БАЛЛАДУ О ГАЛОПЕ МУССОРЕ-МАФФИКЕ 50 страница

После пожара у Пфляумбаума силовые линии между Елейном и его немецкими коллегами пришлось переналаживать. Тянулось это несколько лет. В Депрессию Елейн очутился в Сент-Луисе — беседовал с неким Альфонсо Трейси, гарвардский выпуск 1906-го, Сент-Луисский Загородный клуб, по-крупному интересуется нефтехимией, миссис Трейси носится то в дом, то из дому с ярдажом и охапками цветов, готовится к ежегодному Балу Покро-венного Пророка, сам же Трейси озабочен явлением из Чикаго неких личностей в кричащих полосатых костюмах, двуцветных штиблетах и лихо заломленных федорах, — все они тараторят с акцентом, как у «томпсонов».

— Ох как же мне нужен хороший электронщик, — стонал Трейси. — Ну что сделаешь с этими макаронниками? Вся партия бракованная, а назад они ее брать не желают. Шаг в сторону — они ж меня прикончат. Изнасилуют Мэйбл, съездят в Принстон как-нибудь темной ночью и-и кастрируют моего парнишку! Знаете, Лайл, что я думаю? Это заговор!

Вендетты, перчатки с драгоценностями, тонкие яды просачиваются в эту благовоспитанную гостиную с портретом Герберта Гувера на фортепиано, розовыми тонами вазы от «Нейман-Маркуса», баухаусной мебелью, похожей на алебастровые глыбы городского макета (так и ожидаешь, что миниатюрные поезда типоразмера «полунуль» зажужжат из-под кушетки и покатятся цистерны с рефрижераторами по низинам пепельного ковра…). Вытянутое лицо Альфонсо Трейси, с бороздами по сторонам носа и вокруг линии усов, осунувшееся от забот, тридцать лет уже не улыбался по-настоящему («Меня даже Лорел и Харди больше не берут!»), угрюм от страха в просторном кресле. Ну как он мог не тронуть Лайла Елейна?

— Как раз такой и есть, — грит он, сострадательно касаясь локтя Трейси. Всегда неплохо под рукой иметь инженера. Этот некогда разрабатывал какие-то супер-пупер-устройства электронной слежки для только оперявшегося ФБР по контракту, которого Институт Елейна несколько лет назад добился и часть перевел субподрядчику — «Сименсу» в Германии. — Завтра же посажу его на «Серебряную Вспышку». Не вопрос, Ал.

— Поедемте-ка посмотрим, — вздыхает Трейси. Они прыгают в «паккард» и выезжают в зеленый речной городишко Губогармон, Миссури, представляющий собой железнодорожную станцию, дубильную фабрику, пару-другую каркасных домов, а над всеми окрестностями возвышается гигантский Масонский зал — ни единого окна в массивном монолите.

После муторной белиберды на входе Елейна наконец впускают и ведут через бархатные бильярдные, замысловатые, полированные игорные притоны, хромированные бары, мягкие спальни, все дальше, к обширному складскому отделу где-то на задах, забитому по десять в высоту пинбольными автоматами — Елейн столько вообще за всю жизнь не видал в одном месте: «Ничего себе», «Большие Шлемы», «Чемпионаты», «Счастливчики Линди» — насколько хватает глаз.

— И все до единого разъебаны, — грит меланхоличный Трейси. — Вот поглядите. — Перед ними «Фоли-Бержер»: по всему корпусу отплясывают канкан красотки в четыре краски, нули совпадают с глазами, сосками и пёздами, такая смачная игра, чуточку враждебна к дамам, но весело же! — Никель есть? — Чунгг, фигак летит шарик, чуть промахнувшись мимо крупного очка, хмм похоже тут у нас встроенная кривизна анннгггхк сшибает мигалку, которая стоит 1000, но на табло высвечивается лишь 50… — Вот видите ? — вопит Трейси, когда шарик камнем падает на дно, ничтожный шанс зацепить его флиппером дзынъ флиппер флипает в другую блядь сторону, и на табло зажигается КРЕН.

