Задающие тексты

22.1/ Утопическая литература

Какими текстами задавались светские коммуны нового времени, ведь тексты сакральные им как руководство больше не подходили? Конечно, это жанр утопии — Кампанелла, Мор, «Изокамерон» Казановы, Чернышевский, Богданов, социальная фантастика XX века. Утопия в своих первоначальных описаниях — это очень часто именно сегрегация, она не «везде в будущем», а где-то очень далеко от нас и существует параллельно с нами, в конкретном, но трудно досягаемом месте — на далеком «острове» (Мор), внутри полой земли (Казанова), в параллельном мире, который является в снах Вере Павловне, на далеком Марсе, где успешно построен коммунизм (Богданов). Утопия должна оставаться трудно досягаемой, но параллельно существующей где-то прямо сейчас, чтобы подчеркнуть ее реальность.

Конечно, многие утописты мечтали основать «утопию для всех», но даже они часто предлагали попробовать сначала в добровольной сегрегации создать лабораторную и примерную модель, набросок общего будущего. Жанр утопии оказывался планом, чертежом для такой модели. Утописты подчас всю жизнь балансировали между проектом локальной добровольной сегрегации и требованием полной революционной переделки всего общества.

Богданов отмечает, что в языке коммунистических марсиан нет мужского и женского рода, потому что всякая разница между мужским и женским в утопическом обществе игнорируется. Там нет и семьи, а не только государства. У Казановы та же идея дана более радикально: все жители полой земли — андрогины, они двуполы и никогда не испытывают голода, потому что у каждого из них есть женская грудь, и они всегда готовы накормить друг друга молоком. Двуполость обеспечивает им физиологическое единство, они не просто «большая семья», но почти один организм, хоть и условно разделенный. Удивительно сходный момент у Богданова: коммунистические марсиане, чтобы омолаживать и оздоровлять друг друга, постоянно меняются кровью, переливая ее друг другу, то есть общность воплощена также в чисто физиологической метафоре общего тела и общей крови. Сознание утописта нащупывает что-то, что разобщает людей на более глубоком уровне, чем частная собственность. Частная собственность оказывается следствием разделения на мужское и женское, которое должно быть снято в утопии, и вообще неравенство и конкуренция коренятся в разделении людей на отдельные тела, которое тоже должно быть снято.

Основной закон на коммунистическом Марсе Богданова таков: давать другим больше, чем берешь у них. Очевидно, что этот утопический принцип есть нечто обратное самосохранению. Именно эта сторона утопической логики позволяла позже Шафаревичу и другим правым антикоммунистам утверждать, что коммунистический проект направлен против жизни как таковой: тот, кто берет у других меньше, чем дает им, неизбежно исчезает. На это (в правой оптике) способен только бог как неисчерпаемый источник безвозмездной благодати, и устраивать общество, пусть даже и локальное, вокруг таких этических принципов значит обрекать человека на вымирание, деградацию либо фарисейскую ложь и двоемыслие.

Обратный жанр, антиутопия, исходит из противоположных установок: смысл нашей истории нам неизвестен и не может быть известен, разделение между людьми — половое, телесное, экономическое, культурное — нельзя снять. И только благодаря этим разделениям история и продолжается, ибо у каждого есть своя особая, а не одна данная на всех судьба. Одинаково невозможно как вернуться к безгрешному состоянию Адама в раю (цель правых, старинных и мистических утопий), так и создать на базе человека нечто более совершенное (цель прогрессивных атеистических утопий). Антиутопия — это всегда пафос частной жизни, противопоставленный служению общим принципа, мелодраматический детонатор, взрывающий машину общего дела.

В США 1960-х многие создатели «битнических общин» вдохновлялись научной (и не очень) фантастикой, в частности романом Роберта Хайнлайна «Чужак в чужой стране» (1961). В этой книге люди, познакомившиеся через своего учителя с альтернативным (не земным, а марсианским) сознанием, становятся «больше, чем людьми», создают на земле собственную общину — «гнездо». Они полностью чувствуют друг друга на любом расстоянии, обладают альтернативной истиной, прежняя цивилизация им не подходит, и с их «гнезда» начинается глобальная поколенческая революция, до неузнаваемости меняющая человечество. Человеческий вид делает следующий эволюционный шаг.

