Глава 41 6 страница. И тогда между Спартаком и удивительным старцем завязалась беседа, которую я буду помнить всю свою жизнь

И тогда между Спартаком и удивительным старцем завязалась беседа, которую я буду помнить всю свою жизнь. Ибо произошло чудо. Тот самый Рудольштадт, который, словно Орфей, вначале не хотел разговаривать с нами иначе, как с помощью звуков музыки, этот артист, давно уже променявший логику и чистый разум на цельное чувство, этот человек, которого бесстыдные судьи объявили помешанным и который соглашался слыть таковым, внезапно, движимый милосердием и любовью к богу, сделал над собой чрезвычайное усилие и, превратясь в разумнейшего из философов, повел нас по пути к истинному знанию и к полной достоверности. Спартак, со своей стороны, обнаружил весь жар своей души. Один был совершенным человеком, и все его способности находились в гармонии; другой являлся как бы неофитом, преисполненным энтузиазма. Мне вспомнилось то место из Евангелия, где сказано, что Иисус беседовал на горе с Моисеем и пророками.

— Да, — говорил Спартак, — я чувствую, что на меня возложена некая миссия. Я близко узнал земных правителей и был поражен их тупоумием, невежеством, жестокосердием. О, как прекрасна Жизнь, как прекрасна Природа, как прекрасно Человечество! Но что делают они с Жизнью, с Природой и с Человечеством!.. Я долго плакал, увидев, что и я сам, и люди — мои братья, и все творения божий — рабы подобных ничтожеств?.. Я долго плакал, словно слабая женщина, а потом сказал себе: «Кто же мешает мне вырваться из их цепей и жить свободным?» Но после периода одинокого стоицизма я увидел, что быть свободным в одиночестве еще не значит быть свободным. Человек не может жить один. Целью человека является человек. Без этой цели он не может жить. И я сказал себе: «Я все еще раб, надо освободить моих братьев…» И я нашел благородные сердца, которые примкнули ко мне… И друзья зовут меня Спартаком.

— Я уже сказал тебе, что ты будешь только разрушать, — ответил старец. — Спартак был взбунтовавшимся рабом. Но повторяю — пусть будет так. Берись за дело разрушения. Созови тайное общество, которое будет разрушать нынешнюю форму великих беззаконий. Но если ты хочешь, чтобы это общество было сильным, деятельным, могущественным, вложи в него как можно больше живых, вечных принципов. Оно предназначено сначала разрушать, — ибо, чтобы разрушать, надо существовать, всякая жизнь позитивна, — а потом сделать так, чтобы из дела разрушения возникло то, что должно возродиться.

— Понимаю, ты хочешь намного ограничить мою миссию. Пусть так — малую или великую, но я принимаю ее.

— Все, что послушно советам божеским, всегда велико. Познай то, что должно стать правилом твоей души: ничто не пропадает бесследно. Даже если твое имя и твои поступки исчезнут, если ты будешь работать безымянно, подобно мне, все равно твои действия не пропадут даром. Божественное равновесие — это сама математика, и в горниле божественного химика самые мельчайшие частицы обретают свое истинное значение.

— Раз ты одобряешь мои намерения, научи меня, укажи мне путь. Что я должен делать? Как воздействовать на людей? Надо ли прежде всего воздействовать на их воображение? Или воспользоваться их слабостью и склонностью к чудесному? Ты ведь сам убедился, что можно делать добро с помощью чудес!..

— Да, но я убедился и в том, что это может причинять зло. Если бы ты глубоко изучил нашу доктрину, ты бы знал, в какой период существования человечества мы живем, и сообразовал бы свои способы действия с духом своего времени.

— Так помоги же мне познать доктрину, научи тактике действия, научи, как приобрести уверенность.

— Ты спрашиваешь о тактике и об уверенности у артиста, у человека, которого другие люди обвинили в безумии и подвергли за это преследованиям! Очевидно, ты обратился не к тому, к кому следовало. Спроси об этом у философов и ученых.

