Арль февраль 1888 – май 1889 4 страница

Соблюдать же подобный режим в деревне легче, нежели в Париже.

Вожделение к женщинам, заражающее тебя в Париже, – это скорее симптом того нервного истощения, на которое ополчается Грюби, чем проявление силы.

Поэтому, как только человек начинает выздоравливать, вожделение угасает. Тем не менее первопричина, вызывающая его, остается, ибо она неизлечима и заложена в самой нашей природе, в неизбежном вырождении семьи от поколения к поколению, в нашей скверной профессии и безотрадности парижской жизни…

Ресторан, в котором я столуюсь, весьма любопытен. Он весь серый – пол залит серым, как на тротуаре, асфальтом; стены оклеены серыми обоями. На окнах зеленые, всегда спущенные шторы; входная дверь прикрыта большим зеленым занавесом, чтобы не проникала пыль.

Словом, все серо, как в «Пряхах» Веласкеса; все, даже тонкий и очень яркий луч солнца, проникающий сквозь штору, напоминает эту картину. Столики, естественно, накрыты белыми скатертями. За этим помещением, выдержанным в серых веласкесовских тонах, находится старинная кухня, чистая, как в голландском доме: пол из ярко-красного кирпича, зеленые овощи, дубовый шкаф, плита со сверкающими медными кастрюлями, с белым и голубым кафелем, и в ней яркий оранжевый огонь.

Подают в зале две женщины, тоже в сером, точь-в-точь как на висящей у тебя картине Прево.

На кухне работают старуха и толстая коротышка служанка; они тоже одеты в серое, черное, белое.

Перед входом в ресторан – крытый дворик, вымощенный красным кирпичом; стены увиты диким виноградом, вьюнками и другими ползучими растениями.

До чего же мирно в этом кафе, где и платье у женщин, и коровы – молочно-сигарного цвета, стены – спокойного голубовато-серо-белого, а драпировка – зеленого; какой яркий контраст образует его интерьер со сверкающей желтизной и зеленью залитого солнцем дворика! Как видишь, я сделал тут еще далеко не все, что можно сделать.

Мне пора садиться за работу. На днях я видел еще кое-что очень спокойное и очень красивое – девушку с лицом, если не ошибаюсь, цвета кофе с молоком, пепельными волосами и в бледно-розовом ситцевом корсаже, из-под которого выглядывали маленькие, крепкие и упругие груди.

Все это – на изумрудном фоне смоковниц. Подлинно деревенская женщина во всем обаянии девственности.

Не исключено, что я уговорю позировать мне на открытом воздухе и ее самое, и ее мать-садовницу: землистое лицо, грязно-желтое и блекло-голубое платье.

Цвет лица девушки – кофе с молоком – темнее, чем розовый корсаж. Мать ее была просто великолепна. Фигура в грязно-желтом и блекло-голубом, ярко освещенная солнцем, резко выделялась на фоне сверкающей снежно-белой и лимонной цветочной клумбы. Настоящий Вермеер Дельфтский. Ей-богу, на юге недурно!

Боюсь, что не сумею найти здесь красивую натурщицу. Одна согласилась, но потом, видимо, решила, что заработает больше, шатаясь по кабакам и занимаясь кое-чем еще почище. Она была великолепна: взгляд как у Делакруа, ухватки – до странности первобытные. Я, в общем, все принимаю терпеливо, поскольку ничего другого не остается, но эти постоянные неудачи с моделями все-таки действуют мне на нервы. Собираюсь на днях заняться этюдом с олеандрами. Когда пишешь гладко, как Бугро, люди не стесняются тебе позировать; я же, как мне думается, теряю модели потому, что они считают мои полотна «плохо написанными», сплошной пачкотней. Словом, милые потаскушки боятся себя скомпрометировать – вдруг над их портретом будут смеяться. Ей-богу, тут недолго и в отчаяние впасть – я ведь чувствую, что мог бы кое-что сделать, будь у людей побольше сочувствия. Смириться же и сказать себе: «Зелен виноград» – я не в силах: слишком горько сознавать, что у меня опять нет моделей.