Детально описывал утопический мир и один из идеологов стиля модерн, основатель «движения искусств и ремесел» Уильям Моррис, но его проекты («Вести ниоткуда») несколько скромнее и реалистичнее. В них нет ни общего тела, ни стирания полов, и даже коллективность собственности распространяется только на самые важные вещи — землю, дома, важнейшие из машин. Наблюдая британский промышленный бум и замечая его минусы, Моррис предлагал свою версию постиндустриального социализма небольших общин и мечтал об упразднении больших и вредных для человека городов как таковых. В его проекте будущего все живут небольшими ремесленными поселками, творческими артелями, мастерскими, утопающими в зелени и никак не подчиненными друг другу. В таком поселке все друг друга знают, и управляется он прямой демократией. Количество потребления уступило там качеству, то есть у всех настолько развит вкус, что им требуются только самые прекрасные вещи. Рынок остался в прошлом, и потому качество этих вещей максимально, никто не заинтересован в их постоянной ломке и смене. Мода и невротическая зацикленность на «новизне» никому не известны, наоборот, ценится всё старинное, с исторической аурой или умело стилизованное под старину. Наука позволяет людям удовлетворить основные материальные потребности, и потому у них остается много времени на творчество и свободные искусства на лоне природы. Машины существуют в очень ограниченном количестве, но вовсе не затем, чтобы постоянно увеличивать производство, а только для того, чтобы создавать первичные болванки, полувещи, которые люди с удовольствием «доводят» своими умелыми руками, никуда не торопясь и вкладывая в ремесло душу. Централизованное государство упразднено за ненадобностью, традиционная семья тоже осталась в прошлом. Население в таком мире не растет, и даже несколько сократится, потому что жители этих небольших поселков очень серьезно относятся к воспитанию и развитию своих детей и не хотят иметь больше одного-двух. Каждый дом там является продуманным от начала до конца произведением искусства и т. п.

Уильям Моррис даже создал несколько подробнейших (вплоть до описания гобеленов, клумб и витражей) проектов таких «идеальных домов», чтобы, построив их, использовать как наглядное доказательство преимуществ своего «социализма естественных общин». Однако он не нашел никого, кто бы профинансировал этот прекрасный мир даже на уровне одного отдельно взятого дома. В реальной жизни утопизм Морриса ограничился должностью редактора в анархо-социалистическом журнале «Коммуноил» и созданием, вместе с художником Россетти, кооператива «новых ремесленников» — дизайнеров эксклюзивных домашних вещей. В несколько упрощенной, бюджетной форме Моррис реализовал лишь один «дом-произведение» для собственной семьи, но до последнего дня надеялся, что однажды спонсоры найдутся и что вообще переход к «общинному социализму» произойдет без насилия и революций, как только всем людям, включая богачей, станут очевидны преимущества этого проекта цивилизации над грязным, жадным и уродующим человека британским капитализмом. Полусознательно копируя внешний вид, прическу, бороду и вообще манеру Карла Маркса, Моррис хотел стать вдохновителем и стратегом другой, ненасильственной, эстетской и мелкообщинной линии в мировом социалистическом движении. Это выразилось даже в его утопических текстах: описанной социальной гармонии угрожают изнутри лишь сторонники «строгой науки», опьяненные идеей разгоняющегося и всеобщего прогресса.

Его наивная вера напоминает жившего чуть раньше Шарля Фурье, так и не нашедшего денег ни на один свой «фаланстер». Впрочем, о текстах Фурье, вдохновлявших столь многих общинников столь долгое время, стоит сказать отдельно.

ФУРЬЕ

Земледельческо-промышленная фаланга по замыслу Фурье должна производить субъективность, а не стирать ее на благо коллектива. Но даже он пытался в своих текстах максимально рационализировать этот процесс, задать заранее, создать трафарет, карту нового мира, с помощью «математики страсти». Звезды, числа, имена стихий, элементов и чувств должны были подсказать ему правильную формулу человеческого счастья, реализованного в отдельных фаланстерах с населением в 1500–2000 человек.

Радикальная новизна утопической оптики Фурье заключается в том, что воображенные им общины существуют прежде всего для удовольствия отдельной личности: удовольствие в центре всего, оно и есть новое божество утопии. Фаланстер Фурье — это правильно собранная из людей машина для максимального наслаждения каждого из этих людей, равно как и каждый человек сам является машиной для удовлетворения всех своих чувств. Реализация утопии дает человеку не известные ему ранее виды наслаждения жизнью, собой и окружающими. Первое же поколение учеников Фурье, публикуя и комментируя труды учителя, и при его жизни и после смерти старалось дозировать и убавлять «безумную» и слишком «страстную» сторону его проекта. В его утопии нет ни капли апокалипсичности или аскетизма жертв «во имя коллектива», или «во имя будущего», или «во имя высшего исторического принципа», нет ни грана вождизма. Фурье, напротив, разоблачал сторонников Сен-Симона и Оуэна как скрытых претендентов на руководство массами, как священников нового социалистического культа. Фаланстер не нуждается в вождях и гарантирует немедленное и непрерывное счастье, только в этом и состоит «служение принципу», заложенному в человеческой истории. Именно из-за этой новаторской идеи и через сто с лишним лет текстами Фурье так восхищались и увлекались и Маркузе с «новыми левыми», и сюрреалисты с Бретоном, и современные неоанархисты.

