Арль февраль 1888 – май 1889 2 страница

Все краски, которые ввел в обиход импрессионизм, изменчивы – лишнее основание не бояться класть их смело и резко; время их сильно смягчит.

Ты почти не встретишь в палитре голландцев Мариса, Мауве, Израэльса заказанных мною красок – трех хромов (оранжевого, желтого, лимонного), прусской синей, изумрудной зеленой, краплака, зеленого веронеза, французского сурика.

Однако ими пользовался Делакруа, отличавшийся пристрастием к двум наиболее – и вполне справедливо – осуждаемым краскам: к лимонно-желтой и к прусской синей. И, думается мне, он создал ими великолепные вещи.

Май 1888

Будущее вовсе не рисуется мне в черном свете, но я вижу все трудности, какими оно чревато, и подчас спрашиваю себя, а не окажутся ли они сильнее меня. Особенно часто такая мысль приходит мне в минуты физической слабости, а как раз на прошлой неделе у меня так разболелись зубы, что я поневоле истратил впустую много времени.

Тем не менее посылаю рулон – с дюжину небольших рисунков пером. Они докажут тебе, что, перестав писать маслом, я не перестал работать. Ты найдешь среди них набросок, торопливо сделанный на желтой бумаге, – лужайка на площади у въезда в город, за нею здание.

Так вот, сегодня я снял в нем правый флигель, состоящий из четырех комнат, вернее, из двух комнат с двумя кладовками. Снаружи дом выкрашен в желтый цвет, внутри выбелен, много солнца. Снял я его за пятнадцать франков в месяц. Теперь мне хочется как-то обставить хоть одну комнату, ту, что на втором этаже. В ней я устрою себе спальню.

Этот дом будет моей мастерской, моей штаб-квартирой на все время пребывания на юге. Теперь я свободен от гостиничных дрязг, которые выводят меня из равновесия и вредно на мне отражаются. Бернар пишет, что у него теперь тоже целый дом, но бесплатно. Везет же ему! Я, разумеется, пришлю тебе рисунок здания, только сделанный получше, чем первый набросок. Вот теперь я набрался смелости и решаюсь тебе сообщить, что намерен предложить Бернару и другим прислать мне свои картины, чтобы выставить их в Марселе, если представится случай, что вне сомнения. На этот раз я выбрал жилье удачно. Представляешь себе – дом снаружи желтый, внутри белый, солнечный. Наконец-то я увижу, как выглядят мои полотна в светлом помещении. Пол вымощен красными плитками, под окнами лужайка…

Теперь я больше ничего не опасался бы, если бы не мое проклятое здоровье. Тем не менее я чувствую себя лучше, чем в Париже; правда, мой желудок работает чрезвычайно скверно, но эту хворь я привез оттуда – вероятно, из-за того, что пил слишком много дрянного вина. Здешнее вино не лучше, но я пью очень мало. Словом, почти ничего не ем, не пью и поэтому очень слаб, но зато кровь у меня не портится, а обновляется. Следовательно, от меня, повторяю это, требуются только терпение и настойчивость.

На днях я получил загрунтованный холст и начал новую картину размером в 30*, которая, надеюсь, будет удачнее всех предыдущих.

Ты помнишь чудака из «Сколько земли человеку нужно?», который купил столько земли, сколько можно обойти за день? Так вот, я с моей серией садов более или менее уподобился этому человеку: первые полдюжины холстов у меня, во всяком случае, готовы, но вторые шесть уступают первым, и я жалею, что не ограничился вместо них всего двумя. В общем, на днях вышлю тебе с десяток этих картин.