Как бы то ни было, придется набраться терпения и поискать других…

Печальная перспектива – сознавать, что на мои полотна, может быть, никогда не будет спроса. Если бы они хоть окупали расходы, я мог бы сказать про себя, что деньги никогда меня не интересовали.

Однако при данных обстоятельствах я только о них и думаю. Что поделаешь! Постараюсь все-таки продолжать и работать лучше.

Мне часто кажется, что я поступил бы разумнее, если бы перебрался к Гогену, а не звал его сюда. Боюсь, как бы он в конце концов не стал меня упрекать за то, что я зря сорвал его с места…

Сегодня же напишу ему и осведомлюсь, есть ли у него модели и сколько он им платит. Когда стареешь, надо уметь отбросить все иллюзии и заранее все рассчитать, прежде чем приниматься за дело.

В молодости веришь, что усердие и труд обеспечат тебя всем, что тебе нужно; в моем возрасте в этом начинаешь сомневаться. Я уже писал Гогену в последнем письме, что если работать, как Бугро, то можно рассчитывать на успех: публика ведь всегда одинакова – она любит лишь то, что гладко и слащаво. Тому же, у кого более суровый талант, нечего рассчитывать на плоды трудов своих: большинство тех, кто достаточно умен, чтобы понять и полюбить работы импрессионистов, слишком бедны, чтобы покупать их. Но разве мы с Гогеном будем из-за этого меньше работать? Нет. Однако нам придется заранее примириться с бедностью и одиночеством. Поэтому, для начала, поселимся там, где жизнь всего дешевле. Если же придет успех, если в один прекрасный день у нас окажутся развязаны руки – тем лучше.

Так вот, я боюсь успеха. Мне страшно подумать о похмелье, ожидающем импрессионистов на следующий день после их победы: а вдруг те дни, которые кажутся нам сейчас такими тяжелыми, станут для нас тогда «добрым старым временем»?

Мы с Гогеном обязаны все предусмотреть. Мы должны работать, должны иметь крышу над головой, постель, словом, все необходимое, чтобы выдержать осаду, в которой нас держат неудачи и которая продлится всю нашу жизнь… Короче, вот мой план: жить как монахи или отшельники, позволяя себе единственную страсть – работу и заранее отказавшись от житейского довольства…

Будь я так же честолюбив, как он, мы, вероятно, никогда не сумели бы ужиться. Но я не придаю никакого значения моему личному успеху, процветанию. Мне важно лишь, чтобы смелые начинания импрессионистов не оказались недолговечными, чтобы у художников были кров и хлеб насущный. И я считаю преступлением есть этот хлеб в одиночку, когда на ту же сумму могут прожить двое.

Если ты художник, тебя принимают либо за сумасшедшего, либо за богача; за чашку молока с тебя дерут франк, за тартинку – два; а картины-то не продаются. Поэтому необходимо объединиться, как делали когда-то на наших голландских пустошах монахи, по-братски жившие одной жизнью. Я замечаю, что Гоген надеется на успех. Ему не обойтись без Парижа – он не предвидит, что его ждет пожизненная нужда. Ты, надеюсь, понимаешь, что при данных обстоятельствах мне совершенно, безразлично, где жить – здесь или в другом месте. Пусть Гоген делает глупость – он, вероятно, свое возьмет; кроме того, живя вдали от Парижа, он счел бы себя осужденным на бездеятельность. Но мы-то с тобой должны сохранять полное безразличие ко всему, что именуют успехом или неуспехом. Я начал было подписывать свои картины, но тут же перестал – больно уж глупо это выглядит.

На одной марине красуется огромная красная подпись – мне просто нужно было оживить зеленые тона красной ноткой.