Фаланга — спасительный возврат к предначертанной людям миссии. «Страсти идут от бога, обязанности — от людей», — объяснял Фурье общий принцип своей этики. Он выбирал страсти и бога, а не «цивилизацию» с ее унылыми и оскорбительными обязанностями.

Каждый в фаланстере получает по полезности и таланту из общего бюджета, но сфера бесплатного, общедоступного столь широка, что деньги превращаются в чистый фетиш, в самодостаточный знак, а драгоценности — в игрушки и диковины. В драгоценностях можно купаться, как поступают дети в игровом зале. Благородные металлы и камни, «презираемые философами», важны сами по себе и не имеют рыночной стоимости. Это ценности, которые счастливо утратили конкретную цену. Торговля во всех видах была отвратительна Фурье, и потому его «культ богатств» не имеет никакого отношения к капиталу, это чистое психологическое наслаждение изящными вещами, а не их обменными возможностями. Наоборот, по-настоящему роскошными вещи делает их выключенность из рынка, только тогда они дают нам чистое удовольствие, как у трехлетних детей, тянущих к себе все, что утоляет их сенсорный голод, и тут же забывающих свои диковины ради новых. Фурье удалось точно высчитать, какому проценту людей понадобится именно такая форма удовольствия (18 обществ комбинированного Порядка) — обладание богатствами.

Если бы «цивилизованный» (это крайне негативный эпитет у Фурье) человек мог увидеть составленное из фаланстеров гармоническое человечество будущего, он наверняка потерял бы разум или умер от шока. Поэтому Фурье оговаривается, что дает лишь частичное описание, которое должно сделать людей безразличными к развлечениям цивилизации и нетерпимыми к ее горестным трудам.

Придумывая неологизмы и рискованные сравнения, Фурье описывает гармонию фаланстеров: там нет досуга и свободного времени, но есть множество вариантов того, чем заняться и какой вид кайфа предпочесть. Деятельность меняется каждые два часа.

Большинство утопий — исключающие системы и в этом зародыш их репрессивности. Утописты пытаются обнаружить в нашей природе дурные свойства и вообразить механизмы их искоренения, недопущения, блокировки. Фурье пытается «включить» в фалангу всех, найти всем такое место, где страсть каждого удовлетворялась бы на пользу коллектива, какой бы странной она ни была: цветочники, любители навоза или чесания пяток, фиксированные, то есть постоянно верные своим удовольствиям, и дрейфующие, то есть ежедневно скользящие от одного удовольствия к другому, — все найдут себя в новой социальной гармонии, все окажутся нужны друг другу в общественном симбиозе.

Человеческое удовольствие будет постоянно узакониваться и находить новые способы проявления в фаланстере. Все, что отвергнуто или дискредитировано цивилизацией и ее моралью, станет топливом этой машины счастья. Целостная и абсолютно развитая душа человека, по подсчетам Фурье (помогли астрологические наблюдения), имеет 1640 качеств, составляющих бесконечные комбинации наших ежедневных стремлений. Эта полностью реализованная душа андрогина — по 820 качеств от женской и столько же от мужской души. Ее достижение и есть цель каждого в Фаланстере. Она и есть максимальный результат работы всей этой социальной машины. Ради этого финального экстаза полного раскрытия всех свойств и стоит каждые два часа менять удовольствие (то есть деятельность), спать не более 4,5 часов и 150 лет жить в фаланстере.