Я купил две пары башмаков за 26 франков и три рубашки за 27. Поэтому, несмотря на присланную тобой стофранковую ассигнацию, я не слишком при деньгах. Но, принимая во внимание, что в Марселе я намерен заняться делами, мне было совершенно необходимо одеться поприличнее, и я решил покупать только добротные вещи. То же самое и с работой – лучше сделать на одну картину меньше, чем сделать больше, но хуже… Если бы только я ел хороший крепкий бульон, я сразу пошел бы на поправку, но, как это ни ужасно, я у себя в гостинице ни разу не получил того, чего хотел, хотя просил самые простые блюда. Во всех здешних маленьких ресторанчиках – та же история.

Поджарить картофель не Бог весть как трудно, но разве его добьешься?

Рис и макароны – вот и все, чего можно здесь допроситься; остальное – либо слишком сильно сдобрено жиром, либо хозяева просто его не готовят, а извиняются: «Подадим это завтра» или «На плите не хватило места» и т. д.

Все это мелочи, но из-за них-то у меня и не налаживается здоровье.

Несмотря на все это, я решился на переезд не без опасений; я долго твердил себе: «В Гааге и Нюэнене ты уже снимал мастерскую и кончилось это плохо». Но с тех пор многое изменилось, теперь я тверже стою на ногах, а потому – вперед! Мы уже слишком много потратили на эту проклятую живопись и не можем забывать, что картины должны возместить нам расходы.

Предполагая – а я в этом по-прежнему убежден, – что картины импрессионистов поднимутся в цене, мы должны сделать их побольше и не продешевить. Лишнее основание для того, чтобы неторопливо улучшать их качество и не терять время попусту.

Таким путем мы, как мне кажется, сумеем через несколько лет вернуть вложенный капитал – если уж не в форме денег, то в форме картин. Если у тебя все в порядке, я обставлю спальню и куплю мебель или возьму ее напрокат – решу это сегодня или завтра. Я убежден, что природа здесь как раз такая, какая необходима для того, чтобы почувствовать цвет. Поэтому более чем вероятно, что я не уеду отсюда.

При необходимости я готов и даже рад буду разделить свою новую мастерскую с каким-нибудь другим художником. Быть может, на юг приедет Гоген…

На стены я повешу кое-каких японцев. Если у тебя есть полотна, которые стесняют тебя, мою мастерскую можно использовать как склад. Это даже необходимо – у тебя дома не должно быть посредственных вещей.

4 мая 1888

Вчера я побывал у нескольких торговцев мебелью и справился, нельзя ли получить напрокат кровать и т. д. К сожалению, напрокат они ничего не дают и даже отказываются продавать в рассрочку. Это довольно неприятно…

Ведь, ночуя у себя в мастерской, я за год сэкономлю 300 франков, которые в противном случае истратил бы на гостиницу.

Понимаю, конечно, что заранее трудно сказать, пробуду ли я здесь так долго, однако у меня есть все основания предполагать, что это возможно.

Я очень часто думаю здесь о Ренуаре, о его четком и чистом рисунке. Здесь, на свету, все предметы и люди видятся именно так.

Сейчас у нас ветрено – едва ли один день из четырех обходится без мистраля; поэтому на воздухе работать трудно, хотя дни стоят солнечные.

Мне думается, тут можно кое-что сделать в области портрета. Правда, люди здесь пребывают в полном неведении относительно живописи вообще, но во всем, что касается их внешности и уклада жизни, они гораздо больше художники, чем северяне. Я видел тут женщин, не уступающих красотой моделям Гойи или Веласкеса. Они умеют оживить черное платье розовым пятном, умеют так одеться в белое, желтое, розовое, или в зеленое с розовым, или даже в голубое с желтым, что в наряде их с художественной точки зрения ничего нельзя изменить. Сера нашел бы здесь интересные мужские фигуры – в высшей степени живописные, несмотря на современный костюм.

