Грамота государева

 

Бить его не решились. Сообразили: не людского суда требует столь неслыханное кощунство. Ну ладно бы еще оскорбил волхва или там идола какого-нибудь резного… Но чтобы само ясное солнышко!..

Шумок, правда, кинулся со взвизгом на пьянчужку, но храбры его вовремя перехватили и кол отняли. Тем более что и кол был не его, а Кудыкин…

Солнышко стремительно падало в невидимое отсюда Теплынь-озеро, плавало по тресветлому еле заметное пятнышко, на которое так и забыли указать недоверчивому Докуке. Не до того было…

Когда выбрались из слободки, толпа возросла вчетверо, если не впятеро. Впереди два суровых храбра вели связанного пьянчужку. Моргал, стервец, крутил испуганно головой и, кажется, трезвел на глазах. Сказанные им в беспамятстве слова передавали друг другу шепотом. Бабы ахали, хватались за побледневшие щеки. Мужики изумленно бранились.

Справа горбились схваченные снегом развалины мертвого города Сволочь-на-Сволочи. Кое-где карабкался в вечереющее небо жидкий грязноватый дымок: погорельцы уже, должно быть, починили сломанные утром землянки и теперь отогревались, как могли. Поначалу при виде угрожающе галдящей толпы слобожан они вообразили, что их опять идут бить, хотели было дать деру, однако, уразумев, в чем дело, осмелели и вылезли поглазеть, хотя приблизиться вплотную так и не решились.

Толпа выла, потрясала дрекольем и призывала тресветлое солнышко пасть на плешь дерзкому пьянчужке, испепелив того до самых до пят. Горбатые сугробы справа кончились, снежок под ногами перестал скрипеть, начал всхлипывать. Капище было уже близехонько. Вскоре пошел снежный уброд, потом хлипкая грязь и наконец просто влажная земля, кое-где прикрытая молодой ярко-зеленой травкой. Теплая эта полоса тянулась через всю страну берендеев с востока на запад, слегка забирая к северу. Называлась она Ярилиной Дорогой и почиталась священной, заповедной землей. Не то что пахать – праздно ходить по ней и то разумелось тяжким грехом. Ступить на теплую землицу Ярилиной Дороги позволялось лишь приносящим жертву да ведущим кого-то на суд.

Само капище представляло из себя частокол резных идолов, за которыми возвышался остроконечный колпак крыши на двенадцати столбах. Верх был увенчан изображением солнечного лика, а под крышей зияло черное жерло выложенного замшелым камнем глубокого колодца, ведущего прямиком в преисподнюю. Над колодцем был изноровлен [30]двуручный ворот; покачивалась на цепях тяжелая позеленевшая от старости бадья, куда грузили принесенные в жертву резные куколки-берендейки, а то и преступников, чьи злодеяния требовали столь ужасной казни.

Высокий рябой волхв (тот самый, что утром приходил в слободку), сурово сдвинув брови, вышел навстречу. Увидев связанного, вперился в него таким жутким взглядом, что слободской люд мгновенно притих. Показалось, что и рассказывать ни о чем не надо: на то он и кудесник, чтобы знать обо всем заранее.

– В чем его вина? – спросил тем не менее волхв, по-прежнему испепеляюще глядя на пьянчужку.

Храбры беспомощно оглянулись. Сабельками-то они орудовать могли славно, а вот языками… В чем вина… Легко сказать, в чем вина!.. Ну ладно бы там еще теленка увел или в чужую клеть залез… А то ведь такое вымолвил, что и повторить страшно…

– Солнышко наше хаял, златоподобное! – пришел на выручку из толпы бойкий Шумок.

При этих словах кудесника аж переплюснуло, как с похмелья. Собрал рот в жемок и грянул железной подковкой посоха о вымощенную камнем землю. Из-за сложенных высокой поленницей берендеек вышли и приблизились двое таких же, как он, волхвов – все в оберегах, только что без посохов.

– Солнышко хаял?.. – медленно выговаривая слова, переспросил кудесник, и все невольно поежились. – Стало быть, солнышку и ответишь… В бадью его!

