понравилось. — Гнев прошел, но содеянное продолжает доставлять ей удовольствие. — Может, его долбануть еще раз…

— Алиса, ты сука… — близнецы приближаются, — лучше отдай бутылку, пока я не…

Она опускает бутылку на голову собеседнику, прежде чем тот успевает сообщить, что именно намеревается сделать. И он падает так же аккуратно, как старина Дружок. Второй Луп обходит машину сзади и набрасывается на Алису прежде, чем она успевает повернуться. Она оказывает ему отчаянное сопротивление, ощущая исходящую от него свинячью вонь и опасаясь, что ее снова начнет тошнить. Поэтому она испытывает облегчение, когда бывшие поблизости полицейские слышат ее ругань и приходят к ней на помощь.

После того как изложение версий в участке заканчивается, они наконец приходят к соглашению: если Оскар и Эдгар не станут предъявлять Алисе обвинений в хулиганстве, она не будет подавать иск против старины Дружка, который чреват двухмесячным пребыванием в карантине. Тогда и полицейские смогут не заполнять длинные рапорты и не будить дежурного сержанта, дремлющего в одной из пустующих камер. Все дружелюбно расстаются в два пополуночи, как раз в тот момент, когда после непродолжительной передышки появляется солнце. Босая и сильно помятая, но не утратившая бутылки Алиса возобновляет свой путь домой.

Она минует магазин Герке и начинает оглядываться в поисках укромного местечка, так как ее опять мучают позывы рвоты, когда рядом с ней притормаживает здоровый белый фургон.

— Садись, Алиса. Похоже, тебе это не помешает.

Она залезает в машину. Мысли у нее слегка путаются, и она не видит причин, почему бы не сделать это. Когда фургон трогается с места, она спрашивает, с какой стати он все еще болтается здесь.

— Я думала, ты отправился домой.

— Если помнишь, я отправился приводить в порядок баркас. А вот теперь еду домой.

— Добросовестная блядь.

Он не отвечает. Она не выносит подобного обращения, особенно когда его себе позволяет этот античный хлыщ, но терпит. К тому же как бы ей ни хотелось поговорить, сейчас она может говорить только об одном — о своей стычке с Оскаром, Эдгаром и Дружком.

— Ты в мотель?

Алиса бормочет что-то невразумительное. Пусть подавится. Машину подбрасывает и трясет, когда Соллес объезжает ухабы и рытвины. Клювы буревестников на подоле Алисы постукивают друг о друга. И все события предшествующего вечера представляются ей точно такой же чередой плоских, бессвязных, дребезжащих эпизодов. И все из-за одной бутылки шампанского! Правду говорят: огненная вода добра индейцам не приносит.

Они трясутся до тех пор, пока она не вопит:

— Стой, черт побери!

Соллес тормозит и выпускает ее из машины. На этот раз ее выворачивает уже до основания. Когда перед глазами перестают мелькать серебристые мушки, она снова забирается в машину. Она обхватывает колени руками и дрожит, пока Соллес заводит машину и съезжает с обочины на дорогу.

— Послушай, Соллес, ¦— она поворачивается к нему, не поднимая головы.

— Чем я тебе так мешаю? Какого черта ты постоянно оказываешься у меня на пути? А? Что ты устроил на причале из-за моего платья? Что все это значит?

Соллес не отвечает.

— Тебе завидно, что мне в кои-то веки хорошо? Что теперь у меня есть муж и влиятельный сын? Достало. Останови машину.

Соллес снова съезжает на обочину, на этот раз так резко, что Алиса не может удержаться от смеха.

— Испугался, что я испачкаю твой драгоценный фургончик? Большое спасибо, меня уже больше не тошнит, я просто выхожу. — Она хлопает дверцей и, не оглядываясь, направляется прочь. — Спокойной ебаной ночи.

На негнущихся деревянных ногах она идет по песчаной обочине к заросшей камышами погрузочной площадке. Одетая, как кукла, в смешной национальный костюм, который шуршит и звенит при каждом шаге. Для того, чтобы оказаться в своем старом добром, добром старом мотеле, ей надо пересечь площадку — и она дома. Козырь, оставленный про запас. Она ничего не имела против карт, особенно покера, просто ее бесили казино. Покер — хороший учитель. Держи карты поближе к себе и всегда имей козырь про запас. Она всегда считала, что именно эта ее способность и привлекла к ней Кармоди — ему нравилось, как она играет. Она была хорошим партнером в классическом покере. Кармоди был человеком азартным, а азартные люди всегда нуждаются в соседстве консерваторов. Они помогают им лавировать.

Как только Алиса оказывается в полукруге коттеджей, ей становится лучше. Это ее настоящий дом; здесь, среди женщин и детей, она провела времени больше, чем в каком бы то ни было другом месте города. Разве что не считая церкви. Но церковь не в счет. Церковь — место общественное, самое общественное, ибо принадлежит Богу. А вот эти грубо сколоченные коттеджи, занявшие круговую оборону от всяческих неприятностей, предоставляли и защиту, и право на частную жизнь.

Несмотря на восход солнца, многие окна освещены. Она открывает дверь подсобки и поднимается наверх по винтовой лестнице. Ключ по-прежнему открывает замок. Она опускается на бесформенный матрас, ощущая головокружение. Через несколько минут встает и задергивает шторы. Может, это ей поможет прийти в себя. Ни черта. Комнату продолжает раскачивать из стороны в сторону. И дело тут не в шампанском. Дело тут — она сбрасывает платье и останавливается перед зеркалом — в круговерти образов. Они ритмично прибывают и прибывают, пока не начинает теснить грудь, а потом отступают назад. Модильяни. Они становятся более сдержанными. Казалось бы, почему юной особе, в жилах которой текла кровь, генетически предрасполагавшая к неразборчивости, не отдаться было старику Рубенсу… но только не свирепой Алисе… Алиса, она всегда шла против течения — проводить в школу — нет, спасибо, и подвозить не надо, и никаких киношек после занятий, спасибо, не нуждаюсь в вашей помощи, никаких смоляных чучелок, спасибо, масла не надо, и уберите свои руки оттуда… никаких городских соблазнов и никакой гордости за столь ценимое славное наследие великой Аляски… и даже когда гордость просыпается, несмотря на лучшие побуждения, это совсем другое и совсем не напоминает показуху… насилие и совращение — жертва и соучастница, и оттого совращение оказывается еще большим насилием… а потому держи карты ближе к груди и всегда имей козырь про запас — только так можно стать костью у них в глотке!

Алиса снова опускается на матрас и натягивает на себя одеяло. Головокружение постепенно проходит, но заснуть она не может. В голове что-то пульсирует. Крики птиц возвещают о наступлении дня. Она снова встает и раздергивает шторы на большом окне. Внизу, на пустом дворе уже собрались три преданные вороны и с дюжину скептически настроенных чаек. Они смотрят на безумного ворона, спящего в открытом моторе гусеничного трактора. Даже во сне он выглядит безумным. Угловатое тело. Беспорядочно торчащие во все стороны перья. Иногда, разбуженный рассветом, он, закинув голову и растопырив крылья, начинает бегать по деталям двигателя, оглашая округу истошными криками, как провидец в состоянии экстаза. Но в это утро он все еще спит, сжавшись в черный потрепанный комок.

Вдалеке виднелось спокойное море с покачивавшимися на воде судами… и поверх всего огромный парус, колышащийся, как укоризненный стальной перст. Она снова задернула шторы. Лучше забыть обо всем этом дерьме.