Беру на себя смелость утверждать, что здешние жители захотят иметь свои портреты. Но прежде чем я решусь заняться этим, мне надо привести в порядок нервную систему и как-то обставиться, чтобы иметь возможность приглашать людей к себе в мастерскую…

Через год я стану другим человеком. У меня будут свой угол и покой, которого требует мое здоровье… При этих условиях я надеюсь не выйти из строя раньше времени. Монтичелли, насколько мне известно, был крепче меня: обладай я его конституцией, я жил бы, не беспокоясь о завтрашнем дне. Но если даже его, хотя он не пил, разбил паралич, то я и подавно не выдержу. В Париже я самым прямым путем шел к параличу. Мне и здесь пришлось за это расплачиваться. Боже мой, какое отчаяние, какая подавленность охватили меня, когда я бросил пить, стал меньше курить и вновь начал размышлять вместо того, чтобы избегать всякой необходимости думать!

Работа здесь, на лоне великолепной природы, поддержала меня морально, но физических сил, особенно в напряженные минуты, у меня не хватало…

Мой бедный друг, наша неврастения и пр. отчасти объясняется нашим чересчур художническим образом жизни, но главным образом роковой наследственностью: в условиях цивилизации человечество вырождается от поколения к поколению. Возьми, к примеру, нашу сестру Вил. Она не пьет, не распутничает, а все-таки у нас есть одна ее фотография, на которой взгляд у нее как у помешанной. Это доказывает, что, если не закрывать глаза на истинное состояние нашего здоровья, мы должны причислить себя к тем, кто страдает давней, наследственной неврастенией.

Мне кажется, Грюби прав, и мы должны хорошо питаться, вести умеренный образ жизни, поменьше общаться с женщинами, словом, вести себя так, словно мы уже страдаем душевным расстройством и болезнью спинного мозга, не говоря о неврастении, которой больны на самом деле.

Соблюдать такой режим значит взять быка за рога, а это – неплохая политика.

Дега поступает именно так, и не без успеха…

Если мы хотим жить и работать, нужно соблюдать осторожность и следить за собой. Холодные обтирания, свежий воздух, простая и доброкачественная пища, теплая одежда, хороший сон и поменьше огорчений! И не позволять себе увлекаться женщинами и жить полной жизнью в той мере, в какой нам этого хочется.

5 мая 1888

Решил написать тебе еще несколько слов и сообщить, что, поразмыслив, я счел за благо купить циновку и матрас и спать прямо на полу в мастерской. Летом этого более чем достаточно – тут очень жарко.

А зимой посмотрим, нужно приобретать кровать или нет…

До чего же грязен этот город с его старыми улицами!

А знаешь, что я думаю о хваленых арлезианках? Конечно, они очаровательны, но не больше. Они не то, чем были когда-то, и чаще напоминают Миньяра, чем Мантенью, потому что и для них настала пора упадка. Тем не менее, они хороши, очень хороши. Все сказанное выше относится лишь к общему типу наследниц древних римлян – несколько скучному и банальному. Но сколько из этого правила исключений!

Здесь есть женщины, как у Фрагонара или Ренуара. И даже такие, которых не сравнишь ни с каким созданием живописи.

Портреты женщин и детей – это, со всех точек зрения, самое лучшее, чем можно заняться. Мне только кажется, что лично я для этого не очень подхожу – во мне слишком мало от Милого друга.

Но я был бы очень рад, если бы такой Милый друг появился, – южанин Монтичелли не был им, хотя подготовлял его появление; я тоже не стану им, хотя чую, что он вот-вот появится, – я был бы, повторяю, очень рад, если бы в живопись пришел человек, похожий на героя Ги де Мопассана, человек, который весело и беззаботно изобразил бы здешних красивых людей и здешние красивые вещи. Мой удел – работать и время от времени создавать такое, что останется надолго; но кто же будет в фигурной живописи тем, чем стал Клод Моне в пейзаже? А это, как ты и сам чувствуешь, носится в воздухе. Роден? Нет, не он – он не работает красками. Художником же будущего может стать лишь невиданный еще колорист. Мане был его предтечей, но, как тебе известно, импрессионисты уже добились более яркого цвета, чем Мане. Однако я не представляю себе, чтобы этот художник будущего мог торчать в кабачках, иметь во рту не зубы, а протезы и шляться по борделям для зуавов, как я. И все-таки я не ошибаюсь, когда предчувствую, что он придет – пусть не в нашем, а в следующих поколениях; наш долг – сделать для этого все, на что мы способны, сделать не колеблясь и не ропща.