— Я обращаюсь к тебе. Мне известна цена их науки.

— Что ж, если ты настаиваешь, скажу тебе, что тактика тождественна самой доктрине, ибо она тождественна высшей истине, которую та раскрывает. Обдумав это, ты поймешь, что иначе не может быть. И, следовательно, все сводится к тому, чтобы познать доктрину.

Спартак задумался и, помолчав, сказал:

— Я хотел бы услышать из твоих уст главную формулу доктрины.

— Ты услышишь ее, но не из моих уст, а из уст Пифагора — отголоска всех мудрецов. О божественная Тетрада. Вот она, формула. Именно ее под видом всевозможных образов, символов и эмблем провозглашало Человечество голосом великих религий, когда не могло постичь ее умозрительно, без воплощения, без идолопоклонства, такой, какою она открылась ее истолкователям…

— Говори, говори. И чтобы я тебя понял, напомни мне некоторые из этих эмблем. А потом перейдем к суровому языку абсолютного.

— Я не могу исполнить твое желание и разделить эти две вещи — религию, то есть самую ее сущность, и религию в ее внешних проявлениях. В нашу эпоху человеку свойственно видеть то и другое одновременно. Мы вглядываемся в прошлое, и, хотя мы не жили тогда, находим в нем подтверждение наших взглядов. Сейчас я поясню свою мысль. Но сначала поговорим о боге. Применима ли эта формула к богу, к этой бесконечной сущности? Было бы преступлением, если бы она не была применима к тому, от кого исходит. Размышлял ли ты о природе бога? Без сомнения, размышлял, ибо я чувствую, что ты носишь бога, истинного бога, в своем сердце. Итак, скажи, что есть бог?

— Это Существо, совершенное Существо. Sum qui sum — гласит великая книга, Библия.

— Да, но разве мы ничего больше не знаем о его природе? Разве бог не открыл человечеству ничего иного?

— Христиане говорят, что бог един, но в трех лицах — бог-отец, бог-сын и бог — дух святой.

— А что говорят об этом предания старинных тайных обществ, к которым ты обращался?

— Они говорят то же самое.

— Не удивило ли тебя это сходство? Религия официальная, торжествующая, и религия тайная, гонимая, сходятся в представлении о природе бога. Я мог бы рассказать тебе о религиозных верованиях, существовавших до христианства, — в глубине их богословия ты найдешь ту же истину. Индия, Египет, Греция знали единого бога в трех лицах… Но к этому мы еще вернемся. А сейчас я хочу объяснить тебе формулу во всей ее широте, со всех сторон, и тогда мы придем к тому, что тебя интересует — к методе, к организации, к политике. Итак, я продолжаю. Перейдем от бога к человеку. Что такое человек?

— После одного трудного вопроса ты задаешь мне другой, не менее трудный. Дельфийский оракул объявил, что в ответе на этот вопрос заключается вся премудрость: «Человек, познай самого себя».

— И оракул был прав. Именно из правильно понятой природы человека проистекает всяческая мудрость, всяческая нравственность, любая организация, любая правильная политика. Позволь же мне повторить мой вопрос. Что такое человек?

— Человек — это проявление бога.

— Разумеется, как и все живые существа, ибо только бог является Существом, совершенным Существом. Но, надеюсь, ты не похож на тех философов, которых я видел в Англии, во Франции и в Германии, при дворе Фридриха. Не похож на пресловутого Локка, о котором теперь так много говорят благодаря опошлившему его Вольтеру; на Гельвеция, с которым мне часто приходилось беседовать, на Ламетри, этого дерзкого материалиста, пользовавшегося таким успехом при берлинском дворе. Ты не станешь говорить, подобно им, что в человеке нет ничего, отличающего его от животных, деревьев, камней. Конечно, бог вселяет жизнь во всю природу так же, как он вселяет жизнь в человека, но в его правосудии есть определенный порядок. В его мысли существуют различия, и, следовательно, они существуют и в его творениях, являющихся воплощением этой мысли. Прочитай великую книгу под названием «Бытие», книгу, которую простые люди справедливо считают священной, хоть и не понимают ее. Ты увидишь там, что вечное созидание достигается с помощью божественного света, устанавливающего различия между существами: fiat lux и facta est lux . Ты увидишь также, что каждое существо, которому божественная мысль дала название, является особым видом: creavit cuncta juxta genus suum и secundum speciem suam . Какова же особая формула человека?