15 августа 1888

Оставляю у себя большой портрет почтальона; голову его, прилагаемую к настоящему письму, я сделал за один сеанс.

Уметь отмахать такого парня за один сеанс – в этом-то и заключается моя сила, дорогой брат. Если даже мне удастся в жизни поднять голову чуть повыше, я все равно буду делать то же самое – пить с первым встречным и тут же его писать, причем не акварелью, а маслом, и на манер Домье за один сеанс.

Напиши я сотню таких портретов, среди них, несомненно, было бы что-нибудь стоящее. И таким образом я стал бы еще больше французом, самим собою и пьяницей. Это ужасно соблазняет меня – не пьянство, а вот такое беспутство в живописи.

Разве, работая так, я терял бы как человек то, что приобретаю как художник? Будь я твердо уверен, что нет, я был бы одержимым и знаменитым. Сейчас, видишь ли, я отнюдь не знаменит и не настолько горю жаждой славы, чтобы лезть из-за нее на стену. Предпочитаю дожидаться нового поколения, которое сделает в портрете то, что Клод Моне сделал в пейзаже – богатом и смелом пейзаже в духе Ги де Мопассана.

Я понимаю, что сам я – не из таких людей, но разве Флобер и Бальзак не создали Золя и Мопассана? Итак, да здравствует грядущее поколение, а не мы! Ты достаточно разбираешься в живописи, чтобы заметить и оценить то, что, может быть, есть во мне оригинального, и чтобы понять, насколько бесполезно знакомить с моими работами сегодняшнюю публику: я ведь очень многим уступаю в гладкости мазка.

Но тут дело главным образом в ветре и неблагоприятных условиях – не будь мистраля, не будь таких пагубных обстоятельств, как улетучившаяся молодость и моя сравнительно бедная жизнь, я бы, пожалуй, сделал больше.

Со своей стороны, я отнюдь не мечтаю об изменении условий своего существования и сочту себя слишком даже счастливым, если они и впредь останутся неизменными.

Спешу сообщить, что получил весточку от Гогена. Он пишет, что сделал немного и готов перебраться на юг, как только позволят обстоятельства. Им там очень нравится: они много работают, спорят, сражаются с добродетельными англичанами; Гоген хорошо отзывается о работах Бернара, а Бернар хорошо отзывается о работах Гогена.

Рисую и пишу с таким же рвением, с каким марселец уплетает свою буйабесс, что, разумеется, тебя не удивит – я ведь пишу большие подсолнечники.

В надежде, что у нас с Гогеном будет общая мастерская, я хочу ее декорировать. Одни большие подсолнухи – ничего больше. Если ты обратил внимание, витрина ресторана рядом с твоим магазином тоже отлично декорирована цветами. Я все вспоминаю стоявший в ней большой подсолнечник.

Итак, если мой план удастся, у меня будет с дюжину панно – целая симфония желтого и синего. Я уже несколько дней работаю над ними рано поутру: цветы быстро вянут, и все надо успеть схватить за один присест…

У меня целая куча новых замыслов. Сегодня я опять видел, как разгружалась та угольная баржа, о которой я тебе уже писал, и рядом с нею другие, груженные песком, с которых я сделал и послал тебе рисунок. Это был бы великолепный сюжет. Я все больше и больше стараюсь выработать простую технику, которая, видимо, будет не импрессионистской. Мне хочется писать так, чтобы все было ясно видно каждому, кто не лишен глаз.

Как жаль, что живопись так дорого стоит! На этой неделе я жался меньше, чем обычно, дал себе волю и за семь дней спустил целых сто франков, зато к концу недели у меня будут готовы четыре картины. Если даже прибавить к этой сумме стоимость израсходованных красок, то и тогда неделя не прошла впустую. Вставал я рано, хорошо обедал и ужинал и работал напряженно, не ощущая никакого утомления. Но ведь мы живем в такое время, когда наши работы не находят сбыта, когда они не только не продаются, но, как ты видишь на примере Гогена, под них не удается даже занять денег, хотя сумма нужна ничтожная, а работы выполнены крупные. Поэтому мы целиком отданы на волю случая. И боюсь, положение не изменится до самой нашей смерти. Если нам удастся хотя бы облегчить существование тем художникам, которые придут вслед за нами, то и это уже кое-что.