Охнули бабы, толпа попятилась. Всего ждали, но только не этого. Да ведь не убивал же никого, не поджигал!.. Молвил по пьяной лавочке охальное словцо – и на тебе: живого человека – да в преисподнюю!..

Мрачные жилистые волхвы подступили к связанному и, подхватив под папоротки [31], повлекли к дыре. Тот даже и не отбивался, тоже, видать, как громом пораженный. Кинув осужденного в бадью, взялись за рукояти ворота и вынули железный клин. С ужасающим скрипом широкая низкая кадка пошла на цепях вниз, во мрак. Мелькнуло в последний раз лицо пьянчужки, искаженное диковатой восторженной улыбкой. Не иначе, умом напоследок повихнулся от ужаса… Да оно, наверное, и к лучшему.

Заголосила баба, за ней – другая. Скрипел ворот, колебались туго натянутые цепи. Потом из бездны донесся глухой стук – должно быть, бадья достигла дна преисподней.

Тут снова грянул о камень посох, и плач – будто сабелькой отмахнуло. Волхв, вскинув обе руки, повернулся к закатному солнышку и запел – трудно, простуженно:

 

Свет и сила

Бог Ярило.

Красное Солнце наше!

Нет тебя в мире краше.

 

Берендеи с трудом разомкнули рты и, тоже поворотясь в сторону Теплынь-озера, повторили хвалебную песнь. Потом снова уставились на волхва.

– А вы, – в остолбенелой тишине проговорил тот, – вольно или невольно причастные, тоже должны очиститься. Тот, кто слышал противные слова, принесет в жертву лишнюю берендейку. Тот же, кто слышал и сам потом произнес (хотя бы и шепотом) принесет две.

 

* * *

 

В слободку возращались, когда солнышко почти уже коснулось самого что ни на есть небостыка. Или горизонта [32], как его называют греки… Надо же было придумать такое дурацкое слово! Ну «гори» еще понятно, а вот «зонт» что такое?..

– Берендей, а, берендей!..

Кудыка обернулся на голос. Меж двух заснеженных развалин мертвого города избоченилась молоденькая чумазая погорелица в каких-то косматых лохмотьях вместо шубейки. Впрочем беженцы из Черной Сумеречи, кого ни возьми, все ходили чумазые. Оно и понятно: дров нету, снегом умываться – зябко, а грязь ведь тоже от стужи хоть немного, да спасает.

– Чего тебе?

– Расскажи, что с ним сделали-то!..

– Что-что, – недовольно сказал Кудыка. – В жертву принесли, вот что! Бросили в бадью – и к навьим душам, в преисподнюю.

Повернулся и двинулся дальше. Не то чтобы он презирал или там боялся погорельцев, как многие в слободе, – просто солнышко вот-вот должно было погрузиться в Теплынь-озеро, а добираться до дому в темноте не хотелось.

– Берендей, а, берендей!..

– Ну, чего?..

– А я ведь про него кое-что знаю.

– Про кого?

– Ну, про этого… которого в жертву…

– Да ну? – Кудыка подступил поближе. – Расскажи!..

Чумазая погорелица засмеялась, дразня белыми зубами. Вроде даже и не баба. Девка еще…

– А замуж возьмешь?

– Да иди ты к ляду! – обиделся древорез.

– Ну тогда идольца резного подари.

Кудыка тут же отшагнул назад.

– Ишь ты! Идольца ей… А вот не дам я тебе идольца! Вы их, говорят, в кострах жжете…

– Тогда не расскажу!

Кудыка покряхтел, раздираемый надвое любопытством и боязнью. С одной стороны, он готов был понять погорельцев: землянки – ветхие, топить нечем, тут, пожалуй, все, что хочешь, в костерок подкинешь… Но ведь не берендейку же! Во-первых, грех, а во-вторых, ты ее резал, старался – и на тебе! В огонь!..

– Поклянись, что не сожжешь!

– Отоймись рука и нога, коли сожгу! До завтра дотерплю, а там пойду в слободку – на хворост выменяю!..

Кудыка поколебался еще немного – и полез за пазуху.

– Ну? – сказал он, отдав берендейку.

