ОБ УСПЕХАХ, ОШИБКАХ И ПРОЧЕМ 4 страница

В те годы обязательной принадлежностью любой биб­лиотеки в солидной столичной квартире был комплект из­даний «АсааегшаAcademia». Обычно толстые томики небольшого формата в ярких суперобложках ставились подряд вне зависимости от их содержания, и это считалось основой почти каждого книжного собрания тридцатых годов. Среди мейерхольдовских книг попадались и эти томики, но они стояли вразброд и до полного комплекта было да­леко. Полнота библиотеки была не показной, а рабочей, и книги стояли в том кажущемся на посторонний взгляд хаосе и беспорядке, которые для владельца библиотеки были единственным нужным ему порядком. Была полка с переходящим составом книг; сюда попадали специаль­ные издания, питающие воображение для очередной ре­жиссерской работы; иногда они задерживались, потом пе­реезжали на другое место, и полку занимали другие кни­ги, необходимые для нового замысла. Так на моих глазах была переведена полка книг «французов»: Бальзака, Зо­ля, Флобера, Мопассана, задержавшаяся после работы над «Дамой с камелиями». Как и у всякого книжного зна­тока, у Мейерхольда было много странных книг, довольно неожиданных по содержанию и контрастных по соседству: словарь воровского языка, изданный Ленинградским уго­ловным розыском, «Пиковая дама» в переводе на эспе­ранто, множество растрепанных книжек по физиологии и психологии, старые дореволюционные издания Пле­ханова и Ленина (еще под псевдонимами Бельтова и Ильина), первое русское издание «Эрфуртской програм­мы», брошюрки по тэйлоризму, все переведенные у нас книги Форда и проч. Среди книг по искусству были до­рогие и редкие зарубежные издания, которыми В. Э. лю­бил похвастаться.

 

Иногда, вытащив какой-нибудь том, он с гордостью его демонстрировал:

— Вот смотрите, этого даже у Эйзенштейна нет. Он все у меня просит, и я обещал ему завещать...

И В. Э. смеялся своим беззвучным смехом. (И действи­тельно, по прихоти судьбы часть библиотеки Мейерхольда попала потом к С. М. Эйзенштейну.)

Были книги на немецком, английском, французском, итальянском языках. Множество книг с дарственными автографами и посвящениями. Среди них помню книги от Гордона Крэга, Г. Д'Аннунцио, Г. Гауптмана, А. Блока, А. Ремизова, В. Брюсова, Ф. Кроммелинка, М. Метерлинка. Помню очень длинную и остроумную авторскую надпись на книжке стихов Гийома Аполлинера. Я так часто ее рассматривал, что однажды В. Э., расщедрившись, обещал подарить мне эту книгу в день, когда мы выпустим «первый том трудов НИЛа». Но день этот так и не пришел. Среди прочих книг с автографами в библиотеке В. Э. хранился первый том рассказов М. Горького (первое издание) с та­кой надписью: «Всеволоду Эмильевичу Мейерхольду. Вы с Вашим тонким и чутким умом, с Вашей вдумчивостью — дадите гораздо, неизмеримо больше, чем даете, и, будучи уверен в этом, я воздержусь от выражения моего желания хвалить и благодарить Вас. М. Горький.» Эта надпись была сделана в апреле 1900 года. В те годы Мейерхольд часто читал на концертах «Песню о Соколе», и не раз в присутствии автора.

Настольной книгой Мейерхольда был Пушкин. Он знал его блестяще и свободно, на память цитировал, и не только то, что обычно знают все, но малоизвестные критические отрывки и неоконченные наброски. Он был хорошим оратором и любил выступать, но на моей памяти он боль- -ше всего гордился своим докладом о Пушкине-драматурге в Ленинграде и выступлением на конференции пушкини­стов в ВТО в 1937 году.

Газет он выписывал множество, каждый день бегло их просматривал и складывал в кучу. Два раза в неделю он брался за них снова и читал почти от доски до доски.