— Понимаю. Ты хочешь, чтобы я дал тебе формулу человека, подобную формуле бога. Божественное триединство должно встречаться во всех творениях бога; каждое творение божье должно отражать божественную природу, но каждое по-своему, то есть каждое — сообразно своему виду.

— Конечно. Сейчас я приведу тебе формулу человека. Пройдет еще немало времени, прежде чем философы, разъединенные ныне своими воззрениями, объединятся, чтобы ее постигнуть. Но есть один философ, который понял ее уже много лет назад. Этот более велик, чем остальные, хотя у толпы он пользуется значительно меньшей известностью. В то время как школа Декарта блуждает в дебрях чистого разума, превращая человека в машину для рассуждения, для силлогизмов, в инструмент логики, в то время как Локк и его школа блуждают в дебрях ощущений, превращая человека в их раба, в то время как другие, в Германии — я мог бы назвать их, — углубляются в чувство, превращая человека в олицетворение двойного эгоизма, если речь идет о любви, или тройного и более, если речь идет о семье, он, величайший из всех, начал понимать, что человек сочетает в себе все это, и притом нераздельно. Имя этого философа — Лейбниц. Он понимал великие истины, он не разделял нелепого презрения, с каким наш невежественный век относится к древности и к христианству. Он осмелился сказать, что в навозной куче средневековья были жемчужины. Да, жемчужины! Еще бы! Истина бессмертна, и все пророки познали ее. И вот я говорю тебе вместе с ним, но с еще большей уверенностью, что человек триедин, как бог. И это триединство на языке людей называется: ощущение, чувство, познание. А единство этих трех понятий образует человеческую Тетраду, соответствующую божественной. Отсюда проистекает вся история, вся политика, и именно отсюда должен ты черпать истину, как из вечно живого источника.

— Ты преодолеваешь пропасти, которые мой ум, менее быстрый, чем твой, не может преодолеть так стремительно, — возразил Спартак. — Каким образом из психологического определения, которое ты только что мне дал, вытекает метода и принцип достоверности? Вот что я прошу тебя объяснить прежде всего.