Погорелица ухватила древореза за рукав и, подавшись губами к уху, зашептала жарко:

– Его один уж раз туда бросали…

– Кого? – Кудыка ошалело отстранился.

– Да этого… О ком говорю… Только в другом капище, у сволочан… Он там, сказывают, большого идола у волхвов на дрова скрал… Не то Перуна [33], не то Велеса [34]… Ну, поймали, кинули в бадью да и вниз… Как сейчас…

Кудыку прошиб озноб.

– А вдруг это не он был?

– Он-он! Я его хорошо запомнила… Да и как не запомнишь – такая страсть!..

– Да ты погоди, погоди… – забормотал Кудыка, отдирая грязные пальцы от рукава шубейки. – А как же он из-под земли-то потом выбрался?

– Ну вот выбрался, значит… Ей-ей, не вру… А только зря ты, берендей, в жены меня брать не хочешь… Возьми, а?..

Еле отвязавшись от назойливой погорелицы, Кудыка заторопился в слободку. Был он сильно раздосадован и бранил себя на все корки. Который уже раз подводило Кудыку его неистребимое любопытство. Взял вот и отдал берендейку неизвестно за что. Ишь! В жены ее возьми, чумазую!.. Верно говорят, бабий ум – что коромысло: и косо, и криво, и на два конца… Надо же что придумала: из преисподней вылез! Хотя курносый храбр Нахалко тоже вон в кружале говорил, что вылезают… черные, с кочергами…

Пали быстрые сумерки. Уже подходя к дому, Кудыка заподозрил еще кое-что неладное и снова полез за пазуху. Так и есть! Второго идольца тоже как не бывало. Ну, погорелица!.. Одну, значит, берендейку выпросила, другую – стащила… Плюнул, Кудыка, выругался. Правильно им сегодня землянки разорили, забродыгам!..

 

* * *

 

Старый дед Пихто Твердятич не спал, ждал возвращения внука. Выслушав рассказ Кудыки, сказал: «Вона как…» – и угрюмо задумался.

– Дед, – затосковав, позвал Кудыка. – А вот, скажем, помер берендей… Покинул Явь, стало быть… Чистые души идут в Правь, к солнышку. Нечистые – в Навь, под землю… Это я понимаю. А вот те, кого волхвы заживо в бадейке в дыру эту опущают… С ними как?

– Да так же… – недовольно отвечал ему дед. – Пока дна достигнет, со страху помрет…

Кудыка вспомнил глухой негромкий удар, пришедший из черной глубины колодца, и содрогнулся.

– А потом куда?

– Как «куда»?.. – Дед заморгал. – Так в преисподней и остаются. Куда ж еще?..

Кудыка аж скривился, представив.

– И что они там?

– Что-что!.. – сварливо отозвался дед. – Мы туда берендейки опущаем… А они их, значит, солнышку относят, трудятся…

– Так они же нечистые! Души-то!..

– Ну, ясное дело, нечистые, – сердито сказал дед. – Будут тебе чистые души такую тяжесть таскать!..

Ужинали молча. Поднявшись к себе в горенку, Кудыка долго маялся, топтал тропу из угла в угол и все поглядывал на дубовый винтовой жом. Наконец не выдержал, соблазнился. Вынул собранный снарядец, намотал ремень на валик до отказа и, установив позвонок, пустил колебало. «Трык-трык… – заскрипело и застучало в горнице. – Трык-трык…» Может, оно и грех, а все веселее…

Во сне виделось Кудыке черное жерло колодца и пьянчужка, с шальной улыбкой влекущий куда-то преогромную охапку резных берендеек. «Ты того… поосторожнее… – забеспокоился во сне Кудыка. – Резьбу спортишь… Солнышку, чай, несешь!..» «Катали мы ваше солнце!» – с безобразной ухмылкой ответил ему пьянчужка и ссыпал дробно загрохотавшую охапку на каменный замшелый пол преисподней. Откуда-то взялась чумазая белозубая погорелица тоже с идольцами (один – выпрошенный, другой – украденный), и стали эти двое охально и бесстыдно разводить костер из берендеек. Тут из стены вышел рябой волхв, сдвинул брови, грянул посохом, искры из камня выбил. «Видел? – вопросил он Кудыку, грозно кивнув на пьянчужку с погорелицей. – Стало быть, тоже грешен. А ну жертвуй еще одну берендейку!..»