Он смеялся над теми, кто читает только на потребу оче­редной работе. Мейерхольд читал всегда впрок, он гово­рил: «Читайте шире и больше — все равно все приго­дится...»

 

Передо мной случайно сохранившийся у меня номер газеты «Известия» от 7 ноября 1935 года. На нем много пометок Мейерхольда. Это большой праздничный номер на восьми полосах, наполненный самым разнообразным литературным материалом. Тут и статья А. Антонова-Овсеенко «Октябрьские дни», и интервью с академиком А. Ферсманом, и большая статья академика А. Деборина «Человеконенавистники» — о немецком фашизме, и стихи Е. Чаренца и П. Яшвили в переводах Б. Пастернака и Б. Лившица, и статья «Решение самого важного» Алексея Гастева, и «Обращение к молодежи СССР» Андре Жида, и отрывок из книги А. Жида «Новая пища», и подвал И. Эренбурга «Пляска смерти», иллюстрированный гра­вюрами Ф. Мазереля.

Мейерхольда больше всего заинтересовала статья Гас­тева, посвященная анализу стахановского движения, и множество подчеркиваний, стрелок, скобок и других зна­ков, сделанных красным карандашом, испещрило три столбца статьи. Тогда рекорду Стаханова было еще всего полтора месяца, но стахановское движение в стране раз­вернулось уже вовсю. Сначала В. Э. подчеркивает третий абзац статьи, в котором говорится: «Как выпрямились, как натянулись струны нашей истории — от Октября семнадцатого года до этих дней, и от сегодня — туда, в нашу даль — к мировому торжеству коммунизма». Да­лее автор статьи формулирует конкретные выводы по «новой расстановке рабочих сил в трудовом коллективе». Красный карандаш Мейерхольда выделяет строки: «Всю­ду шли опыты по уплотнению работ, по отделению под­готовительных и вспомогательных работ от основных». Пропустив несколько абзацев, В. Э. подчеркивает строки: «Дело идет к коренной переделке производственного по­ведения всех, от уборщика мусора до директора; дело идет к коренной перестройке всех будней предприятия, всех его живых сил, его часов, его минут, его секунд. И это будет потому, что совсем по-иному, по-новому на­чинает строиться основная клетка производства». Двойное подчеркивание сопровождает дальше такой абзац: «У Ста­ханова вместо забойщика, работавшего и как забойщик и как крепильщик, а иногда и как установщик воздушных устройств, получился забойщик как таковой (строго специальный)...» Далее В. Э. снова выделяет фразу: «Отде­ление вспомогательных процессов от основного». Пропус­тив несколько абзацев, Мейерхольд жирно отмечает такое место: «Все мастера, начальники цехов, сам директор, ес­ли не хотят «ковылять» за производством, а управлять им, должны взяться за предупредительное обслужива­ние основного производственного потока». И снова очень жирно: «Готовность сил обслуживания — главное» и «Вот программа перевода предприятия в высший тип организа­ционной культуры». Большая круглая красная скобка за­ключает в себе еще один абзац: «Управлять современным производством — значит управлять через силы вспомо­гательного обслуживания — живые силы и технические средства. В этом секрет того организационного переворота, который должен произойти на наших предприятиях»... Помнится, В. Э. дал мне этот номер газеты, попросив перепечатать на машинке все им отмеченное. Наверно, я так и сделал, а газета со статьей осталась у меня и попа­ла в папку материалов 1935 года. Тут же лежит вырезан­ное из газеты интервью с И. П. Павловым перед его отъез­дом в Лондон на Международный конгресс невропатоло­гов. На нем тоже есть подчеркнутое Мейерхольдом. «Изу­чение нормальной деятельности мозга, но объективным пу­тем, это тоже физиология. Нет никакого сомнения, что животные по существу от нас не отличаются. Мы изу­чаем высшую нервную деятельность у собак объектив­ным путем. Это тоже психология. В моих глазах ника­кой разницы между психологией и физиологией верхнего головного отдела организма нет, потому что это одна и та же деятельность». И дальше: «Основные же законы одни и те же — физиологические, и никакие другие. В Америке это сейчас начинают понимать. Ряд американ­ских психологов пришел к заключению, что лучше не рыться в человеческих чувствах, а посмотреть за челове­ком, что он делает, как он поступает, то есть смотреть на него со стороны внешним образом, а не докапываться, что он думает. Эти психологи целиком основываются на наших условных рефлексах».