И все-таки жизнь чертовски коротка, особенно тот ее период, когда человек чувствует себя настолько сильным, чтобы идти на любой риск.

Кроме того, есть основания опасаться, что, как только новая живопись завоюет признание, художники утратят былую энергию.

Во всяком случае, хорошо уже и то, что мы, сегодняшние художники, – не какие-нибудь декаденты. Гоген и Бернар говорят теперь о том, что надо рисовать, как рисуют дети. Я, пожалуй, предпочел бы это живописи декадентов. С какой стати люди видят в импрессионизме нечто декадентское? Ведь дело-то обстоит как раз наоборот…

Одна из декораций с подсолнечниками на фоне королевской синей украшена «ореолами», то есть каждый предмет окружен полосой цвета, являющегося дополнительным к тому, который служит фоном для предмета.

Подсолнечники подвигаются – уже готов новый букет из 14 штук на желто-зеленом фоне. Эффект тот же самый, что и в натюрморте с айвой и лимонами, который теперь находится у тебя, но формат крупнее – холст размером в 30* – и техника гораздо проще…

Что касается пуантилизма, «ореолов» и всего прочего, то я считаю это настоящим открытием; однако сейчас уже можно предвидеть, что эта техника, как и любая другая, не станет всеобщим правилом. По этой причине «Гранд-Жатт» Сера, пейзажи Синьяка, выполненные крупными точками, и «Лодка» Анкетена станут со временем еще более индивидуальными и еще более оригинальными.

На этой неделе я работал с двумя моделями – одной арлезианочкой и старым крестьянином, которого написал теперь на ярко-оранжевом фоне; фон этот хоть и не претендует на то, чтобы создать иллюзию заката, но все-таки наводит на мысль о нем.

К сожалению, опасаюсь, что арлезианочка натянет мне нос и не даст закончить картину. В последний раз она с самым невинным видом попросила заплатить ей за все сеансы вперед; я охотно согласился, после чего она исчезла и не появляется.

Рано или поздно она, вероятно, все-таки вернется – в противном случае ее поведение было бы чересчур откровенным нахальством.

Работаю также еще над одним букетом и натюрмортом – парой старых башмаков.

У меня целая куча разных мыслей о нашем искусстве, и думаю, что, продолжая всерьез работать над фигурой, я, вероятно, открою кое-что новое.

Но что поделаешь! Иногда я чувствую себя слишком слабым, чтобы противостоять сложившимся обстоятельствам, – для победы над ними нужно быть и порассудительней, и побогаче, и помоложе.

К счастью, я больше не стремлюсь к победе и рассматриваю живопись лишь как средство, помогающее заполнить жизнь.

Я попеременно поглощен двумя мыслями. Первая – это материальные трудности: как вывернуться, чтобы обеспечить себе возможность существовать; вторая – работа над колоритом. Я постоянно надеюсь совершить в этой области открытие, например, выразить чувства двух влюбленных сочетанием двух дополнительных цветов, их смешением и противопоставлением, таинственной вибрацией родственных тонов. Или выразить зародившуюся в мозгу мысль сиянием светлого тона на темном фоне.

Или выразить надежду мерцанием звезды, пыл души – блеском заходящего солнца. Это, конечно, не иллюзорный реализм, но разве это менее реально?