— Крен? — Елейн чешет в затылке. — Но вы даже не…

— Они все такие, — у Трейси от досады аж слезы из глаз. — Сами попробуйте.

Второй шарик еще и выкатиться не успевает, а у Елейна еще один КРЕН, хотя по бортам автомат не лупили — даже по-французски. Третьему шарику удается как-то застрять у соленоида и (на попопомощь, верещит он пронзительным от боли голоском, ой-й меня шибает током.. .) дзыньдзыньдзынь, звонки, и скачут цифры на табло, 400 000, 675 000 бздынь миллион! лучший счет «Фоли-Бержер» в истории и растет дальше, несчастная сферическая душа бьется о соленоид клонически, ужас (да, они вполне разумны, эти существа с астероида Кацпиэль, что с оченьочень эллиптической орбитой, — то есть прошел у Земли всего раз и давно, почти вернулся на сумеречный Край, и никто не знает, где Кацпиэль теперь и когда вернется — если вернется. Все тот же знакомый раздел между дорогой назад и одномоментным появлением. Если Кацпиэлю достало энергии навсегда покинуть гравитационное поле солнца, значит, он обрек этих добрых круглых существ на вечное изгнание — никак и никогда им уже не собраться дома, суждено им вечно рядиться в шарикоподшипники, в стальные шарики в тысячных толпах стеклянных — познать великолепные большие пальцы Кеокука и Пьюаллепа, Устричной бухты, Инглвуда — Дэнни Д’Алессандро и Элмера Фергюсона, Мелкого Бреннана и Хряста Уомэка… где они теперь? а вы как думаете? всех призвали, кого-то убили на Иводзиме, кто-то загнулся от гангрены в снегу в лесу Ардена, а их большие пальцы на первом же смотре с оружием на НВП осолдатчены, загнаны поглубже в детство, когда мизинец соскальзывает кулачково с рукоятки взведения «М-1», большой налегает на подаватель, который еще в глубине казенника, затвор шшшОК! дрябает по большому пальцу уй бля больно же и прощай, еще один непобедимый и легендарный большой палец, навсегда отчалил обратно в летнюю пыль, к мешочкам похмыкивающего стекла, большелапым бассет-хаундам, к запаху стальных горок, нагретых солнцем на детских площадках), ну в общем вот они, канканёрки эти, менады «Фоли-Бержер», готовы накинуться, в широченных напомаженных ухмылках таятся сверкающие секачи, из динамиков, что подразумеваются конструкцией этого аппарата, шпарит какой-то Оффенбахов галоп, длинные ноги в подвязках взбрасываются над муками этого сферического горемыки в перманентной самоволке, все его сотоварищи в желобе подрагивают от сочувствия и любви, сопереживают его боли, однако беспомощны, инертны без пружины, без руки ловчилы, без гидравлических проблем пьянчуги, вакуумных часов серой кепки и пустой коробки с обедом — все это им нужно, дабы чертить свои схемы вниз по высящимся виткам, глубоким лузам с их посулами отдыха, кои лишь опять выпнут тебя наружу, чтоб завихлял, вечно на милости тяготенья, время от времени отыскивая инфинитезимально мелкие дорожки иных пробежек, великих (двенадцать героических минут в Вирджиния-Бич, Флорида, Четвертого июля 1927 года, пьяный моряк, чье судно затонуло в заливе Лейте… отщелкнул от табло, твой первый трехмерный улет — всегда лучший, а когда приземлился, все изменилось, и всякий раз, как пролетал мимо той микровмятинки, что оставил при падении, на тебя накатывало… протрезвев, немногие, заглянув в сердце соленоиду, видели магнитного змея и энергию во всей наготе, хватало, чтоб измениться, от корчащихся силовых линий принести с собою в эту бездну близость к власти, к глазурованным пустошам души, что навеки их развела, — гляньте на портрет Майкла Фарадея в лондонской галерее «Тейт», вот Галоп Муссор-Маффик однажды сходил и глянул, тщась убить безбабый и унылый денек, и впоследствии недоумевал, как могут людские глаза пламенеть столь зловеще, столь просвещенно средь залов трепета и незримого…) но вот голоса кокеток — свидетельниц убийства визглеют, в них режется острая кромка, музыка меняет тональность, ползет выше и выше, попки в рюшечках бьются друг о друга все лютее, юбки с каждым разом вздымаются красней и выше, покрывая все больше поля, до крови клубясь, до печного финала, и как же наш Малыш Кацпиэль станет отсюда выбираться?