Нетрудно угадать, с каким энтузиазмом В. Э. прочел эти высказывания ученого. Об этом свидетельствует жир­ная (на этот раз чернильная) черта под всем вышепри­веденным текстом.

И. П. Павлов выразил здесь именно то, к чему шли мно­голетние (часто извилистые) поиски Мейерхольда, то, на чем вскоре сошлись пути его и К. С. Станиславского, как раз в эти же годы и месяцы формулировавшего свою теорию «физических действий».

Это замечательное интервью — точка пересечения интересов Станиславского и Мейерхольда. Может быть, и сам великий учитель В. Э. с таким же вниманием и любопытством читал его.

Так Мейерхольд читал газеты и книги: всегда активно, всегда с карандашом в руке...

А. Эйнштейн говорил: «Достоевский дает мне больше, чем любой мыслитель, больше, чем Гаусс!» Мейерхольд часто повторял, что И. П. Павлов дал ему как художнику бесконечно много. Он искал питающего материала в ра­ботах Тэйлора и Гастева. Он читал и Фрейда, но был к нему равнодушен. Он напряженно искал разгадки законов ху­дожественного творчества в науке. Однажды он сго­ряча заявил, что человек — это физико-химическая лабо­ратория. Потом он взял это утверждение обратно как вульгаризаторское, но развитие науки во второй половине XX века показывает, что, может быть, критики Мейерхоль­да и он сам несколько поторопились. Возможно, он в два­дцатые годы в своих поисках, за которые его поспешно окрестили «механистом», был ближе к истине, чем его оппоненты, пробавлявшиеся бессодержательным приспособлением старых идеалистических философских терминов к практике нового искусства.

Это был очень умный человек. Другой умнейший че­ловек России, А. П. Чехов, одним из первых отметил это в письме к Книппер. В интеллигентнейшей труппе моло­дого Художественного театра он особо выделял интелли­гентность молодого Мейерхольда.

Об этом же писал А. Кугель в своей большой статье о Мейерхольде, являющейся его апологией, написанной недругом. «Он, если можно выразиться, врезывал роль в театральное восприятие нажимом своего интеллекта»,— писал он о молодом Мейерхольде-актере.

Профессиональное любопытство его было поистине бес­предельным. Как-то во время прогулки с ним я был пора­жен свободой и легкостью, с которыми он вдруг ввязался в разговор глухонемых. Оказалось, он прекрасно знал их условную азбуку. Я спросил, когда и зачем он ее изучил, высказал догадку, что это ему понадобилось для работы с Зайчиковым над ролью Эстрюго в «Великодушном рогоносце».

— Да вовсе нет,— ответил В. Э.,— просто это меня заинтересовало.

В его библиотеке можно было найти самые неожидан­ные книги. Я до сих пор храню подаренные им старин­ный письмовник, пособие для обнаружения обманов ба­рышников при покупке лошадей и прекрасно изданный, в роскошном переплете, «Дуэльный кодекс». Каждую из этих книг он преподносил с острой и неожиданной шуткой.

Однажды утром перед репетицией он встретил меня вопросом, читал ли я сегодняшнюю «Архитектурную газе­ту», и искренне удивился, узнав, что я редко в нее заглядываю.

— Да что вы! Обязательно надо читать! Сегодня там напечатаны интереснейшие высказывания Баженова...