8 сентября 1888

После нескольких тревожных недель выдалась наконец и более отрадная. Беда одна не ходит, но и радость тоже. Денежные неприятности с хозяином моей гостиницы так угнетали меня, что я решил воспринимать их лишь с комической стороны. Я наорал на вышеназванного содержателя гостиницы, хотя он в общем-то человек неплохой, и объявил, что, раз я переплатил ему столько денег зря, мне придется в возмещение своих расходов нарисовать его паршивую лавочку. Словом, к превеликой радости хозяина, почтальона, которого я уже написал, полуночников завсегдатаев ресторана и своей собственной, я три ночи напролет сидел и работал, а спал днем. Я часто думаю, что ночь более оживленна и более богата красками, чем день. Не смею, конечно, утверждать, что картина возместит мне деньги, переплаченные хозяину: она одна из самых уродливых моих вещей и равнозначна «Едокам картофеля», при всем несходстве обоих полотен.

В этой картине я пытался выразить неистовые человеческие страсти красным и зеленым цветом. Комната кроваво-красная и глухо-желтая с зеленым бильярдным столом посредине; четыре лимонно-желтые лампы, излучающие оранжевый и зеленый. Всюду столкновение и контраст наиболее далеких друг от друга красного и зеленого; в фигурах бродяг, заснувших в пустой, печальной комнате, – фиолетового и синего. Кроваво-красный и желто-зеленый цвет бильярдного стола контрастирует, например, с нежно-зеленым цветом прилавка, на котором стоит букет роз.

Белая куртка бодрствующего хозяина превращается в этом жерле ада в лимонно-желтую и светится бледно-зеленым.

Я сделал с этой картины рисунок, подкрашенный акварелью, завтра пошлю его тебе, чтобы ты мог составить представление о вещи.

На этой неделе я написал также Гогену и Бернару, но в письме касаюсь только картин, чтобы не поссориться с ними из-за того, из-за чего ссориться, видимо, и не стоит.

Приедет Гоген или нет – не знаю, но уж если я заведу обстановку, то у меня будет свой дом, свое жилье (хорошее или плохое – это другой вопрос), где я не буду терзаться мыслью о том, что у меня нет крыши над головой.

Искателем приключений хорошо быть в 20 лет; когда же тебе стукнуло 35, в этом мало приятного…

Меня очень порадовало, что Писсарро находит «Девочку» заслуживающей внимания. Не говорил ли он чего-нибудь и о «Сеятеле»? Позднее, когда я продвинусь дальше в избранном мною направлении, «Сеятель» навсегда останется первым опытом такого рода.

«Ночное кафе» продолжает «Сеятеля»; то же могу сказать о голове старого крестьянина и «Поэте», если только мне удастся закончить эту картину.

Цвет нельзя назвать локально верным с иллюзорно-реалистической точки зрения; это цвет, наводящий на мысль об определенных эмоциях страстного темперамента.

Поль Мантц, посмотрев выставку на Елисейских полях, которую видели и мы с тобой, и увидев страстный и напряженный эскиз Делакруа к «Ладье Христа», воскликнул в одной из своих статей: «Я не знал, что можно стать таким страшным с помощью зеленого и синего цвета».

То же восклицание исторгает у тебя и Хокусаи, но уже посредством линий, рисунка; недаром же ты пишешь: «Волны у него – как когти: чувствуется, что корабль схвачен ими».

Так вот, точно соответствующие натуре колорит или рисунок никогда не вызовут в зрителе столь сильного волнения.

Я прямо с почты – отсылал тебе набросок новой картины «Ночное кафе» и еще один, который сделал уже давно…

Вчера работал весь день – обставлял дом. Как меня и предупреждали почтальон с женой, две приличные кровати стоят 150 франков. Все, что они мне говорили насчет цен, оказалось правдой. Поэтому пришлось комбинировать, и я поступил так: одну кровать купил ореховую, другую, для себя, – простую. Со временем я ее распишу.

Затем я приобрел постельное белье для одной кровати и два соломенных матраса.

Если ко мне приедет Гоген или еще кто-нибудь, постель для него будет готова в одну минуту.