— Эта метода вытекает оттуда весьма естественно, — ответил Рудольштадт. — Поскольку человеческая природа уже познана, надо только развивать ее сообразно ее сущности. Если бы ты понимал непревзойденную книгу, откуда произошло само Евангелие, если бы ты понимал «Книгу Бытия», которую приписывают Моисею и которую этот пророк, если мы действительно обязаны этой книгой ему, по-видимому, унес из мемфисских храмов, ты бы знал, что разобщение людей — в «Книге Бытия» это называется Потопом — происходит только от одной причины — от разъединения этих трех свойств человеческой природы, оказавшихся вне единства и, таким образом, вне связи с божественным единством, где разум, любовь и жизнедеятельность навечно соединены друг с другом. И тогда бы ты понял, что всякий зачинатель должен подражать праотцу Ною. В святом писании это называется поколениями Ноя, и порядок, в каком оно их размещает, гармония, которую оно устанавливает между ними, послужили бы тебе руководством. В этой метафизической истине ты нашел бы также методу достоверности, которая научила бы тебя достойным образом развивать в каждом человеке человеческую природу, нашел бы свет, который помог бы тебе понять правильное устройство различных обществ. Но, повторяю, на мой взгляд, сейчас рано созидать, слишком многое еще надо разрушить. Поэтому я советую тебе изучить доктрину только как методу. Близится время разрушения, или, вернее, оно уже наступило. Да, пришло время, когда три свойства человеческой природы снова готовы разъединиться, и это разъединение подорвет основы общества, религии и политики. Что же произойдет тогда? Ощущение породит своих лжепророков, и они будут превозносить ощущение. Чувство породит своих лжепророков, и они будут превозносить чувство. Познание породит своих лжепророков, и они будут превозносить разум. Последние станут гордецами и будут походить на Сатану. Вторые станут фанатиками и будут одинаково готовы впасть в зло и шагнуть навстречу добру, но без критерия уверенности и без правил. Остальные станут тем, чем, по словам Гомера, сделались спутники Одиссея от прикосновения волшебного жезла Цирцеи. Не иди ни по одной из этих трех дорог, ибо, взятые в отдельности, они ведут к пропастям: первая ведет к материализму, вторая — к мистицизму, третья — к атеизму. Есть лишь одна верная дорога к истине — та, что отвечает всем сторонам человеческой природы, всей совокупности ее проявлений. Не сходи с нее. А для этого неустанно изучай доктрину и ее великую формулу. — Ты учишь меня тому, о чем у меня уже было некоторое представление, но завтра я лишусь тебя. Кто наставит меня в теоретическом познании истины и тем самым в применении ее на практике?

— У тебя останутся другие надежные руководители. Прежде всего читай «Книгу Бытия» и старайся понять ее смысл. Не принимай ее за учебник истории, за памятник хронологии. Нет ничего нелепее такого представления, а между тем оно существует и среди ученых и среди школьников и во всех христианских общинах. Читай Евангелие одновременно с «Книгой Бытия» и, пропустив ее через свое сердце, пойми Евангелие через «Книгу Бытия». Странная участь! Евангелие так же любимо и так же непонятно, как «Книга Бытия». Это великие книги! Но есть и другие. Благоговейно собери все, что осталось нам от Пифагора. Прочитай также писания, приписываемые божественному теософу Трисмегисту, чье имя я носил в Храме. Не думайте, друзья мои, что я сам осмелился присвоить себе это достопочтенное имя. Таков был приказ Невидимых. Произведения Гермеса — педанты по глупости считают их придуманными каким-то христианином второго или третьего века — заключают в себе древнеегипетскую науку. Настанет день, когда они будут разъяснены, истолкованы и когда люди по достоинству оценят эти памятники, еще более драгоценные, нежели памятники Платона, ибо Платон почерпнул свои знания именно оттуда, и следует добавить, что он сильно погрешил против истины в своей «Республике». Читай же Трисмегиста, Платона, а также тех, кто после них размышлял о великом таинстве. Среди последних советую тебе прочитать труды благородного монаха Кампанеллы, который перенес жесточайшие пытки за то, что, подобно тебе, мечтал об устройстве человеческого общества, основанного на истине и науке.

Мы слушали молча.

— Не думайте, — продолжал Трисмегист, — что, говоря о книгах, я, подобно католикам, идолопоклоннически воплощаю жизнь в надгробиях. Нет, я скажу вам о книгах то же самое, что вчера говорил о других памятниках прошлого. Книги и памятники — это остатки жизни, которыми жизнь может и должна питаться. Но жизнь существует всегда, и вечное триединство лучше запечатлено в нас самих и в звездах неба, чем в книгах Платона или Гермеса.

Сам того не желая, я направил разговор по другому руслу.

— Учитель, — сказал я, — вы только что употребили такое выражение: «Триединство лучше запечатлено в звездах неба…» Что вы хотели этим сказать? Я понимаю слова Библии о том, что слава божья сверкает в блеске небесных светил, но не вижу в этих светилах доказательства общего закона жизни, который вы зовете Триединством.