Писать он очень любил. Однажды он сказал, что ли­тература — это его неосуществившееся призвание. Он лю­бил вспоминать, что А. П. Чехов в одном из писем к О. Л. Книппер пишет, что ему нравятся письма Мейер­хольда и что он должен писать. В другом письме Чехов замечает, что «письма Мейерхольда становятся все инте­реснее». Кстати, долгое время у В. Э. хранились письма к нему А. П. Чехова. Из них напечатано было только одно. «Из ложной скромности,— говорил В. Э.,— я дал в печать только то, где он меня критиковал. А остальные, более лестные, постеснялся опубликовать...». По словам В. Э., он отдал эти письма в конце двадцатых годов на хранение в один из ленинградских музеев. Возможно, они еще будут найдены. Любопытно, что в служебной анкете Мейерхольда, хранившейся в театре его имени, в графе «профессия» рукой В. Э. было написано: «Режиссер — педагог — литератор».

Как-то он вытащил из письменного стола и показал мне целую кучу старых записных книжек, заполненных выписками из прочитанных книг (сейчас некоторые сохра­нившиеся из них находятся в ЦГАЛИ). Он не только чи­тал: он умел работать с книгой, извлекать из нее самое существенное. Читая, он не просто поглощал текст, он активно соглашался или спорил с автором. Прочитанное питало его огромное воображение — было «горючим» его режиссерского видения.

Множество выписок, иногда длинных, иногда крат­ких — одна-две фразы. Что-то вдруг остановило его вни­мание, вспыхнула мысль, и цитата-поджигатель занесена для памяти. В его книге «О театре» один раздел так и называется «Из записных книжек» — любопытные цитаты с комментариями. Иногда вместо комментария красноре­чивый восклицательный знак или вопрос. Вот одна стра­ничка из толстой книжки 1907 года: «Вся тайна дра­матического искусства заключается в том, чтобы показать только необходимое, но в форме случайного». Фридрих Геббель!» А вот неоконченная фраза без кавычек: «Театр высшее из искусств именно потому, что он эфемерен и время уносит его целиком: ведь даже музыка остается, будучи записанной. Только театр, как душа и жизнь че­ловека...» Это начало новой цитаты или собственного раз­мышления? Но В. Э. так думать не мог. Разве он не писал: «Творчество большого актера не умирает. Нет Комис-саржевской, а ее интонации звучат у любой инженю-драматик...» Нет, это, должно быть, все-таки выписка, заготовка для полемики. Дальше еще одна цитата: «Вдох­новение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий». А. Пушкин». Сло­во «соображению» жирно подчеркнуто...

Сколько раз я давал себе слово забраться в этот каби­нет с разрешения В. Э. и внимательно просмотреть все книжки.

Дневника В. Э., по его словам, никогда не вел, но в ог­ромной его переписке с первой женой, О. М. Мейерхольд, день за днем описаны целые месяцы его жизни. Особенно В. Мейерхольд со своими приемными детьми Костей и Таней Есениными

длинно и подробно он писал ей, жившей тогда в Пензе, в первые годы существования Художественного театра. По существу, это была настоящая летопись театра, автором которой являлся молодой, любопытный, пытливый Мейер­хольд. В небольших извлечениях эти письма использованы в двухтомной работе Н. Д. Волкова, но, как говорил сам В. Э., это ничтожная часть всей переписки. Увы, этим замечательным материалам не суждено было сохраниться. Они погибли вместе с большей частью архива О. М. Мейер­хольд в годы войны.

Некоторые страницы записных книжек и рабочих тет­радок Мейерхольда носят тоже полудневниковый характер.

Мейерхольд часто казался неожиданным, непоследова­тельным и как бы противоречащим сам себе. Но, перефра­зируя Шекспира, можно сказать, что в этих его проти­воречиях была своя «система», вернее, они были глубоко укоренившимися чертами его характера. Выдумщик, фантазер, шутник и импровизатор, он одновременно очень аккуратен и даже педантичен во всем, гчто связано с подготовкой работы. Будучи превосходным организатором и никогда не фиксируя подробно свои замыслы-видения, давая им свободно развиваться в воображении, он, что касается технической стороны работы, требует подробных записей и протоколов. «Запишите, а то забудете»,— по­стоянно напоминает он. «А вы это записали?» Или: «Вот, видите, я говорил — запишите, а теперь снова нужно вспоминать...» Он умеет и даже любит составлять планы, сметы, акты, протоколы, приказы с многочисленными параграфами: а, б, в... и ссылками: «смотри ниже пункт «г»...» и т. п. Иногда, впрочем, сам шутит над со­бой: «Немецкая кровь!..» Сотрудники-бездельники могут долго вводить его в заблуждение всяческой служебной писаниной.