С самого начала я решил оборудовать дом не для себя одного, а с таким расчетом, чтобы у меня всегда можно было кому-нибудь остановиться. На это, понятное дело, ушла значительная часть моей наличности. На остаток я купил дюжину стульев, зеркало и всякие необходимые мелочи. Одним словом, на следующей неделе я уже смогу перебираться.

Для гостей я отвожу самую лучшую комнату – ту, что наверху, которую попытаюсь, насколько позволят обстоятельства, превратить в нечто похожее на будуар женщины с художественными склонностями.

В другой комнате наверху я устрою свою спальню – там все будет предельно просто, но мебель я выберу вместительную и просторную; кровать, стулья, стол – все из некрашеного дерева.

Внизу расположатся мастерская и запасная мастерская, которая в то же время будет служить кухней.

В один прекрасный день ты получишь картину, изображающую мой домик в солнечный день или звездным вечером при зажженной лампе, и тебе покажется, что у тебя в Арле есть дача. Мне не терпится все здесь устроить так, чтобы тебе понравилось и чтобы мастерская была выдержана в строго определенном стиле. Когда, допустим, через год ты решишь провести отпуск здесь или в Марселе, дом будет полностью готов и, надеюсь, сверху донизу увешан картинами. В комнате, где остановишься ты или Гоген, если он приедет, белые стены будут декорированы большими желтыми подсолнечниками.

Утром, распахнув окно, ты увидишь зелень садов, восходящее солнце и городские ворота. А весь маленький изящный будуар с красивой постелью будет заполнен большими полотнами с букетами по 12–14 подсолнечников в каждом. Это будет не банально. В мастерской же с красными квадратными плитками пола, белыми стенами и потолком, крестьянскими стульями, столом из некрашеного дерева и, надеюсь, украшающими ее портретами будет нечто от Домье и, смею это предположить, тоже не банальное.

Прошу тебя, подбери мне для мастерской несколько литографий Домье и японских гравюр. Это, разумеется, совсем не к спеху. Шли мне их лишь в том случае, если у тебя имеются дубликаты. Поищи для меня также литографии Делакруа и современных художников, только самые обыкновенные…

Еще раз повторяю: это вовсе не к спеху. Я просто делюсь с тобой мыслями. Мне хочется, чтобы у меня был настоящий дом художника, без претензий, напротив, совсем непритязательный, но такой, где во всем, вплоть до последнего стула, будет чувствоваться стиль.

Поэтому я купил не железные кровати, а местные деревянные – широкие, двуспальные. Они создают впечатление чего-то прочного, устойчивого, спокойного; правда, для них требуется больше постельного белья. Пусть – зато в них есть стиль.

Мне посчастливилось найти хорошую прислугу – без этого я бы не решился зажить своим домом; это довольно пожилая женщина с кучей ребятишек всех возрастов; пол она содержит так, что плиты его – всегда красные и чистые.

Не могу даже выразить, какую радость мне доставляет мысль о предстоящей большой и серьезной работе. Я ведь собираюсь приняться за настоящую декорацию.

Я, как уже тебе сообщил, собираюсь расписать свою кровать. Сюжетов будет три, но какие – еще не решил. Может быть, нагая женщина, может быть, ребенок в колыбели. Подумаю и решу – время есть.

Об отъезде я теперь и не помышляю, потому что голова у меня полна новыми замыслами…

В моей картине «Ночное кафе» я пытался показать, что кафе – это место, где можно погибнуть, сойти с ума или совершить преступление. Словом, я пытался, сталкивая контрасты нежно-розового с кроваво-красным и винно-красным, нежно-зеленого и веронеза с желто-зеленым и жестким сине-зеленым, воспроизвести атмосферу адского пекла, цвет бледной серы, передать демоническую мощь кабака-западни. И все это под личиной японской веселости и тартареновского добродушия.