Дул сильный мистраль. Поэтому я сделал лишь дюжину небольших рисунков, которые и послал тебе.

Сегодня погода великолепная, и я сделал еще два больших рисунка и пять маленьких.

Посылку тебе отправлю завтра – мне удалось раздобыть подходящий ящик. Сегодняшние пять рисунков посылаю на твое имя в Брюссель.

У Клода Моне ты увидишь много красивого – такого, в сравнении с чем то, что я посылаю, покажется тебе дрянью. Сейчас я недоволен и собой, и тем, что я делаю; думаю, однако, что в дальнейшем начну работать лучше.

Надеюсь, кроме того, что в этом прекрасном краю появятся другие художники, которые сделают для него то, что сделали для своей страны японцы. Не так уж плохо поработать ради этого.

Когда я потребовал счет в гостинице, где живу, я еще раз убедился, что меня надувают.

Я предложил хозяевам проверить счет, но они не согласились, а когда я попытался забрать свои вещи, не позволили мне это сделать.

Тогда я объявил, что им придется объясниться с мировым судьей; но я не уверен, что он встанет на мою сторону.

В случае, если неправым буду признан я, мне придется уплатить 67 франков 40 сантимов вместо 40 франков, которые я должен на самом деле. Поэтому я не решаюсь купить себе матрас и вынужден ходить ночевать в другую гостиницу…

Я серьезно огорчен тем, что жизнь здесь оказалась дороже, чем я рассчитывал, и что мне не удается прожить на ту сумму, которой хватает Бернару и Гогену в Бретани.

И все-таки я не считаю себя побежденным – самочувствие мое улучшилось; если здоровье мое здесь восстановится, на что я очень надеюсь, историй, подобных вышеописанной, со мной больше не произойдет. Я бы уже отправил тебе посылку, если бы весь день не ушел на дрязги…

Посылаю тебе все мои этюды, за исключением тех, которые уничтожил…

Теперь, когда первые этюды отправлены, принимаюсь за новую серию.

Я считаю себя не бездельником-иностранцем, не праздным туристом, а рабочим; следовательно, с моей стороны было бы проявлением безволия позволить себя эксплуатировать. Поэтому я приступаю к оборудованию своей мастерской, которая в то же время послужит и приезжим коллегам, и местным художникам, если таковые найдутся…

Что касается рам, считаю, что для обоих желтых мостов на фоне голубого неба лучше всего подойдет темно-синий цвет, так называемая королевская синяя; для белого сада – холодный белый, а для большого розового – теплый желтовато-белый.

Пишу, чтобы сообщить, что я побывал у того, кого алжирский еврей в «Тартарене» именует «мировым зудой». Я выторговал 12 франков, а мой квартировладелец получил выговор за попытку удержать у себя мои вещи: он не имел права так поступать, поскольку я не отказывался платить… Эти дни я чувствую себя лучше.

У меня готовы два новых этюда – вот их наброски; рисунок к одному из них уже у тебя – ферма у проезжей дороги, в хлебах.

Другой – это луг, поросший ярко-желтыми лютиками, и канава, где растут лиловые ирисы; на заднем плане город, несколько серых ив, полоска голубого неба. Если луг не скосят, я с удовольствием повторю этот этюд: сюжет хорош, но с композицией я помучился. Городок, окруженный со всех сторон цветущими желтыми и лиловыми полями, – да это же настоящая Япония!

У меня два новых этюда – мост и обочина дороги. Многие здешние сюжеты по характеру своему точь-в-точь напоминают Голландию, разница только в цвете. Везде, куда падает солнце, появляется желтый, как сера, цвет.