Говоря о своих потенциальных профессиях, то есть кем бы он мог стать, если бы не пошел в театр, В. Э. поче­му-то никогда не говорил об адвокатуре, хотя учился на юридическом факультете Московского университета, но всегда кроме музыки и журналистики называл медицину. Он и в быту очень любил лечить окружающих. Домашние звали его в таких случаях «доктор Мейерхольд». Если кто-нибудь засадил занозу, получил соринку в глаз, по­ставил синяк или даже занемогал более серьезно, В. Э. немедленно приходил на помощь. Он щупал лоб, считал пульс, ставил термометр, прикидывал, какие нужны на первый случай медикаменты, уговаривал лечь, а если бы­ло нужно — сам брал шприц и делал укол. Казалось, «ле­чить» было у него потребностью, и это не странность и не игра. Просто он очень ценил человеческое здоровье. Творческая одаренность и здоровье для него были свя­заны. Я записал много его высказываний о необходимости для актровактеров психофизического здоровья. Среди его дру­зей было несколько врачей, и он любил слушать их профессиональные разговоры.

В домашней жизни и с друзьями он добр, уступчив, снисходителен, терпим, легок, смешлив. В театре (помимо репетиций) — требователен, упрям, подозрителен, часто несправедлив. В его отношении к людям всегда господ­ствуют крайности: доверяя, приписывает человеку несу­ществующие достоинства, потерявших доверие награждает злодейскими чертами. Будучи отчаянно и безоглядно смел и дерзок в искусстве и в большой открытой полемике (к нему очень подходили слова Брюно из «Великодуш­ного рогоносца» Кроммелинка: «Он по-прежнему не боится только опасности»), иногда в пустяках он непонятно боязлив, мнителен: может вдруг прийти в отчаяние от полувыдуманного затруднения, избегать людей, которым сам причинил неприятность. Однажды я видел, как он шел по пустому фойе театра и заметил, что навстречу ему, но еще далеко, идет обиженный им недавно актер Г. Он мгно­венно круто сворачивает в сторону и заходит в комнату, где ему совершенно нечего делать. Что это? Может быть, за этим скрывалась врожденная мягкость, которую он в себе подавлял? Я знаю такой случай: через своих по­мощников он сообщил актеру Н., что он не хочет с ним больше работать и чтобы тот подавал заявление об уходе. Его отговаривали, но он непреклонен. Н. просит о встрече с ним. Мейерхольд категорически отказывает. Н. ловит его на улице, и после пятиминутного разговора В. Э. переменил решение — и Н. остался в театре.

Об его противоречивом отношении к своим ученикам я буду говорить особо. Художественные вкусы его в глав­ных чертах отличаются удивительным постоянством: с годами они расширялись, но существенно не менялись. Актерские же индивидуальности ему часто приедаются: он может внешне безосновательно измениться к своему вчерашнему любимцу в труппе. Тот ломает голову, что он сделал или в чем его подозревает В. Э.? Но он просто надоел Мейерхольду. Ему нужна другая краска на его ре­жиссерской палитре. Через некоторое время он может соскучиться по нему, и вот В. Э. опять уже почти нежен с ним, как он умеет быть бесконечно дружески нежным, когда увлекается человеком и сам хочет нравиться. Надо было переждать эту временную «опалу», и тогда мейер-хольдовская приязнь и дружба возвращались с лихвой. Попытки «объяснений» всегда ухудшали отношения, иногда безвозвратно. Не мог же Мейерхольд сказать че­ловеку: «Вы мне надоели». Выдумывались какие-то искус­ственные причины, и дело безнадежно запутывалось.