В будущем году я отправлю на выставку декорацию моего дома – тогда она уже будет закончена. Я не придаю ей особенного значения, но, на мой взгляд, путать этюды с композициями нежелательно; вот почему я и считаю необходимым поставить в известность, что на первую выставку пошлю только этюды. Ведь на сегодня у меня есть, пожалуй, только две попытки настоящих композиций – «Ночное кафе» и «Сеятель».

Как раз когда я тебе писал, в кафе вошел маленький крестьянин, похожий на нашего отца.

А похож он на него до ужаса, особенно линиями рта – нерешительными, усталыми, расплывчатыми. До сих пор сожалею, что не смог его написать.

11 сентября 1888

Прилагаю письмо Гогена, прибывшее одновременно с письмом Бернара. Это настоящий вопль отчаяния: «Мои долги растут с каждым днем».

Я ни на чем не настаиваю – решать ему. Ты предлагаешь ему здесь кров и соглашаешься принять в уплату единственное, что он имеет, – его картины. Если же он требует, чтобы ты, кроме того, оплатил ему дорожные расходы, то это уж слишком. Во всяком случае, ему следовало бы первому предложить тебе свои картины и обратиться к нам обоим в несколько более определенных выражениях, чем такие фразы, как: «Мои долги растут с каждым днем, поэтому поездка становится все менее и менее вероятной». Он поступил бы разумнее, сказав прямо: «Я согласен, чтобы мои картины попали в ваши руки, поскольку вы ко мне хорошо относитесь, и предпочту быть в долгу у вас, любящих меня людей, чем и дальше квартировать у моего теперешнего хозяина».

Впрочем, он страдает желудком, а кто страдает желудком, у того нет свободы воли…

Пусть Гоген согласится, чтобы все шло в один котел, и полностью передаст тебе свои работы, так чтобы мы перестали считаться друг с другом и все у нас было общее.

Думаю, что, объединив средства и усилия, мы через несколько лет совместной работы все окажемся в выигрыше.

Если мы объединимся на таких условиях, ты почувствуешь себя не скажу более счастливым, но более художником, более творцом, чем работая со мною одним.

Мы же, то есть Гоген и я, особенно отчетливо осознаем, что обязаны добиться успеха: ведь каждый будет работать не только на себя и на карту будет поставлена гордость всех нас троих. Вот как, думается мне, обстоят дела…

Но удастся нам это лишь в том случае, если Гоген будет честен с нами. Мне не терпится узнать, что он тебе напишет. Я лично выложу ему все, что думаю, но мне не хотелось бы писать такому большому художнику грустных, горьких или обидных слов. С точки зрения денежной дело приобретает серьезный оборот: переезд, долги, да к тому же оборудование здешнего дома, которое еще не закончено.

Впрочем, дом сейчас в таком состоянии, что в случае неожиданного приезда Гогена я сумею тут его устроить на то время, пока он не придет в себя. Гоген женат, и это надо иметь в виду: нельзя слишком долго примирять противоречивые интересы.

Следовательно, чтобы, объединившись, потом не ссориться, нужно заранее четко обо всем договориться.

Если дела у Гогена наладятся, он, как ты и сам можешь предвидеть, помирится с женой и детьми. Разумеется, я буду только рад за него. Итак, нам следует оценить его картины выше, чем делает его теперешний квартирохозяин, но он не вправе заламывать с тебя за них слишком высокую цену, иначе объединение принесет тебе не выгоду, а одни расходы и убытки.