— Это потому, — ответил он, — что физические науки пока еще мало развиты у нас, или, вернее, ты еще не изучил их на том уровне, на каком они находятся в настоящее время. Слышал ли ты об открытиях в сфере электричества? Разумеется, слышал, ибо они привлекли внимание всех просвещенных людей. Так вот, заметил ли ты, что ученые, столь недоверчивые, столь насмешливые, когда речь идет о божественном триединстве, наконец сами признали его в связи с этими явлениями. Ибо они говорят, что нет электричества без теплоты и света, и наоборот, — словом, они видят здесь три явления в одном, чего не хотят допускать в боге!

И тут он начал рассказывать нам о природе и о необходимости подчинять все ее явления одному общему закону.

— Жизнь одна, — сказал он. — Существует лишь акт бытия. Надо только понять, каким образом все отдельные существа живут милостью и вмешательством всеобъемлющего Существа, не растворяясь в Нем. Я был бы счастлив и дальше слушать, как развивает Трисмегист эту неисчерпаемую тему. Но в течение некоторого времени Спартак, казалось, уделял словам Трисмегиста меньше внимания. Не то чтобы они не интересовали его, но ведь напряжение ума старца не могло длиться бесконечно, а Спартаку хотелось, пока это было возможно, снова навести его на излюбленный предмет.

Рудольштадт заметил этот оттенок нетерпения.

— Ты уже не следишь за моей мыслью, — сказал он. — Разве наука о природе кажется тебе недоступной в том виде, в каком понимаю ее я? Если так, ты ошибаешься. Я не менее, чем ты, уважаю нынешние труды ученых, посвященные исключительно проведению опытов. Но, продолжая работать в этом направлении, нельзя создать науку, можно создать только перечень названий. И не я один думаю так. Я знавал во Франции философа, которого очень любил. Это был Дидро. Он часто восклицал по поводу нагромождения научных материалов, не объединенных общей идеей: «Это работа каменотеса, не больше того, но я не вижу здесь ни здания, ни архитектора». Знай же, что рано или поздно наша доктрина займется естественными науками — из этих камней придется созидать. Но неужели ты думаешь, что физики могут сегодня по-настоящему понимать природу? Отделив природу от наполняющего ее бога живого, способны ли они прочувствовать, познать ее? Так, например, они принимают свет и звук за материю, тогда как…

— Ах! — вскричал Спартак, прерывая его. — Не думайте, что я отвергаю ваше восприятие природы.

Нет, я чувствую, что истинная наука будет возможна только через познание божественного единства и полного подобия всех явлений. Но вы открываете нам все пути, и я трепещу при мысли, что скоро вы умолкнете. Мне хотелось бы, чтобы вы помогли мне сделать несколько шагов хотя бы по одному из них.

— По которому? — спросил Рудольштадт.

— Меня занимает будущее человечества.

— Понимаю. Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе мою утопию, — улыбаясь, ответил старец.

— Именно за этим я и пришел к тебе, — сказал Спартак. — За твоей утопией. Новое общество — вот что скрывается в твоем мозгу, в твоей душе. Нам известно, что братство Невидимых искало его основы и мечтало о них.

Весь этот труд созрел в тебе. Сделай же так, чтобы мы могли воспользоваться им. Дай нам твою республику. Если только это покажется нам возможным, мы попытаемся ее осуществить, и тогда искры твоего очага начнут волновать мир.

— Дети, вы просите, чтобы я рассказал о моих мечтах? — сказал философ. — Хорошо, я попробую приподнять края завесы, которая так часто скрывает будущее и от меня самого. Быть может, это будет в последний раз, но сегодня я должен сделать еще одну попытку, ибо верю, что благодаря вам не все золотые грезы моей поэзии будут утрачены!

И тут Трисмегиста охватил порыв какого-то божественного восторга.