Ну ты подумай — едва мрак сгустился окончательно, Провидение устраивает замыкание — статататах! свет гаснет, остается лишь тусклеющее красное зарево на бритых щеках и подбородках двух игроков, что съежились пред опустошительным танцем-манданцем, соленоид шугается и умолкает, хромированный шарик же, освободившись, катится, травмированный, обратно к утешенью дружества.

— Они все такие?

— Ох как же меня отымели, — стонет Альфонсо Трейси.

— Как дато, так и взято, — утешает Елейн, и тут мы получаем репризу «Светлых дней для черного рынка» Герхардта фон Гёлля — с поправкой на время, цвет и место:

 

Доллар всег-да — из того же теста!

Как бы ни крути-лось,

Но если не случи-лось —

Проснись-в, росистой траве,

Попцу надери — или две…

Доллар сделать можно престо,

Это непло-хой-на-каз:

В пирамиде третий глаз

Ну давай моргать: «Здесь главное — не спать!»

 

Была б охота — пойдет работа,

Хоть и не всякий день до пота,

Но коли всё-с-умом, ночным товар-ня-ком

Мечты не усвистают с ветерком, пом-пом…

 

Подкинь еще монетку:

Чего там выбирать —

Тут можно проиграть, но

Войне конца и края нет, ага,

А путеводных есть монет, уу-да!

 

Все эти аутфилдеры в мешковатых штанах, клецки в хаки, уже угомонившиеся канканёрки и тем более усмиренные купающиеся красотки, ковбои и индейцы из сигарных лавок, лупоглазые негры, оборванцы с тележками яблок, салонные хлыщи и королевы экрана, шулеры, клоуны, окосевшая пьянь под фонарями, воздушные асы, капитаны катеров, белые охотники на сафари и негроидные обезьяны, толстяки, повара в поварских колпаках, евреи-ростовщики, деревенщина с кувшинами пойла высшего качества, кошки собаки и мышки из комиксов, боксеры-профи и скалолазы, звезды радио, карлики, уродцы десять-в-одном, железнодорожные скитальцы, танцоры-марафонцы, свинговые оркестры, светские гуляки, скаковые лошади с жокеями, жиголо, таксисты из Индианаполиса, моряки в увольнении и полинезийки в травяных юбках, жилистые олимпийские бегуны, магнаты, а у магнатов мешки, изрисованные долларами, — все они подхватывают грандиозный второй припев, все табло всех пинболов мигают яркими красками, отдающими кислотой, машут флипперы, звонят колокольчики, из монетоприемников тех, что поэнергичнее, льются никели, всякий звук и мах в этом сложном ансамбле точно на своем месте.

Перед храмом околачиваются представители чикагской организации, играют в морру, хлещут канадские купажи из серебряных фляжек, смазывают и чистят.38-е и, в общем и целом, ведут себя отвратительно, как им и полагается по национальности: в каждой наглаженной складке, в каждой щеке, затененной щетиной, — Папская непостижимость. Не угадаешь, лежит ли в неких деревянных конторских шкафах комплект подлинных синек, где говорится, как именно подлечили все эти пинболы, — намеренно симулировав случайность, — или же это случилось поистине наобум, сохранив нам, по крайней мере, веру в Неполадку, каковая по-прежнему Им неподвластна… веру в то, что каждая машина наособицу, лишь по простоте душевной съехала с катушек после тысяч ночей в придорожных забегаловках, апокалиптических гроз в Вайоминге, что обрушиваются тебе прямиком на непокрытую голову, амфетаминов на бензоколонках, табачного дыма, что когтями скребет под веками, самоубийственных рывков хоть за каким-то выходом из того навоза, что, не прерываясь, льет на тебя весь год… это что же, игроки, вечно чужие, порознь, по одиночке вызвали к жизни всякую из этих сбрендивших машин? поверьте: они потели, пинались, плакали, колотили, навсегда теряли равновесие — единая Мобильность, о которой вы и слыхом не слыхивали, единство, не осознающее себя, молчанье, кое энциклопедические истории обходительно заполнили учреждениями, инициалами, делегатами и дефицитами так, что мы их уже и не отыщем… но в данный миг, посредством театральной показухи Мафии-с-Масонами, она сосредоточилась здесь, в глубине губогармонского храма — элегантный хаос, дабы подорвать изобретательность купленного Елейном спеца, Вспыхивающего Серебром Берта Фибеля.