17 сентября 1888

Что касается работы, я чувствую себя свободнее и менее изнуренным бесцельной печалью, чем раньше. Конечно, если я буду тщательнее работать над стилем и отделкой моих вещей, дело пойдет гораздо медленнее; вернее сказать, мне придется подольше задерживать полотна у себя, чтобы они приобрели зрелость и законченность. Кроме того, некоторые из них я просто не хочу отсылать, прежде чем они не станут сухими, как мощи. К таким вещам относится прежде всего холст размером в 30, изображающий уголок сада с плакучей ивой, травой, шарообразно подстриженными кустами, розовыми олеандрами, словом, тот же самый сюжет, что и в этюде, отправленном тебе в прошлый раз. Этот, однако, большего формата, небо на нем лимонное, колорит интенсивней и богаче осенними тонами, мазок свободней и гуще. Вот первая моя картина за эту неделю. Вторая изображает кафе со стороны террасы при свете большого газового фонаря на фоне синей ночи и клочка синего звездного неба. Третья – это мой автопортрет; он почти бесцветен: пепельно-серые тона на фоне светлого веронеза. Я купил довольно сносное зеркало, чтобы писать самого себя в случае отсутствия модели. Ведь если я научусь передавать колорит собственной головы, что в общем довольно трудно, я сумею писать и другие головы – как мужские, так и женские. Мне страшно интересно писать ночные сцены и ночные эффекты прямо на месте, ночью. На этой неделе я только и делал, что писал, а в промежутках спал и ел. Это означает, что сеансы длились то по 12, то по 6 часов, после чего я без просыпу спал целый день.

В литературном приложении к субботнему (15 сентября) номеру «Figaro» я прочел описание дома, построенного по-импрессионистски. Он сложен из стеклянных кирпичей фиолетового цвета, вдавленных внутрь, как донышки бутылок. Солнце, отражаясь и преломляясь в них, дает невиданный желтый эффект.

Поддерживают эти стены из яйцеобразных стеклянных кирпичей фиолетового цвета специально изобретенные опоры из вороненого и позолоченного железа в форме странных виноградных лоз и других вьющихся растений. Этот фиолетовый дом расположен посередине сада, где дорожки усыпаны ярко-желтым песком.

Разумеется, цветочные клумбы также отличаются самым экстравагантным колоритом. Находится этот дом, если не ошибаюсь, в Отейле.

В своем доме я не склонен ничего менять ни сейчас, ни потом, но мне хочется украсить его настенными декорациями и превратить в подлинный дом художника.

Это еще придет.

Эту ночь я спал уже у себя, и, хотя дом еще не совсем обставлен, я им очень доволен. Чувствую, что сумею сделать из него нечто долговечное, такое, чем смогут воспользоваться и другие. Отныне деньги не будут больше тратиться впустую; и в этом ты, надеюсь, не замедлишь убедиться. Дом напоминает мне интерьеры Босбоома: красные плиты пола, белые стены. Мебель ореховая или некрашеного дерева, из окон видны зелень и клочки ярко-синего неба. Вокруг дома – городской сад, ночные кафе, бакалейная лавка, словом, окружение не такое, как у Милле, но, на худой конец, напоминающее Домье и уж подавно Золя. А этого вполне достаточно для того, чтобы в голове рождались мысли, верно? Моя идея – создать в конечном счете, и оставить потомству мастерскую, где мог бы жить последователь. Я не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь, но другими словами: мы заняты искусством и делами, которые существуют не только для нас, но и после нас могут быть продолжены другими.

То, что я устроил такую мастерскую-убежище здесь, на подступах к югу, вовсе не так уж глупо. Тут, прежде всего, можно спокойно работать. А если кто-нибудь сочтет, что отсюда слишком далеко до Парижа, тем хуже для него и пусть болтает что угодно. Почему Эжена Делакруа, величайшего из колористов, так тянуло на юг и даже в Африку? Да потому, что там – не только в Африке, но уже за Арлем – повсюду встречаешь великолепные контрасты красного и зеленого, синего и оранжевого, серно-желтого и лилового.

Каждому подлинному колористу следует побывать здесь и убедиться, что на свете существует не только такая красочная гамма, какую видишь на севере. Не сомневаюсь, что, если Гоген приедет сюда, он полюбит этот край; если же он не приедет, то это означает лишь, что он уже имел опыт работы в более красочных странах; поэтому он всегда останется нашим другом и принципиальным сторонником, а вместо него здесь поселится кто-нибудь другой.