Сильно озадаченный сновидением, Кудыка проснулся и обнаружил, что слюда в косящатом оконце давно уже тлеет розовым. Уставился на исправно поскрипывающий снарядец. Ремень размотался едва наполовину. По всему выходило, что эта ночь была, по меньшей мере, вдвое короче обычной и втрое короче предыдущей. Вот и горница еще не выстыла, как следует… Придерживая у горла зипун, Кудыка вылетел в верхние сени, приотворил махонькую ставенку сквозного, не забранного слюдой оконца. Щеки и лоб ошпарило морозом. Над синеватой зубчаткой далеких Кудыкиных гор в розовой дымке возносилось в небо светлое и тресветлое наше солнышко. Несколько мгновений древорез вглядывался напряженно, не проползет ли по алому лику темное пятно. Нет, не проползло… Сброшенный в преисподнюю пьянчужка оказался прав. Нечетное вставало солнышко. Счастливое…

 

* * *

 

Утречко, понятно, выдалось славное. Помолясь да позавтракав, Кудыка взялся за работу. Вырезал пяток берендеек, не больше, когда стукнуло кольцо на воротах и звонким лаем залились во дворе кобели. Пришел зажиточный сволочанин из заречного села Нижние Верхи, принес заказ – дюжину чурок. Обычно селяне к древорезам не обращались и обтяпывали идольцев сами. Работа, конечно, была грубая, одно слово, топорная, ну да сойдет для мужика. Не боярин, чай… А этот вот решил щегольнуть. На вопрос Кудыки, не проще ли самому топориком помахать, мужик ответил, что дал-де зарок пожертвовать десяток идольцев, причем настоящих, не самодельных… Не иначе, украл что-нибудь при ясном солнышке, а теперь вот задабривает… Цены он, во всяком случае, знал: пять берендеек – заказчику, шестую – древорезу, а щепу и стружки – пополам.

Чтобы не было сомнений, Кудыка провел его в повалушу [35], где хранились готовые идольцы. Селянин, с виду робкий, а на деле хитрющий мужичонка, ахал и хлопал себя по коленям, брал то одну берендейку, то другую, чуть на зуб не пробовал.

– Стружек-то, стружек, чай, от них… – бормотал он, завороженно оглаживая глубокую красивую резьбу. – Всю зиму одними стружками топить можно…

Кудыка лишь усмехнулся про себя. Хоть и почитала его слобода чудаком, а древорез он был преискусный: добрых полчурки иной раз в стружку улетало…

– И ведь каждую складочку надо было вывести!.. – восхищенно причитал заказчик, покручивая головой. – Слышь, берендей!.. – Он оглянулся и замер, приоткрыв рот, чем-то, видать, осененный. – А ведь ежели вместо сотни махоньких одну большую стяпать… Оно ведь и легче, и стружек поболе…

– Так когда-то и делали, – снисходительно объяснил Кудыка. – Особливо кто побогаче. Всяк хотел, чтобы его идол выше других торчал… Да волхвы, вишь, запретили. Лучше, говорят, числом побольше, но чтобы каждая берендейка ровно с локоток была. Так-то вот…

Мужичок скорчил недовольную рожу, пожевал бородой.

– Волхвы… – весь скривившись, выговорил он. – Ну, ясно, волхвы… Верно говорят: сколько волхва ни корми…

Свершив рукобитие, расстались. В один захап перенеся чурки в горницу, Кудыка полюбовался ими малость и, рассудив, что резать он их может и вечером, решил сходить на торг. Денек тоже намечался славный, как и утречко.

Оделся, подпоясался, переметнул через плечо суму с десятком берендеек – и отправился. Скрипел снежок, дробилось в сугробах искорками счастливое нечетное солнышко. И берендеи попадались навстречу тоже все больше радостные, приветливые.

Над рыночной площадью стоял веселый гомон, прорезаемый лихими криками торгующих:

– Эх, с коричкой, с гвоздичкой, с лимонной корочкой [36], наливаем, что ли?..