В последний раз мы видели Фибеля, когда он цеплял, натягивал и подбирал амортизационные шнуры Хорсту Ахтфадену во времена планеризма, — Фибель этот оставался на земле и провожал друга в Пенемюнде — провожая его? не ломтик ли это добавочной паранойи, не вполне оправданной, к тому же — ну, если желаете, назовите это К Делу Об Участии Елейна Еще И В Ахтфадене. Фибель работал на «Сименс», еще когда тот входил в трест Штиннеса. Не только им конструировал, но и подрабатывал сбором данных для Штиннеса. Кроме того, никуда не делись прежние привязанности к «Vereinigte Stahlwerke»[341], хотя сейчас Фибелю случилось работать на заводе «Генеральной электрики» в Питтсфилде, Массачусетс. В интересах Елейна держать агента в Беркширах — угадайте зачем? Ага! присматривать за отроком Энией Ленитропом — вот зачем. Спустя почти десять лет после заключения первоначальной сделки «ИГ Фарбен» по-прежнему считает, что для наблюдения за юным Ленитропом легче держать субподрядчиком Лайла Елейна.

Этот каменноликий фриц Фибель — гений по части соленоидов и переключателей. Даже думать о том, как вся эта машинерия «расклеилась», или что там у них еще говорят в таких случаях, — постыдная и пустая трата времени: он заныривает в топологии и цветовую кодировку, запах канифольного потока сочится в бильярдные и салоны, Schnipsel[342] там и сям, бормочет also[343] — другое, и не успеешь оглянуться, как у него опять все работает. На что спорим, в Губогармоне, Миссури, теперь куча довольных Масонов.

В обмен на сие доброе деянье Лайла Елейна, которому в высшей мере наплевать, делают Масоном. Там он обретает доброе дружество, всевозможные удобства, призванные напомнить ему о его вирильности, и даже сколько-то полезных деловых знакомств. А в остальном здесь все так же скрытно, как в Деловом консультативном совете. He-Масоны в основном пребывают в потемках касаемо того, Что Происходит, хотя время от времени что-нибудь выскакивает, заголяется и, хихикая, запрыгивает обратно, а вам — с гулькин нос подробностей, зато море Ужасных Подозрений. Например, Масонами были некоторые Отцы-Основатели Америки. Бытует теория, что США были и есть гигантский масонский заговор, абсолютно контролируемый группой, известной под именем «Иллюминаты». Трудно подолгу смотреть в странный одинокий глаз, венчающий пирамиду на любом долларовом билете, и не поверить во все эти россказни хоть чуть-чуть. Слишком многие анархиста в Европе XIX века — Бакунин, Прудон, Сальверио Фриша — были Масонами, не может быть, что это совпадение. Любители всемирных заговоров, и не все при этом католики, на Масонов могут полагаться: когда откажет все прочее, Масоны гарантируют славные мандражи и лакуны. В одной из лучших классических Жутких Масонских Историй доктор Ливингстон (Ливии стон? о да) забредает в туземную деревеньку даже не в сердце, а в подсознании чернейшей африканской Тьмы — этого места и племени он раньше никогда не видел: костры в безмолвии, бездонные взгляды, Ливингстон подваливает такой к вождю и засвечивает ему масонскую пятерню, а вождь ее узнаёт, отвечает на приветствие, расплывается в улыбке и распоряжается оказать белому пришлецу все мыслимые братские почести. Но вспомните, что д-р Ливингстон, как и Вернер фон Браун, родился около Весеннего Равноденствия, а посему вынужден был противостоять миру с этой наисингулярнейшей из всех сингулярных точек Зодиака… Ну и не упускайте из виду, откуда изначально есть пошли эти Масонские Таинства. (Загляните в Ишмаэля Рида. Он про это знает больше, чем вам расскажут тут.)