Самой странной для меня чертой в Мейерхольде была его подозрительность, временами казавшаяся маниакаль­ной. Он постоянно видел вокруг себя готовящиеся под­вохи, заговоры, предательство, интриги, преувеличивал сплоченность и организованность своих действительных врагов, выдумывал мнимых врагов и парировал в своем воображении их им же сочиненные козни. Часто чув­ствуя, что он рискует показаться смешным в этой своей странности, он, как умный человек, шел навстречу шут­ке: сам себя начинал высмеивать, пародировать, превра­щал это в игру, в розыгрыш, преувеличивал до гротеска, но до конца все же не мог избавиться от этой черты и где-то на дне души всегда был настороже.

Однажды, в начале работы над «Борисом Годуновым», он поручил мне дать в прессу заметку о будущем спек­такле. Я дал краткое сообщение, указав исполнителей глав­ный ролей. Мейерхольд был разгневан.

— Неужели вы не понимаете, что, узнав, кто кого у нас играет, Радлов сразу поймет наш постановочный план?! (С. Э. Радлов в то время тоже ставил «Бориса» в МХАТ.) В Киеве, рассказывая М. М. Кореневу и мне о своем по­становочном решении нового спектакля, он вдруг услышал за окном шаги — комната, где мы сидели, находилась на первом этаже. Он сразу прервал рассказ, подбежал к окну и высунулся посмотреть — не подслушивает ли кто-нибудь? Заметив в наших глазах тень улыбки, пер­вый стал шутить над собой...

Актер С, которого В. Э., как мне казалось, недо­статочно ценил в своей труппе, хорошо сыграл роль в кино. Появились хвалебные рецензии. Я радовался за С, и мне казалось, что Мейерхольд тоже должен был быть рад. С. был его учеником, можно сказать, созданием его рук и искренне преданно к нему относился. Но хольд-МейрМейерхольд был озабочен. «Эти все статьи организовал сам С., чтобы шантажировать меня»,— сказал он. Тут уж я не выдержал и вступил с ним в спор. Мейерхольд слушал меня, словно желал мне поверить, но не мог себе этого позволить...

В течение нескольких недель, изо дня в день, я со всей осторожностью старался внушить В. Э., что В. В. Виш­невский хочет возобновления дружбы и сотрудничества с ним. Иногда В. Э. как бы уже начинал поддаваться, но потом снова возражал мне и убеждал «не быть наивным». Он был, конечно, опытнее и умнее меня, но боюсь все же, что наивным был как раз он.

Все дело было, конечно, в необузданном и бешеном мейерхольдовском воображении. Оно было послушно ему в его замечательном искусстве, но оно часто коман­довало им в жизни. Сколько лишних недоразумений это создавало! Сколько путаницы в отношениях с людьми! Сколько ненужных действий самообороны! Скольких искренних друзей он оттолкнул от себя!

Пишу сейчас об этом с горечью, потому что вижу в этом причину многих бед Мейерхольда, хотя и могу понять, как эта черта развивалась в нем. Надо сказать, что биогра­фически она могла казаться вполне обоснованной. Один «Мандат» Н. Эрдмана. 1925 г.

из самых заметных деятелей молодого Художественного театра, Мейерхольд при реорганизации театра в 1902 го­ду не был включен в число пайщиков-учредителей. Это было несправедливо, и даже А. П. Чехов был этим воз­мущен и протестовал в письмах к В. И. Немировичу-Данченко и О. Л. Книппер. Мейерхольд ушел из театра. Несомненно, для него это было неприятной и болезненной неожиданностью. Царапина эта, по-моему, никогда в нем не зажила.