Помнишь, мы видели с тобой великолепный розовый сад Ренуара. Я надеялся найти здесь подобные сюжеты и действительно находил их, пока сады цвели. Теперь ландшафт изменился и стал более диким. Но какая зелень, какая синева! Признаюсь, некоторые знакомые мне пейзажи Сезанна отлично передают все это, и я жалею, что видел их так мало. На днях я видел мотив, в точности похожий на превосходный пейзаж с тополями Монтичелли, который мы видали у Рида. Чтобы найти побольше таких садов, как у Ренуара, надо, вероятно, съездить в Ниццу. Мне попадалось на глаза мало роз, хотя они здесь и растут, в том числе большие красные – сорт, который называется провансальские розы.

Изобилие сюжетов – это, вероятно, уже кое-что. Но главное – чтобы картины стоили свою настоящую цену. А это может произойти тогда, когда поднимутся цены на импрессионистов. И тогда после нескольких лет работы можно будет вернуть свои деньги.

Я встревожился, прочитав, что ты пишешь о своем визите к Грюби; но ты все-таки сходил к нему, и это меня успокаивает.

Если бы ты мог прожить хоть год в деревне, на лоне природы, это сильно способствовало бы курсу лечения, начатому Грюби. Я полагаю, он запретит тебе общение с женщинами, кроме как в самых необходимых и редких случаях. В этом отношении мне жаловаться не приходится, но ведь я-то работаю и живу здесь на природе, так что без этого мне было бы чересчур грустно. Если только работа в Париже хоть немного заинтересует тебя и если дела у импрессионистов пойдут хорошо, это уже великое дело. Ведь одиночество, заботы, неприятности, неудовлетворенная потребность в дружбе и симпатии – опасная вещь: грусть и разочарование еще больше, чем распущенность, вредят нам, счастливым обладателям надорванных сердец…

Мое отупение проходит: у меня нет больше такой острой потребности в развлечениях, страсти меньше раздирают меня, я вновь могу спокойно работать и не скучаю в одиночестве.

Я чувствую, что вышел из кризиса постаревшим, но не более печальным, чем был до него.

Если в следующем письме ты объявишь, что у тебя все прошло, я тебе все равно не поверю: это слишком серьезно, чтобы кончиться так быстро; и я не буду удивлен, если и после полного выздоровления ты останешься несколько подавленным. Ведь тоска по недостижимому идеалу настоящей жизни всегда сидит в нас и дает о себе знать в любой момент нашего художнического существования.

И тогда утрачиваешь охоту всецело отдаваться искусству, беречь себя для него и чувствуешь себя извозчичьей клячей, которой рано или поздно придется впрягаться в ту же самую телегу. А тебе хочется не этого – ты предпочел бы резвиться на солнечном лугу, у реки, в обществе других, таких же свободных, как ты, лошадей, – да, резвиться и размножаться.

Не удивлюсь, если окажется, что именно в этом первопричина нашей сердечной надорванности. Мы больше не восстаем против установленного порядка вещей, хоть и не примирились с ним; мы просто чувствуем, что мы больны, что недуг наш никогда не пройдет и что излечить его невозможно.

Не помню уж, кто назвал такое состояния качанием между смертью и бессмертием. Мы тащим телегу, и от этого есть польза людям, которых мы, увы, не знаем. И, тем не менее, раз мы верим в новое искусство, в художников будущего, наше предчувствие не обманывает нас.

За несколько дней до смерти папаша Коро сказал: «Сегодня мне снились пейзажи с розовым небом». Но разве в пейзажах импрессионистов небо не стало розовым, более того – желтым и зеленым? Это доказывает, что бывает такое, приближение чего мы чувствуем и что действительно приходит. И мы, которые, как мне кажется, вовсе не так уж близки к смерти, чувствуем тем не менее, что наше дело – больше и долговечнее нас.