Кроме того, не нужно забывать знаменитого Миссурийского Масона Гарри Трумена: вот сейчас, в августе 1945-го, в силу смерти сидит в президентском кабинете, контрольный палец уперт прямо в атомный клитор мисс Энолы Гей, готовится защекотать 100000 желтеньких, что прольются мельчайшими осадками пара от шкварок, рябью осядут на сплавленный бут их города на Внутреннем море…

Когда подтянулся Елейн, Масоны уже давно выродились в рядовой клуб предпринимателей. Жалость-то какая. Всевозможное предпринимательство за много веков атрофировало определенные нервные окончания и участки человеческого мозга, а посему для большинства участников нынешние ритуалы — не более, а то и несколько менее, чем пустой балаган. Впрочем, не для всех. Временами находился какой-нибудь атавизм. И одним из них оказался Лайл Елейн.

Магия в этих масонских ритуалах очень и очень древня. И в те давние дни она действовала. Со временем превращалась в увеселение, в средство консолидации лишь мирских аспектов власти, и жизнь вытекала из нее. Но слова, телодвижения и вся машинерия более-менее точно передавались сквозь тысячелетия посредством мрачной рационализации Мира, поэтому магия никуда не делась, хоть и дремлет — дабы упрочиться снова, ей нужно лишь коснуться подходящей чувствительной головы.

Поздно вечером Елейн возвращался домой в Бикон-Хилл с собраний и не мог уснуть. Ложился в кабинете на кушетку, толком ни о чем не думая, — и рывком приходил в себя, сердце барабанило как ненормальное, и он знал, что побывал где-то , но не помнил, как прошло время. В гулком фойе били старые часы — американский ампир. Зеркало-жирандоль, наследство многих поколений Елейнов, вбирало в свою ртутную лужицу образы, с коими встретиться лицом к лицу Лайл не обнаруживал сил. В соседней комнате во сне стонала его жена, варикозная и набожная. Что с ним такое происходит?

В вечер следующего собрания, вернувшись домой на привычную кушетку, с «Уолл-Стрит Джорналом», в котором ничего нового, Лайл Елейн поднялся над собственным телом где-то на фут лицом кверху, осознал, где он, и — гаахх! шмяк обратно. Лежал в ужасе, какого с рождения не переживал, даже в лесу Белло — не столько из-за того, что тело свое покинул, сколько потому, что знал: это лишь первый шаг. Следующий — перевернуться в воздухе и посмотреть вниз. Древняя магия его отыскала. Он пустился в странствие. Он знал, что не продолжать его не сможет.

Прошел месяц или два, прежде чем он сумел повернуться. Когда это случилось, он ощутил поворот не столько в пространстве, сколько в собственной истории. Необратимый. Тот Елейн, что вернулся, дабы влиться в неподвижный белый сосуд, который он наблюдал пузом вверх на диване, далеко-далеко, за много тысячелетий, изменился навеки.

Вскорости он уже почти совсем не вставал с этой кушетки, а на Стейт-стрит практически не появлялся. Жена его никогда ни о чем не спрашивала — смутно перемещалась по комнатам, заговаривала только о делах домашних, а Елейн, если ему случалось оказаться в теле, ей отвечал, но чаще нет. Под дверью возникала странная публика — предварительно не телефонируя. Сомнительные личности, иностранцы с тонированной масляной кожей, с жировиками, ячменями, кистами, хрипами, гнилыми зубами, хромотой, пристальными взглядами или — что еще хуже — со Странными Рассеянными Улыбками. Жена впускала их в дом, всех, и двери кабинета тихонько затворялись за ними у нее перед носом. Изнутри до нее доносилось лишь журчанье голосов — видимо, на каком-то иностранном языке. Эти люди обучали ее мужа методам странствования.