Буржуазные читатели Фурье часто неверно понимали его цели как завуалированную мечту сделать всех аристократами на пиру-балу-карнавале. Тогда фаланстер — это такой идеальный отель с бесконечными видами анимации, пир Тримальхиона, оргия эстетов и сатурналия, в которой стерты границы между хозяином и слугой. Конечно, это не так. В отеле и на пиру не производят, не организуют, не изобретают и даже в самом творческом варианте «досуга» просто имитируют всё это. В любом случае там отдыхают и отвлекаются от более требовательной, рациональной и утомительной жизни. В фаланстере же все существование переплавлено в счастливую деятельность, это попытка изобрести другую рациональность, освобожденную от искажающего влияния рынка, попытка заново повенчать чудесное с разумным. Почему такой мир не останется без еды, горячей воды и фруктов? Почему в нем не случится перенаселения? Почему он не погибнет от эпидемии? Потому что, отвечает Фурье, именно такой мир изначально «задан» неким божеством, в качестве цели для человечества, такой мир — социальная гармония фаланстеров и максимальная реализация душ — записан в самой человеческой природе.

Вся история людей есть приближение к этому идеалу, и гармония только и ждет, чтобы люди начали-таки ее реализовывать в первых автономных общинах. Фурье ведет вера в объективную, математически вычислимую и поэтически обнаружимую заданность нового порядка, в котором, в отличие от рыночного капитализма, не будет ничего стихийного и разрушительного. Иррациональный порядок классового общества, не давая нашим страстям полного выхода, делает нашу жизнь стихийной. Фаланстеры с их оранжереями, паровыми котлами и парадами достижений окажутся фантастически эффективными и не узнают экономических или социальных проблем именно потому, что максимально соответствуют природе и космической задаче человека, рожденного для счастья и экстаза. Предсказуемость и план социальной гармонии исключают скуку и однообразие так же, как исключают они антиобщественную стихийность. Фурье сравнивает гармоническую жизнь с дыней на пиру: мы никогда не знаем точно и заранее, какая она внутри на вкус, пока не попробуем, мы всегда заинтригованы этим, и все же мы знаем, что это именно дыня, нам известны ее общие свойства и возможные варианты ее вкуса.

Фурье особо подчеркивает новую сексуальную рациональность фаланстеров. «Ангельская» пара, регулярно избираемая большинством, как самая красивая и совершенная, пускает в свою постель всех, кто этого захочет, в благодарность за признание своего статуса. В наказание за грех, совершенный против общества, «сферическая иерархия» назначает число раз и число людей, с которыми провинившийся должен заняться любовью, чтобы лучше почувствовать свое единство с другими гражданами гармонии и исправиться. Исходит эта «иерархия» не из какого-то абстрактного права, но из имеющихся у всех научных таблиц, учитывающих положение звезд, направление ветров, календарное число, возраст человека, цвет его глаз и т. п.

Вдохновленные такими примерами, богатые, страдающие от своего богатства, и бедные, страдающие от своей бедности, бросают прежнюю жизнь и устраивают фаланстеры всюду, с мировой столицей гармонии в Константинополе. Прекраснее места, чем Константинополь, Фурье, видимо, не мог себе представить, тем более что он ассоциировался у него с «османскими удовольствиями» — многоженством, терпимым отношением к бисексуальности, тропическими фруктами, сладостями и украшениями базаров, экстазом и стихами дервишей. Морскую воду фаланстерцы превращают в лимонад, используя энергию полярных сияний. Ледяные шапки на полюсах исчезают, потому что они не нужны людям и Север расцветает садами невиданных плодов, изобретенных садовниками-гурманами. Вся орошенная Африка выращивает сахарный тростник. Скучный хлеб выйдет из моды и уступит свою роль базовой пищи засахаренным фруктам. Везде и всем будут наливать сладкий компот — жизнь станет прекрасным кондитерским приключением, а мир превратится в огромное пирожное. Если мерить количеством счастья, каждый год в фаланстере приравнивается к столетию современной Фурье обыденной жизни. Новая наука неизбежно создаст «третий пол», сочетающий в себе все качества двух прежних в неискаженном и освобожденном виде. Эти новые андрогины великанского роста, сменившие прежних мужчин и женщин, призваны к тому, чтобы силой своих знаний передвигать небесные тела, наводя гармонический порядок в космосе. До этого момента космос выглядел как неиспользованная языковая система, тогда как должен он выглядеть как совершенная поэма. Новые андрогины — мифические герои древних культур, но помещенные на этот раз не к истоку времен, а данные как обещание в ближайшем будущем.

Все эти смелые мечты сделали Фурье радикально новым теоретиком добровольных сегрегаций с приматом творческих удовольствий и развитием чувств за пределами устаревшей морали и прежней бескрылой логики. Он бесконечно вычерчивал чертежи, расписания, подробно растолковывал, чем надушить океаны, чтобы они в будущем благоухали. Он ждал тех, кто готов профинансировать первый такой опыт. Если правоту Фурье не признавали, он просто начинал сомневаться в уме тех, от кого ждал признания.