Мы не чувствуем, что умираем, но сознаем, что мы значим немного, что мы – всего лишь звено в непрерывной цепи художников; и мы платим за это дорогой ценой – ценой здоровья, молодости и свободы, которой пользуемся не в большей степени, чем извозчичья кляча, везущая весною людей за город.

Словом, желаю тебе, равно как и себе, одного – восстановить свое здоровье: оно нам еще потребуется. «Надежда» Пюви де Шаванна глубоко жизненна. У искусства есть будущее, и такое прекрасное, такое юное, такое подлинное, что, отдавая за него нашу молодость, мы лишь выигрываем и обретаем душевный покой.

То, что я написал, вероятно, глупо, но ничего не поделаешь – я так чувствую. Мне казалось, что ты, подобно мне, страдаешь, видя, как твоя юность уходит, словно дым. Но если она вновь расцветает и возрождается в том, что мы творим, тогда ничего не потеряно; а ведь работоспособность и есть вторая молодость.

Я все больше прихожу к убеждению, что о Боге нельзя судить по созданному им миру: это лишь неудачный этюд.

Согласись: любя художника, не станешь очень критиковать его неудачные вещи, а просто промолчишь. Но зато имеешь право ожидать от него чего-то лучшего.

Нам следовало бы посмотреть и другие произведения Творца, поскольку наш мир, совершенно очевидно, был сотворен им на скорую руку и в неудачную минуту, когда он сам не понимал, что делает, или просто потерял голову.

Правда, легенда утверждает, что этот этюд мира стоил Господу Богу бесконечного труда.

Склонен думать, что легенда не лжет, но этюд, тем не менее, плох во многих отношениях. Разумеется, такие ошибки совершают лишь мастера – и это, пожалуй, самое лучшее утешение, так как оно дает основание надеяться, что Творец еще сумеет взять реванш. Следовательно, нужно принимать нашу земную, столь сильно и столь заслуженно критикуемую жизнь такой, как она есть, и утешаться надеждой на то, что мы увидим нечто лучшее в ином мире.

29 мая 1888

Я постоянно упрекаю себя за то, что моя живопись не возмещает расходов на нее. Тем не менее нужно работать; но знай, если обстоятельства сложатся так, что мне снова придется заняться торговлей, я сделаю это без сожалений, если только смогу таким путем разгрузить тебя.

Мурье передаст тебе еще два рисунка пером.

Знаешь, что хорошо бы сделать из этих рисунков? Альбомы размером в 6*, 10* или 12*, вроде альбомов оригинальных японских рисунков.

Меня разбирает охота сделать такие альбомы для Гогена и Бернара…

Знай, мне легче совсем бросить живопись, чем видеть, как ты надрываешься ради денег.

Конечно, они нам нужны, но стоит ли приобретать их такой ценой?

Видишь ли, христианскую идею о том, что человек «должен готовиться к смерти» (по счастью, сам Христос, как мне кажется, отнюдь ее не разделял – по мнению тех, кто видит в нем лишь помешанного, он любил людей и мир больше, чем они того заслуживают), лучше выбросить из головы; разве ты не понимаешь, что самопожертвование и стремление жить для других, когда это влечет за собой форменное самоубийство, есть грубая ошибка, поскольку в таком случае мы невольно делаем наших ближних убийцами?

Я думал о Гогене и пришел вот к чему: если он хочет приехать сюда, придется оплатить проезд и купить две кровати или два матраса.

Но поскольку Гоген – моряк, мы, вероятно, сумеем сами готовить себе еду. Словом, проживем вдвоем на те же деньги, которые я трачу здесь один.

Знаешь, видя, что художники живут в одиночку, я всегда считал это идиотством. Человек всегда проигрывает от одиночества…

Если Гоген согласится, надо вытащить его из бретонской дыры.