1905 год — Театр-студия на Поварской. Туда вложено много труда и страсти, но накануне открытия К. С. Ста­ниславский отказывается продолжать дело. Второе круп­ное разочарование Мейерхольда, и снова неожиданное. Театр Комиссаржевской. В середине сезона в одно хмурое петербургское утро он тоже неожиданно получает от В. Ф. Комиссаржевской письмо с извещением о разрыве контракта с ним. Мейерхольд так поражен и возмущен этим, что требует даже третейского суда. Во время рабо­ты в Александрийском и Мариинском театрах приходи­лось все время быть настороже: против него были влиятель­ные чиновники в министерстве двора, большая часть прессы и многие из столпов трупп обоих театров. При­ходилось бороться и завоевывать расположение Савиной, Варламова, стараться избежать ссоры с Давыдовым, Ша­ляпиным и другими. В дневнике А. Блока есть запись от 29 января 1913 года: «...острая жалость ко всем <...> К Мейерхольду — травят». Аресту Мейерхольда в Ново­российске тоже предшествовала травля его столичной интеллигенцией, скопившейся на юге, будущими эми­грантами. Собственно, с их-то стороны и последовал до­нос на В. Э., который привел его в тюрьму. Позднее в Москве борьба за свой театр часто ставила его перед кра­хом достигнутого: однажды во время его болезни театр был просто-напросто закрыт и помещение отдано дру­гому театру. Это едва не повторилось в 1928 году, когда он лечился за границей. Затем пошли долгие годы ра­боты без собственного помещения и с постоянно колебав­шимся вопросом о постройке нового: Наркомпрос то да­вал на это деньги, то отказывал. Можно сказать, что всю свою жизнь Мейерхольд провел, как на корабле в шторм, под его ногами была не твердая почва, а качающаяся палуба. Было откуда появиться и развиться чертамвеч­ной настороженности, опаски за свое положение, пре­вратившимся в подозрительность и перманентную са­мооборону.

Но не все это понимали, и многие смотрели на это, как на неприятное старческое чудачество.

Мои отношения с ним были довольно ровны, но это, пожалуй, редкое исключение из правил. Период наи­большей близости — с осени 1935 года до весны 1937 го­да. В начале 1937 года я полупоссорился с 3. Н. Райх (в связи с работой над «Наташей» Сейфуллиной и моим критическим отношением и к пьесе и к работе — 3. Н. была исполнительницей главной роли и сорежиссером спектакля). В этот момент я был недалек от того, чтобы потерять расположение и доверие В. Э. На время я сам отдалился от театра, уйдя в отпуск без сохранения со­держания,— это был сознательный маневр, чтобы избе­жать охлаждения со стороны Мейерхольда, и он мне по­мог. Через несколько месяцев отношения восстановились полностью. Но ГосТИМ в это время уже шел к краху. Мои коллеги по театру не раз прочили мне «опалу», но я благополучно миновал две-три «критические точки». Не­сколько раз сам В. Э. пересказывал мне разные наветы на меня (театр, увы, есть театр). Однажды он даже по­звонил мне поздно вечером и прямо спросил, правда ли, что я там-то говорил про него то-то. Обычно это всегда было чистым враньем, и В. Э. мне верил. Я дружил с «опальным» одно время Э. П. Гариным. 3. Н. косилась на меня, но В. Э. относился к этому спокойно, хотя мои неоднократные попытки вновь расположить его к Э. П. в тот период успеха не имели: он их молча игнорировал... (Полное примирение состоялось в самый последний вечер В. Э. перед арестом в Ленинграде — Мейерхольд неожи­данно сам пришел к нему.) Я слышал от В. Э. много до­верительных высказываний и признаний, в том числе даже критику 3. Н. как актрисы, но при всей остроте политической ситуации, создавшейся в 1937 году, он, член партии с 1918 года, иногда только горестно недоумевал на частности происходящего, но никогда не жаловался в какой-либо обобщенной форме. О Сталине всегда говорил сдержанно: не помню ни хулы, ни обычной в то время лести. Только однажды, на какой-то мой недоуменный вопрос, бросил: «Читайте «Макбета»!» И сразу оборвал разговор. Иногда жаловался на определенных людей, но тоже избегал обобщений. Возможно, в этом отношении он был откровеннее с И. П. Беловым, и еще с кем-нибудь (мо­жет быть, с. Б. Ф. Малкиным).