Глаза его засияли, как звезды, а голос зазвучал, как ураган, подчиняя нас себе. Он говорил более четырех часов, и речь его была прекрасна и чиста, как священный гимн. Из религиозных и политических творений, из произведений искусства всех веков он составил самую великолепную поэму, какую только можно вообразить. Он разъяснил все религии прошлого, пролил свет на все тайны храмов, поэм и законодательных установлении; рассказал о всех усилиях, стремлениях и трудах наших предшественников. В предметах, всегда казавшихся нам мертвыми и обреченными на забвение, он вновь нашел элементы жизни и даже из мрака мифологии сумел извлечь проблески истины. Он растолковал нам древние мифы; с помощью ясных и искусных доводов он сумел раскрыть перед нами все связи, все точки соприкосновения различных религий. Он показал нам, в чем состоят подлинные нужды человека, более или менее понятые законодателями, более или менее осуществленные народами. Он заново восстановил перед нашим мысленным взором единство жизни в человечестве и единство догмата в религии; и из всех этих частиц, рассеянных в древнем и новом мире, он создал фундамент своего будущего мира. Словом, он заполнил все разрывы общей связи частей, которые так долго задерживали нас в наших изысканиях, и заполнил лакуны истории, столь нас устрашавшие. Он развернул в одну бесконечную спираль тысячи священных покровов, окутывавших мумию науки. И когда мы с быстротой молнии ухватили суть того, чему он поучал нас столь же молниеносно, когда мы увидели общую картину его мечты, когда прошлое — отец настоящего — возникло перед нами как светозарный муж из Апокалипсиса, он умолк, а потом сказал нам с улыбкой:

— Теперь вы поняли прошлое и настоящее. Должен ли я помочь вам постичь также и будущее? Разве дух святой не сияет перед вашими очами? Разве вы — не видите, что все то, о чем человек мечтал и чего жаждал, возможно и достижимо в будущем уже потому, что истина вечна и безусловна, вопреки слабости наших органов, предназначенных для восприятия и обладания ею. И все-таки она принадлежит нам благодаря надежде и желанию; она живет в нас, она извечно существовала у людей в зачаточном состоянии, ожидая Высшего оплодотворения. Истинно говорю вам — мы тяготеем к идеалу, и это тяготение бесконечно, как сам идеал.

Он говорил еще долго, и поэма его будущего была столь же великолепна, как и поэма прошлого. Я не стану пытаться воспроизвести ее здесь: я бы только испортил ее, ибо надо быть самому охваченным огнем вдохновения, чтобы передать то, что оно породило. Возможно, мне понадобятся два или три года, чтобы правильно записать то, что нам рассказал Трисмегист за два или три часа. Дело жизни Сократа породило дело жизни Платона, а дело жизни Иисуса было делом семнадцати веков. Вы видите, что я, жалкий и недостойный, не могу не трепетать при мысли о моей задаче. И все-таки я не отказываюсь от нее. Учителя же нисколько не смущает мое изложение — в том виде, в каком я предполагаю его сделать. Он человек действия и уже составил резюме, которое, по его мнению, кратко излагает всю доктрину Трисмегиста, и притом с такой ясностью и четкостью, как если бы он занимался ее толкованием всю свою жизнь. Словно при посредстве электрического тока, ум и душа этого философа как бы перешли в его существо. Спартак обладает его душой, распоряжается ею, как хозяин; она послужит ему, как политическому деятелю; он явится как бы живым и непосредственным ее носителем, а не запоздалым и мертвым переписчиком, каким собираюсь сделаться я сам. И до того, как труд мой будет завершен, учитель уже передаст доктрину своим ученикам. Да, быть может, не пройдет и двух лет, как необычная и загадочная речь, прозвучавшая в этих пустынных краях, пустит корни среди многочисленных последователей, и мы увидим, как обширный подземный мир тайных обществ, ныне действующий во мраке, объединится вокруг одной-единственной доктрины, получит новую совокупность законов и вновь начнет действовать, приобщившись к смыслу речей самой жизни. Итак, мы преподносим вам этот столь желанный памятник, подтверждающий предвидения Спартака, освящающий истины, уже ранее завоеванные им, и расширяющие его горизонт всей мощью ниспосланной ему веры. В то время как Трисмегист говорил, а я жадно слушал, боясь проронить хоть одно слово его речи, звучавшей для меня как торжественная музыка, Спартак, который, несмотря на возбуждение, лучше владел собой, с горящими глазами, весь превратившись в слух, но еще более чутко прислушиваясь умом, твердой рукой чертил на своих табличках какие-то значки и фигуры, словно метафизические идеи доктрины представлялись ему в виде геометрических формул. Когда в тот же вечер он занялся этими странными записями, совершенно мне непонятными, я был поражен, увидев, что, пользуясь ими, он записывает и с невероятной точностью приводит в порядок выводы поэтической логики философа. Словно по волшебству все упростилось и оказалось кратко изложено в таинственном перегонном кубе практического ума нашего учителя . Однако он все еще не был удовлетворен. Вдохновение явно покидало Трисмегиста. Глаза его потеряли блеск, плечи опустились, и Цыганка знаком попросила больше не задавать ему вопросов. Но неотступный в поисках истины, Спартак не послушался ее и опять начал настойчиво расспрашивать поэта.