Это положит начало ассоциации. Бернар, который тоже перебирается на юг, наверно, присоединится к нам. Знай, я постоянно мечтаю о том, чтобы ты возглавил ассоциацию французских импрессионистов. И если я только смогу помочь художникам объединиться, я с радостью уступлю первое место другим…

Чтобы прощупать почву и дополнить письмо, пишу и Гогену, но ни словом не упоминаю обо всем сказанном и касаюсь только работы.

6 июня 1888

Читаю книгу о Вагнере, которую затем перешлю тебе. Какой художник! Появись такой и в живописи – вот было бы здорово! Но он еще появится…

Я верю, что Гоген и другие художники пробьются, но до этого еще далеко: даже если ему удастся продать одну-две картины, еще ничего не переменится. А тем временем Гоген успеет подохнуть с голоду и отчаяния, как Мерион. Очень плохо, что он не работает. Ну да ладно, посмотрим, что он нам ответит.

Завтра, на рассвете, я уезжаю в Сент-Мари на берег моря, откуда вернусь в субботу вечером. Везу с собой два холста, но побаиваюсь, что там будет слишком ветрено и я не смогу писать…

Добираться до Сент-Мари придется в дилижансе – это в 50 км отсюда. Дорога туда идет через Камарг – обширную равнину, где пасутся стада быков и табуны белых лошадок, полудиких и очень красивых.

Я захвачу с собою все, что нужно для рисования: мне надо побольше рисовать по той именно причине, о которой ты писал в своем последнем письме. У вещей здесь такие линии! Я хочу постараться сделать свой рисунок более свободным и более четким…

Я написал Гогену, но сказал только, как я сожалею о том, что мы работаем так далеко друг от друга, и как обидно, что художники не объединяются и не селятся вместе.

Вероятно, пройдут еще годы, прежде чем картины импрессионистов начнут пользоваться постоянным спросом; поэтому, собираясь помочь Гогену, следует помнить, что эта помощь должна быть длительной. Однако у него такой яркий талант, что, объединившись с ним, мы сами сделаем значительный шаг вперед.

Я получил письмо от Гогена. Он сообщает, что получил от тебя письмо и 50 фр., чем был очень тронут, и что в своем письме ты вскользь упомянул о нашем плане…

Он говорит, что у него уже есть подобный опыт: с ним на Мартинике жил его друг Лаваль, и жизнь вдвоем обходилась им дешевле, чем жизнь поодиночке. Пишет он также, что по-прежнему страдает животом; по-моему, настроение у него плачевное.

Он надеется раздобыть 600 000 фр. и организовать торговлю картинами импрессионистов; он изложит нам свой план позже, а пока выражает желание, чтобы эту торговлю возглавил ты.

Не удивлюсь, если эта надежда окажется пустой фантазией, миражом нищего: чем беднее человек – особенно если он к тому же и болен, – тем больше он верит в такие выдумки. В его плане я усматриваю лишнее доказательство того, что он чахнет и что самое главное сейчас – поскорее помочь ему встать на ноги.

Он рассказывает, что, когда матросы поднимают тяжелый груз или выбирают якорь, они начинают петь – это прибавляет им бодрости и создает такой ритм, который позволяет предельно напрячь силы.

Как этого не хватает художникам!..

В Сент-Мари я так и не уехал: рабочие кончали красить дом.

Если бы Гоген согласился перебраться ко мне, мы изрядно шагнули бы вперед. Мы сразу бы стали первооткрывателями юга, и против этого никто уж не посмел бы возразить. Я должен добиться постоянной устойчивости колорита, которой достиг в этой затмевающей остальные картине. Я вспоминаю, что рассказывал когда-то Портье о принадлежащих ему работах Сезанна: если смотреть их поодиночке, они не Бог весть что; но, когда они повешены рядом, каждая из них придает яркость колориту соседней. Он говорил еще, как хороши полотна Сезанна в золотых рамах, что предполагает очень повышенную красочную гамму. Может быть, и я вышел на верную дорогу; может быть, и мой глаз приучается видеть здешнюю природу. Подождем еще немного – покамест я не совсем уверен в этом.