Бывали, хоть и редко, в географическом пространстве путешествия, что заводили на север по очень синим, огнисто-синим морям, студеным морям, где толпились плавучие льдины, к предельным стенам льда. Сужденье подводило нас непоправимо: мы больше внимания уделяли Пири и Нансенам, кои возвращались, — хуже того, их свершенья мы звали «успехом», хотя они терпели неудачу. Они возвращались, возвращались к славе, к славословью — и потому терпели неудачу. Мы лишь плакали по сэру Джону Фрэнклину или Соломону Андре: оплакивали их каменные пирамиды, их кости, и в бессчастном мерзлом мусоре не заметили извещенья об их победе. К тому времени, как техника позволила нам совершать такие путешествия с легкостию, мы давно заболтали всякую способность отличать победу от пораженья.

Что же отыскал Андре в полярном безмолвии — что должны были мы услышать?

Елейн, по-прежнему в подмастерьях, еще не избавился от тяги к галлюцинациям. Он знает, где находится в данную минуту, но, вернувшись, воображает, что путешествовал под историей: история-де — разум Земли, в ней есть страты, залегающие очень глубоко, слои истории, аналогичные слоям угля и нефти в теле Земли. Иностранцы сидят у него в гостиной, над ним шипят, на всем, чего бы ни коснулись, оставляют противные пленки кожного сала, пытаются провести Елейна сквозь эту фазу и явно раздражены тем, что им представляется вкусами тунеядца и вульгарного хама. Он возвращается, бредя о найденных им присутствиях, о членах астрального «ИГ», чья миссия — как в самом деле намекал Ратенау через медиума Петера Саксу, — за гранью мирского добра и зла: подобные различия там бессмысленны…

— Конешшно, конешшно, — вся на него пялятся, — но тогда затшем твердить «дух и тело»? К тшему их разделять?

К тому, что трудно привыкнуть к чуду открытия: Земля, оказывается, — живая зверюшка; он долгие годы считал ее здоровенным тупым булыжником, а теперь в ней обнаруживаются тело и душа, и Елейн снова чувствует себя ребенком, знает, что теоретически привязываться не должен, но все равно влюблен в это свое ощущение чуда, в то, что снова его обрел, хоть и так поздно, и даже зная, что вскорости от него придется отказаться… Обнаружить, что Тяготение, такое само-собой-разумеющееся, на самом деле — нечто сверхъестественное, Мессианское, сверхчувственное в духотеле Земли… прижав к святому своему центру опустошенье убыли мертвых биологических видов, собрав, упаковав, преобразовав, перестроив и пересплетя молекулы, которые на другой стороне Каббалисты каменноугольного дегтя, замеченные Елейном в странствиях, снова подберут, изымут вываренными, разъятыми, истолкованными до распоследнейшей пермутации полезной магии, и через столетия после истощения по-прежнему отыскивая новые молекулярные фрагменты, сочетая и пересочетая их в новую синтетику…

— Да ну их, они ничем не лучше Клиппот, скорлупа мертвых, нечего на них время тратить…

Прочие же мы, не избранные к просвещенью, оставшиеся снаружи Земли, на милости Тяготения, кое мы лишь недавно выучились засекать и измерять, вынуждены шибаться внутри собственных лобных долей веры в Симпотные Соответствия, рассчитывая, что на всякую пси-синтетику, извлеченную из души Земли, найдется мирская молекула, более-менее обыкновенная и поименованная, — нескончаемо барахтаться в пластиковых пустяках, в каждом отыскивая Глубинное Значение и стараясь нанизать их все, как члены степенного ряда, что надеются собраться в нулевой точке некоей колоссальной и тайной Функции, чье имя, подобно переставленным именам Бога, произносить нельзя… пластиковая трость саксофона звуки неестественного тембра, бутылка шампуня образ эго, подарок из «Крекер-Джека» одноразовое развлечение, корпус бытового прибора в поисках попутных ветров познанья, детские бутылочки умиротворение, мясные полуфабрикаты маскировка бойни, пакеты для химчистки удушение младенцев, садовые шланги бесконечная поливка пустыни. .. но свести их воедино, в их скользком упорстве и нашем недоходяжестве… разобраться в них, отыскать ничтожнейшую щепочку истины в разливанном море повторов, пустой убыли…