— Ты описал мне царство божие на земле, — сказал он, сжимая его похолодевшую руку, — но Иисус сказал: «Царство мое еще не пришло». Вот уже семнадцать столетий человечество тщетно ждет исполнения его обещаний. Я не поднялся на ту высоту созерцания вечности, на какую поднялся ты. Время предоставляет тебе, словно самому богу, зрелище — или, может быть, идею — непрерывной деятельности, каждая фаза которой соответствует каждому часу твоего восторженного чувства. Но я живу ближе к земле и веду счет столетиям и годам. Я хочу научиться читать в книге собственной жизни. Скажи мне, пророк, что я должен делать в той фазе, в какой меня видишь ты, какое действие окажут твои речи на меня, а через меня — на тот век, который грядет. Я не хочу прожить в нем бесплодно.

— Так ли уж важно для тебя то, что я могу знать об этом? — ответил поэт. — Никто не живет бесплодно, ничто не пропадает даром. Никто из нас не бесполезен. Не мешай мне отвращать взгляд от этих мелочей — они омрачают сердце и суживают границы разума. Я изнемогаю, думая об этом.

— Ты, открывший мне тайны, не имеешь права поддаваться изнеможению, — решительно возразил Спартак, силясь влить огонь своего взгляда в уже затуманенный и меланхолический взор поэта. — Если ты отвернешься от зрелища человеческих бедствий, значит, ты не настоящий человек, не тот совершенный человек, о котором один из древних сказал: Homo sum et nihil humani a me alienum puto . Нет, ты не любишь людей, ты не брат им, если не сочувствуешь их ежечасным страданиям и не спешишь найти средство, чтобы помочь им, претворив в жизнь твой идеал. Несчастен тот артист, который не чувствует лихорадки, готовой сжечь его в этих поисках, страшных, но доставляющих наслаждение!

— Чего же ты хочешь? — спросил поэт, тоже взволнованный и почти рассерженный. — Уж не считаешь ли ты себя единственным работником и не думаешь ли, что я приписываю себе честь быть единственным вдохновителем? Я отнюдь не кудесник. Я презираю лжепророков и достаточно долго боролся с ними. Мои предсказания — это умозаключения; мои видения — восприятия, обостренные до предела. Поэт не колдун. Его грезы основаны на уверенности, в то время как колдун выдумывает наудачу. Я верю в твое начинание, ибо ощущаю твою мощь. Я верю в возвышенность моих мечтаний, ибо чувствую, что я способен породить их и что человечество достаточно значительно, достаточно благородно, чтобы общими силами осуществить во сто раз больше, чем мог придумать в одиночестве один человек.

— Так вот, — ответил Спартак, — именно о судьбах человечества я и спрашиваю тебя во имя того человечества, которое бурлит и во мне и которое я ношу в себе с еще большей тревогой и, быть может, даже с большей любовью, чем ты сам. Дымка пленительных грез скрывает от тебя его страдания, а я прикасаюсь к ним, дрожа, каждый час моей жизни. Я жажду облегчить их и, словно врач у изголовья умирающего друга, готов скорее убить его собственной неосторожностью, нежели допустить, чтобы он умер, так и не попытавшись ему помочь. Ты видишь — я опасный человек, быть может, даже чудовище, если ты не сделаешь из меня святого. Исполнись же тревогой за человечество — оно погибнет, если ты не вложишь лекарство в руку мечтателя! Оно, это человечество, грезит, поет и молится в твоем лице. В моем же оно страдает, кричит и стенает. Ты открыл мне свое будущее, но, что бы ты ни говорил, оно еще далеко, и мне придется вынести немало мучений, чтобы извлечь для кровоточащих ран несколько капель твоего бальзама. Целые поколения томятся и уходят, так и не узнав света и бездействуя. Я воплощение страждущего человечества, я крик бедствия и воля к спасению, я хочу знать, какой будет моя деятельность — пагубной или благотворной. Ты не до такой степени отвратил свой взгляд от зла, чтобы не знать о его существовании. Куда бежать сначала? Что делать завтра? Как победить врагов добра — кротостью или насилием? Вспомни милых твоему сердцу таборитов. Прежде чем вступить в земной рай, им пришлось перейти через море крови и слез. Я не считаю тебя кудесником, но вижу в тебе могучую логику и великолепную ясность ума, которая просвечивает сквозь твои символы. Если ты можешь столь уверенно предсказывать самое отдаленное будущее, то с еще большей уверенностью можешь проникнуть сквозь туманную завесу, загораживающую доступ моему зрению.

Поэт, очевидно, испытывал невыразимые страдания. Его лоб был влажен от пота. Он смотрел на Спартака то с ужасом, то с восхищением; жестокая борьба происходила в его душе. Жена в отчаянии обвила его руками, и в ее взгляде на моего учителя можно было прочитать немой укор, но также и почтительный страх. Никогда еще я не ощущал так сильно, как в эту минуту, могущество Спартака, который силою своей фанатической воли, прямоты и правды преодолевал муки этого пророка, борющегося с вдохновением, боль этой умоляющей женщины, ужас их детей и упреки собственного сердца. Я и сам трепетал, находя моего учителя жестоким. Я опасался, как бы прекрасное сердце поэта не разбилось в последнем усилии, а слезы, блиставшие на черных ресницах Консуэло, падали горячими и жгучими каплями прямо в мое сердце. Внезапно Трисмегист встал. Знаком отстранив Спартака и Цыганку, приказав детям отойти в сторону, он вдруг преобразился. Взор его, казалось, читал в невидимой, необъятной, как мир, книге, начертанной огненными письменами на своде неба.

Он воскликнул:

— Разве я не человек?.. Почему бы мне не рассказать о том, чего требует человеческая природа и, следовательно, что она может осуществить?.. Да, я человек. И, стало быть, я могу сказать, чего хочет человек и что он сотворит. Кто видит, как надвигается туча, может предсказать молнию и бурю. Я знаю, что таится в моей душе и что из нее возникнет. Я человек и связан с человечеством моего времени. Я видел Европу, и мне известны грозы, бушующие в ее лоне… Друзья, наши мечты — не только мечты: клянусь в этом сущностью человеческой природы! Эти мечты являются мечтами лишь по сравнению с современным обличьем мира. Но кто владеет инициативой, духом или материей? В Евангелии сказано: «Дух божий дышит, где хочет». Дух пронесется и изменит лицо мира. В «Книге Бытия» сказано, что дух божий носился над поверхностью воды, когда все было хаос и тьма. Итак, творение бесконечно. Будем же творить, то есть будем послушны веянию духа божьего. Я вижу тьму и хаос! Зачем же нам оставаться тьмой? «Veni, Creator Spiritus» .