Последняя моя картина не теряется на фоне красных плиток, которыми вымощена мастерская. Когда я кладу холст на этот пол очень красного, кирпично-красного цвета, колорит картины не мутнеет и не блекнет. Природа в окрестностях Экса, где работает Сезанн, не отличается от здешней – это все та же Кро. Когда я приношу холст домой и говорю себе: «Гляди-ка, у меня, кажется, получились тона панаши Сезанна», – я хочу сказать этим лишь одно: Сезанн, как и Золя, местный уроженец, потому он так хорошо и знает этот край; значит, чтобы получались его тона, нужно знать и чувствовать ландшафт, как знает и чувствует он.

Тебе посчастливилось, что ты познакомился с Ги де Мопассаном. Я только что прочел «Стихотворения», его первую книгу, посвященную им его учителю Флоберу; в этом сборнике есть одна вещь, «У реки», в которой уже чувствуется настоящий Мопассан. Среди французских романистов он стоит рядом с Золя, подобно тому как среди художников рядом с Рембрандтом стоит Вермеер Дельфтский…

А теперь поговорим о Гогене. Дело вот в чем: я думал, что он окончательно приперт к стене, и всячески корил себя – ведь у меня есть деньги, а у моего товарища, который работает лучше меня, их нет; значит, говорил я себе, пусть возьмет у меня половину, если хочет.

Но раз дела у Гогена не так уж плохи, то и мне не стоит торопиться. Я решительно умываю руки, и единственное соображение, которым я собираюсь руководствоваться впредь, таково: выгодно ли будет для моего брата и меня, если я приглашу товарища работать вместе со мною; выиграет на этом мой товарищ или проиграет?…

Не собираюсь входить в обсуждение планов Гогена. Мы этой зимой уже обдумали положение, и выводы, к которым мы пришли, тебе известны. Знаешь, мне кажется, что ассоциация импрессионистов должна стать чем-то вроде сообщества двенадцати английских прерафаэлитов; я уверен, что такая ассоциация возможна и что художники сумеют обеспечить друг другу существование и независимость от торговцев картинами, если только передадут в собственность своей организации значительное число картин и согласятся делить как прибыли, так и убытки.

Не думаю, что такая организация просуществует очень долго, но, пока она будет существовать, можно будет жить и работать без боязни.

Однако, если завтра Гоген и банкиры предложат мне передать хотя бы десять полотен ассоциации торговцев, я, пожалуй, и не окажу им такого доверия, в то время как ассоциации художников я охотно отдал бы не то что десять, а пятьдесят картин…

С какой стати называть такую организацию сообществом художников, если она будет состоять из банкиров? Разумеется, мой товарищ волен делать что ему угодно, – Бог с ним, но меня-то его проект отнюдь не приводит в восторг.

Предпочитаю принимать вещи, как они есть, ничего в них не меняя, чем переделывать их лишь наполовину.

Допускаю, что великая революция, лозунг которой: художник – хозяин искусства, – всего лишь утопия. Что ж, тем хуже.

Ясно одно: раз жизнь коротка и быстротечна, а ты – художник, значит, пиши…

Нахожу довольно странной одну подробность проекта Гогена. Сообщество обещает оказывать художнику поддержку при условии, что последний предоставляет ему десять картин. Если на это согласятся хотя бы десять художников, банкиры прикарманят для начала сразу сто полотен. Дорого же обойдется поддержка этого еще не существующего сообщества!

Пишу тебе из Сент-Мари – я таки выбрался наконец к морю. У Средиземного моря цвет макрели, то есть непрерывно меняющийся. Оно то зеленое, то лиловое; сейчас оно кажется синим, а через секунду уже принимает серый или розовый оттенок…