Свезло Елейну — он от этого избавлен. Однажды вечером созвал семейство к кушетке в кабинете. Лайл-мл. прибыл из Хьюстона, сотрясаясь от начальной стадии гриппа, подхваченного в мире, где кондиционирование воздуха не столь уж сущностно для жизни. Клара на машине приехала из Беннингтона, а Бадди местным поездом из Кембриджа.

— Как вам известно, — объявил Елейн, — в последнее время я предпринимал небольшие путешествия. — На нем был простой белый блузон, в руках — красная роза. Выглядел не от мира сего, к этому выводу впоследствии все и пришли: глаза и кожа его лучились ясностью, какую встретишь нечасто, разве что в иной весенний день, на иных широтах перед самым восходом. — Я обнаружил, — продолжал он, — что при всякой своей отлучке уходил все дальше и дальше. Сегодня я отбываю навсегда. То есть больше не вернусь. Посему мне хотелось со всеми вами попрощаться и сообщить, что о вас позаботятся. — Он навестил своего друга Холдена (он же «Жгуч») Куца из юридической фирмы Одиноккьи, Беддна, Беспросвита, Де-Тупаи и Куца на Стейт-стрит и удостоверился, что семейные финансы в идеальном порядке. — Я хочу, чтобы вы знали — я вас всех люблю. Я бы остался, если б мог, но мне пора в путь. Надеюсь, вы меня поймете.

Один за другим родня подходила попрощаться. Когда с объятьями, поцелуями и рукопожатиями покончили, Елейн в последний раз погрузился в лоно кушетки и, слабо улыбаясь, закрыл глаза… Немного погодя он ощутил, что поднимается. Наблюдатели разошлись во мнениях касаемо точного времени. Около 9:30 Бадди отправился смотреть «Невесту Франкенштейна», а миссис Елейн накрыла безмятежный лик супруга пыльной портьерой из чинца, полученной от кузины, которая никогда не понимала ее вкуса.

 

□□□□□□□

 

Ветреная ночь. Крышки солдатских мусорных ведер лязгают по всему плацу. Часовые от безделья репетируют маневры королевы Анны. Иногда ветер налетает так, что качает джипы на рессорах, даже пустые военные 2 ½-тонки и кургузые гражданские пикапы — амортизаторы стонут басом от неудобства… когда ветер крепчает, живые сосны шевелятся, выстроившись над последним песчаным откосом к Северному морю…

Шагая споро, однако не в ногу по исшрамленным грузовиками пространствам старого завода Круппа, доктора Протыр и Эспонтон на заговорщиков отнюдь не похожи. В них немедленно признаешь то, чем они и представляются: крохотным плацдармом лондонской респектабельности в этом ночью осененном Куксхафене — туристами в недоокультуренной колонии сульфаниламидов, высыпанных в кровавые колодцы, шприц-тюбиков и жгутов, торчков-лекарей и садистов-санитаров, в колонии, от коей они были, хвала небесам, на всем Протяжении избавлены, поскольку брат Протыра высоко залетел в некое Министерство, а Эспонтон формально признан негодным из-за странной истерической стигмы в форме туза пик и почти того же цвета, что возникала у него на левой щеке при сильном стрессе и сопровождалась жесточайшей мигренью. Лишь пару месяцев назад они ощутили, что мобилизованы не меньше прочих британских подданных и тем самым подчиняются большинству повелений Правительства. Касаемо же текущей миссии оба пребывают в сомненьях мирного времени. Как быстро нынче проходит история.