Два или три раза я видел его в очень тяжелом состоя­нии. Мне пока еще трудно писать об этом. Но именно в эти часы он был очень спокоен. В какие-то решающие момен­ты жизни его характер как бы очищался от всего наносного и мелочного. Он всю жизнь мечтал о трагическом герое «с улыбкой на лице». Об этом он писал еще в своей книге «О театре» и снова вспоминал после знакомства с Нико­лаем Островским, который очень глубоко лично поразил его. Мейерхольд говорил, что считает встречу с ним одной из самых значительных встреч в своей жизни (он ставил ее на третье место — прямо после Чехова и Толстого). И в одной из своих последних больших бесед с труппой театра он снова вспомнил о трагическом герое «с улыб­кой на лице», то есть с беспредельной верой в свою правоту.

Мейерхольд — слишком большой и сложный человек, чтобы изображать .его олеографически припомаженным. Взвихренная седая шевелюра, хрипловатый голос, быст­рые, резкие движения, огромный нос — он и внешне и внутренне был угловат, резок, неожидан. Таким же был его характер, полный своеобразных противоречий и при­чудливых крайностей. Не стоит о них умалчивать. Они неотделимы от него, и, не рассказав о них, трудно опи­сать, каким он был.

Чувства тех, кто хорошо знал его, по отношению к не­му были сложны. Его очень любили (его невозможно бы­ло не любить), но любовь эта была трудной, дорого до­стающейся, постоянно борющейся в себе с испытаниями, которым он сам подвергал ее. Я знаю людей, однажды оби­женных им и до сих пор неспособных забыть обиду. Для меня ясно, что обида эта прямо пропорциональна их глу­бокой любви к Мейерхольду. Я знаю людей, уходивших от него, клявших его и снова, по его первому зову, воз­вращавшихся к нему. Об этом хорошо рассказал в своих воспоминаниях о Мейерхольде И. В. Ильинский. Другой замечательный актер, подлинный ученик Мейерхоль­да, Э. П. Гарин, недавно в письме, отвечая мне на воп­рос об обстоятельствах его первого ухода из ГосТИМа, писал:

«Что же касается моего ухода в период «Командарма», то это объясняется глупостью (моею), заносчивостью и отсутствием выдержки...» И говоря об уходах неко­торых других учеников Мейерхольда, Гарин добавляет: «Господи! Какие все мы были наивные идиоты. Если кто-нибудь подсмотрел бы в зеркало будущее!!!»...

Рядом с гением часто бывает трудно. Еще труднее бы­вает понять это вовремя. Когда видишь человека изо дня в день, не всегда удается сохранить к нему верный масш­таб отношения. И в Художественном театре тоже сущест­вовала целая фольклорная литература — анекдотические рассказы о Станиславском, иногда очень злые. Созда­валась она, еще когда он был жив, и переходила из уст в уста среди людей, искренне его уважавших и любив­ших. Может быть, это является наибольшим доказа­тельством огромной человечности самого Станиславского. Так же было и с Мейерхольдом.

Но я начал эту главу с рассказа о книжных полках в его кабинете. Вернусь к ним — я не все рассказал о них и о том, что еще окружало В. Э. дома и в его повседневной жизни...

Огромное место в личной библиотеке Мейерхольда за­нимали художественные монографии и хранимые в боль­ших переплетенных в холст папках репродукции, гра­вюры, офорты. Иногда В. Э. говорил: «Ну, давайте смот­реть картинки»,— и вытаскивал одну из толстых папок. Характерная черта собирателя — он отлично помнил, где и при каких обстоятельствах он достал любую из этих «картинок». В великолепном знании живописи, в порази­тельной памяти, хранившей бесконечное количество ве­ликих полотен,— один из секретов его композиционно-пластического дара.