– Ешь, дружки, набивай брюшки по самые ушки, будто камушки!..

– Чудеса, а не колеса, сами катятся – только повези!..

– С пылу! С жару! Кипят, шипят, чуть не говорят!.. Подь-дойди!..

Торговля шла бойко. Слышался повсюду дробный сухой стук высыпаемых и пересчитываемых берендеек. По мере того как переметные сумы слобожан освобождались от резных идольцев и наполнялись покупками, вес их заметно уменьшался. Тут и там вспыхивали жаркие споры относительно достоинства вручаемой берендейки. Понятно, что идольцы, резанные Плоскыней или, скажем, тем же Кудыкой ценились не в пример выше, нежели работа ленивого красавца Докуки, не говоря уже о самодельных топорных изделиях сволочан. Греков, случайно попавших на слободской рынок, это каждый раз сильно забавляло. У них-то у самих – что ясная денежка, что тусклая – все едино, лишь бы вес и резьба сходны были. Чудной они все-таки народ. Дед говорит: живут во тьме, за Теплынь-озером… а с чего же это они смуглые такие?..

Однако, на рынок Кудыка заглянул не столько поторговать, сколько потолковать. Да и не он один.

– В бадью болезного… – рассказывали взахлеб неподалеку, – и туды… в навьи души…

– Из-за него, стало быть, солнышко-то и гневалось… А ну как не уличили бы вовремя? Это ж страсть подумать… Совсем бы не взошло!..

– Да запросто!..

И всюду, куда ни плюнь, сияло ликующее мурло верткого Шумка.

– А? Что я вам говорил? – перекрывал рыночную разноголосицу его пронзительный, не к месту взревывающий голос. – Правда-то она рожном торчит!.. Принесли жертву – вот и солнышко смиловалось! А то придумали – чурками резными откупаться! Сегодня ты за «деревянные» народ вином поишь, а завтра их волхвам понесешь? Хороша жертва!..

Речи его, как всегда, звучали оскорбительно, но слободской люд был нынче благодушен и глядел на смутьяна с улыбкой: дескать, пусть себе… Гуляй, паучок, пока ножки не ощипали…

А солнышко-то – пригревало. Под ногами уж не слышно было привычного железного хруста, снежок шептал, чуть не всхлипывал. Того и гляди, оплавятся и потекут сугробы… Да, припоздала в этом году весна, припоздала…

– Посторонись!.. – раздалось вдруг негромко и повелительно.

Клином разрезая рыночную толпу, к мучному ряду приближались хмурые храбры из княжьей дружины. Сияли еловцы [37]шеломов, тяжко шуршали кольчуги, позвякивали кольца байдан [38]. Впереди шел бирюч [39]с шестом. Добравшись до середины площади, снял шапку, вздел на шест и задробил частоговоркой указ. Не иначе, уши отморозить боялся.

– Слушайте-послушайте, государевы люди, слободские берендеи! Ведомо стало, что гневается на нас светлое и тресветлое солнышко… – Рынок притих. Бирюч передохнул, будто перед прыжком в прорубь, и продолжил с отчаяньем: – Вопросив волхвов и подумав с боярами, велит вам государь отныне берендейки жертвенные приносить полновесные, резаные не глубже, чем на ноготь!

Торопливо уронил шапку с шеста, поймал на лету, нахлобучил двумя руками, и тут толпа страшно вздохнула. Так и замер бирюч, взявшись за меховую выпушку, настигнутый мощным этим вздохом. Храбры сомкнулись кольцом, рыла сразу одеревенели – прямо хоть размечай да режь.

Люд зарычал утробно, нашатнулся со всех сторон, шаркнули, вылетая из ножен, светлые сабельки. Однако законолюбивость берендеев вошла в поговорку издавна. Одно дело промеж собой учинить кулачные, а то и дрекольные бои – это у нас запросто. Но поднять руку (и то, что она сгоряча ухватит) на княжью дружину?.. Да еще и на бирюча с царским указом?.. Нет, не поднялась рука. Разжалась. Вот крик – да. Крик поднялся.

– Что ты там блекочешь, страдник? Не мог царь-батюшка такое указать!..

– Да пьяный он, берендеи! Вы на него только гляньте!.. Морда – клюковка, глазки – луковки!..

– Грамоту, грамоту кажи! Что ты тут языком плещешь!.. Языками вон и мы городьбу городить умеем!..

– Да есть грамота, есть! – надрывался вконец испуганный бирюч. – Тут, за пазухой!.. Зябко доставать было!..

Скинул рукавицы, полез за грамотой. Берендеи вырвали у него из рук пергаменту с царской печатью, прочли по складам. Все совпало – слово в слово. Еще один вздох прокатился по рынку.

Как дождевой пузырь, вскочил над толпою Шумок.

– Обморочили волхвы царя-батюшку! – Рванув, распахнул на груди полушубок. – Дождемся ужо! Погодите! Всех нас в бадье опустят на самое донышко!..

– Обморочили!.. Обморочили!.. – подхватили истошные голоса.

– Бей волхвов! – взвыл Шумок, но был сдернут с бочки – или на чем он там стоял?..

– К боярину!.. К боярину!.. – послышались крики.

– Да что к боярину?.. Чем боярин-то пособит?.. Самому князю в ножки пасть! Один у нас теперь заступник, одна надежа!..

Толпу разболтало, что озеро в непогоду. Никак не могли решиться, в какую сторону двинуть всей громадой: волхвов ли идти бить или же князю жаловаться… Воспользовавшись общим замешательством, бирюч и храбры начали помаленьку выбираться из толчеи, когда раздался вдруг со стороны слободки конский топот и, заметав обочины снежной ископытью, на рыночную площадь ворвались четверо верховых. Ахнул люд, кинулся навстречу, ибо первым на низкорослой большеголовой лошадке ехал сам князь. Надежа и заступник.

Осанист и грозен сидел в высоком седле теплынский князь Столпосвят. Ликом смугл, брадою серебряно-черен, брови – что два бурелома. И голос – низкий, рокочущий. Совсем бы страшен был князюшка, кабы не мудрая пристальность в воловьих глазах да не задушевность гулкой неторопкой речи.

– Теплынцы!.. – воззвал он звучно, потом замолчал и надолго опустил голову, погрузившись в скорбное раздумье. По толпе пробежал изумленный шепоток. Слободской люд привык называть себя берендеями и к слову «теплынцы» прибегал лишь затем, чтобы подчеркнуть свое превосходство над сволочанами. Немедля обозначилось в разных концах рыночной площади некое суетливое, но вполне осмысленное движение. Сволочане посмекалистей, услышав первое произнесенное князем слово, принялись торопливо завязывать мешки с явным намерением поскорее дать тягу. А вовсе смекалистые даже и завязывать не стали: царап шапку – да бегом с площади.

Князюшка тем временем вскинул дремучую бровь и обвел подданных проникновенным взором. Потом заговорил снова.

– Знаю… – истово молвил он и впечатал растопыренную пальчатую рукавицу в расшитую тесьмой грудь. – Знаю о вашей беде и печалюсь вместе с вами…

Люд затаил дыхание – ждали, что скажет дальше.

– Волхвов вините?.. Да только не в одних волхвах суть… То не волхвы – то брат мой единоутробный, сволочанский князь Всеволок воду мутит… И лжет, и ползет, и бесится! Завидно, вишь, ему стало, на житье ваше привольное глядючи, вот и подбил царя-батюшку указ написать…

С голодным рыком теплынцы завертели головами, высматривая сволочан, но те уже все исчезли. Даже самые непонятливые.

– Князюшка!.. Заборонушка ты наша!.. – Те, что поближе, рванулись пасть в копыта спокойной низкорослой лошадке. – Не погуби!.. Замолви словечко!..

Князь поднял руку, и вопли стихли.

– Замолвлю… Замолвлю, теплынцы!.. Может, и смилуется царь-батюшка… А не смилуется… Ну что ж… – Тут Столпосвят выпрямился, запрокинул окладистую с проседью бороду. – Тогда суди нас ясно солнышко!..