— Не могу даже помыслить, почему он попросил нас, — Протыр поглаживает эспаньолку (жест смотрится навязчивым, не более того), говорит, пожалуй, слегка чересчур мелодично для человека его массы, — он наверняка знает, что я этим не занимался года с 27-го.

— Я пару раз ассистировал, когда был интерном, — припоминает Эспонтон. — Ну, знаете, когда на это случилась великая мода в психиатрических клиниках.

— Могу назвать несколько государственных заведений, где это по-прежнему в моде. — Медики хмыкают, исполненные того британского Weltschmerz что так неловко смотрится на лицах оным инфицированных. — Послушайте, Эспонтон, так вы, стало быть, предпочитаете мне ассистировать, я верно понял?

— Ой, знаете, как угодно. В том смысле, что никто же не будет стоять с блокнотиком , знаете, и все записывать.

— Я бы не зарекался. Вы чем слушали? Разве не заметили…

— Рьяности.

— Маниакальности. Даже опасаюсь, не теряет ли Стрелман хватку, — до изумления смахивает на Джеймса Мэйсона: «Т(х)ерряитт(?) хваттку».

Вот они переглядываются, раздельные ночные пейзажи марстонских укрытий и запаркованных транспортных средств тёмно проплывают за их лицами. С ветром несет запах рассола, пляжа, горючего. Далекое радио, настроенное на Программу Для Военнослужащих, играет Сэнди Макферсона за Органом.

— Ну, все мы… — начинает Эспонтон, но не договаривает.

— Пришли.

Светлая контора увешана кармазинноусгыми, сосискорукими плакатами «Девушек Пегги». В углу шипит кофейная раздача. Кроме того, воняет протухшим обувным жиром. Закинув ноги на стол, сидит капрал, поглощенный американским комиксом про Багза Банни.

— Ленитроп, — в ответ на запрос Протыра, — да да янки в, этом как его, поросячьем костюме. Он то туда, то сюда. Совершенно трехнутый. А вы, народ, стало быть, кто, «Эм-Ай-6»?

— Не обсуждается, — рявкает Эспонтон. Он отчасти Нэйлендом Смитом себя воображает, Эспонтон. — Где нам найти генерала Виверна?

— Это среди ночи-то? На алкосвалке, скорее всего. Идите по рельсам, туда, где галдят. Сам бы пошел, да дежурю.

— Поросячий костюм, — хмурится Протыр.

— Здоровенный такой поросячий костюм, желто-розовый с голубым, ей-же-ей, — отвечает капрал. — Как увидите, сразу узнаете. А у вас, джентльмены, сигаретки по случаю не найдется?

Гулянку слышно, когда они еще трюхают по рельсам, мимо пустых строенных платформ и цистерн.

— Алкосвалка.

— Мне говорили, горючее для их нацистских ракет. Если ракету приведут в рабочее состояние.

Под холодным зонтиком голых электролампочек собралась толпа армейского личного состава, американских моряков, девушек из Военторга и немецких фройляйн. Братаются все до единого — постыдно, в гаме, который по мере приближения Протыра и Эспонтона к окраине собрания становится песней, а в центре у нее, набравшись по самое не хочу, всякой рукой обнимая улыбчивую и растрепанную молоденькую потаскушку, румяная рожа при таком свете апоплексично розовато-лилова, празднеством заправляет тот же генерал Виверн, которого в последний раз они видели в кабинете Стрелмана в Двенадцатом Доме. Из железнодорожной цистерны, чье содержимое — этанол, 75 %-ный раствор — объявлено энергичным белым трафаретом на боку, там и сям торчат краны — под них подсовывается, а затем вынимается невероятное количество жестяных кружек, фарфоровых чашек, кофейников, мусорных корзин и прочих сосудов. Песне аккомпанируют укулеле, казу, гармоники и хренова туча самодельных металлических шумелок, а песня эта — невинный салют Послевоенью, надежда, что конец дефицитам, конец Строгой Экономии близок: