Солнце, Месяц и Ворон Воронович 1 страница

 

Жил-был старик да старуха, у них было три дочери. Старик пошел в амбар крупку брать; взял крупку, понес домой, а на мешке-то была дырка; крупа-то в нее сыплется да сыплется. Пришел домой. Старуха спрашивает: «Где крупка?» – а крупка вся высыпалась. Пошел старик собирать и говорит: «Кабы Солнышко обогрело, кабы Месяц осветил, кабы Ворон Воронович пособил мне крупку собрать: за Солнышко бы отдал старшую дочь, за Месяца – среднюю, а за Ворона Вороновича – младшую!» Стал старик собирать – Солнце обогрело, Месяц осветил, а Ворон Воронович пособил крупку собрать. Пришел старик домой, сказал старшей дочери: «Оденься хорошенько да выйди на крылечко». Она оделась, вышла на крылечко; Солнце и утащило ее. Средней дочери также велел одеться хорошенько и выйти на крылечко. Она оделась и вышла; Месяц схватил и утащил вторую дочь. И меньшой дочери сказал: «Оденься хорошенько да выйди на крылечко». Она оделась и вышла на крылечко; Ворон Воронович схватил ее и унес.

Старик и говорит: «Идти разве в гости к зятю». Пошел к Солнышку; вот и пришел. Солнышко говорит: «Чем тебя потчевать?» – «Я ничего не хочу». Солнышко сказало жене, чтоб настряпала оладьев. Вот жена настряпала. Солнышко уселось среди полу, жена поставила на него сковороду – и оладьи сжарились. Накормили старика. Пришел старик домой, приказал старухе состряпать оладьев; сам сел на пол и велит ставить на себя сковороду с оладьями. «Чего на тебе испекутся!» – говорит старуха. «Ничего, – говорит, – ставь, испекутся». Она и поставила; сколько оладьи ни стояли, ничего не испеклись, только прокисли. Нечего делать, поставила старуха сковородку в печь, испеклися оладьи, наелся старик.

На другой день старик пошел в гости к другому зятю, к Месяцу. Пришел. Месяц говорит: «Чем тебя потчевать?» – «Я, – отвечает старик, – ничего не хочу». Месяц затопил про него баню. Старик говорит: «Тёмно, быва́т [249], в бане-то будет!» А Месяц ему: «Нет, светло; ступай». Пошел старик в баню, а Месяц запихал перстик [250] свой в дырочку и оттого в бане светло-светло стало. Выпарился старик, пришел домой и велит старухе топить баню ночью. Старуха истопила; он и посылает ее туда париться. Старуха говорит: «Тёмно париться-то!» – «Ступай, светло будет!» Пошла старуха, а старик видел-то, как светил ему Месяц, и сам туда ж – взял прорубил дыру в бане и запихал в нее свой перст. А в бане свету нисколько нет! Старуха знай кричит ему: «Тёмно!» Делать нечего, пошла она, принесла лучины с огнем и выпарилась.

На третий день старик пошел к Ворону Вороновичу. Пришел. «Чем тебя потчевать-то?» – спрашивает Ворон Воронович. «Я, – говорит старик, – ничего не хочу». – «Ну, пойдем хоть спать на седала [251]». Ворон поставил лестницу и полез со стариком. Ворон Воронович посадил его под крыло. Как старик заснул, они оба упали и убились.

 

Ведьма и Солнцева сестра

 

В некотором царстве, далеком государстве, жил-был царь с царицей, у них был сын Иван-царевич, с роду немой. Было ему лет двенадцать, и пошел он раз в конюшню к любимому своему конюху. Конюх этот сказывал ему завсегда сказки, и теперь Иван-царевич пришел послушать от него сказочки, да не то услышал. «Иван-царевич! – сказал конюх. – У твоей матери скоро родится дочь, а тебе сестра; будет она страшная ведьма, съест и отца, и мать, и всех подначальных людей; так ступай, попроси у отца что ни есть наилучшего коня – будто покататься, и поезжай отсюдова куда глаза глядят, коли хочешь от беды избавиться». Иван-царевич прибежал к отцу и с роду впервой заговорил с ним; царь так этому возрадовался, что не стал и спрашивать: зачем ему добрый конь надобен? Тотчас приказал что ни есть наилучшего коня из своих табунов оседлать для царевича. Иван-царевич сел и поехал куда глаза глядят.

Долго-долго он ехал; наезжает на двух старых швей и просит, чтоб они взяли его с собой жить. Старухи сказали: «Мы бы рады тебя взять, Иван-царевич, да нам уж немного жить. Вот доломаем сундук иголок да изошьем сундук ниток – тотчас и смерть придет!» Иван-царевич заплакал и поехал дальше. Долго-долго ехал, подъезжает к Вертодубу и просит: «Прими меня к себе!» – «Рад бы тебя принять, Иван-царевич, да мне жить остается немного. Вот как повыдерну все эти дубы с кореньями – тотчас и смерть моя!» Пуще прежнего заплакал царевич и поехал все дальше да дальше. Подъезжает к Вертогору; стал его просить, а он в ответ: «Рад бы принять тебя, Иван-царевич, да мне самому жить немного. Видишь, поставлен я горы ворочать; как справлюсь с этими последними – тут и смерть моя!» Залился Иван-царевич горькими слезами и поехал еще дальше.

Долго-долго ехал; приезжает, наконец, к Солнцевой сестрице. Она его приняла к себе, кормила-поила, как за родным сыном ходила. Хорошо было жить царевичу, а все нет-нет, да и сгрустнется: захочется узнать, что в родном дому деется? Взойдет, бывало, на высокую гору, посмотрит на свой дворец и видит, что все съедено, только стены осталися! Вздохнет и заплачет. Раз этак посмотрел да поплакал – воротился, а Солнцева сестра спрашивает: «Отчего ты, Иван-царевич, нонче заплаканный?» Он говорит: «Ветром в глаза надуло». В другой раз опять то же; Солнцева сестра взяла да и запретила ветру дуть. И в третий раз воротился Иван-царевич заплаканный; да уж делать нечего – пришлось во всем признаваться, и стал он просить Солнцеву сестрицу, чтоб отпустила его, добра мо́лодца, на родину понаведаться. Она его не пускает, а он ее упрашивает; наконец упросил-таки, отпустила его на родину понаведаться и дала ему на дорогу щетку, гребенку да два моложавых яблочка; какой бы ни был стар человек, а съест яблочко – вмиг помолодеет!

Приехал Иван-царевич к Вертогору, всего одна гора осталась; он взял свою щетку и бросил во чисто́ поле: откуда ни взялись – вдруг выросли из земли высокие-высокие горы, верхушками в небо упираются; и сколько тут их – видимо-невидимо! Вертогор обрадовался и весело принялся за работу. Долго ли, коротко ли – приехал Иван-царевич к Вертодубу, всего три дуба осталося; он взял гребенку и кинул во чисто́ поле: откуда что́ – вдруг зашумели, поднялись из земли густые дубовые леса, дерево дерева толще! Вертодуб обрадовался, благодарствовал царевичу и пошел столетние дубы выворачивать. Долго ли, коротко ли – приехал Иван-царевич к старухам, дал им по яблочку; они съели, вмиг помолодели и подарили ему хусточку: как махнешь хусточкой – станет позади целое озеро!

Приезжает Иван-царевич домой. Сестра выбежала, встретила его, приголубила: «Сядь, – говорит, – братец, поиграй на гуслях, а я пойду – обед приготовлю». Царевич сел и бренчит на гуслях; выполз из норы мышонок и говорит ему человеческим голосом: «Спасайся, царевич, беги скорее! Твоя сестра ушла зубы точить». Иван-царевич вышел из горницы, сел на коня и поскакал назад; а мышонок по струнам бегает гусли бренчат, а сестра и не ведает, что братец ушел. Наточила зубы, бросилась в горницу, глядь – нет ни души, только мышонок в нору скользнул. Разозлилась ведьма, так и скрипит зубами, и пустилась в погоню.

Иван-царевич услыхал шум, оглянулся – вот-вот нагонит сестра; махнул хусточкой – и стало глубокое озеро. Пока ведьма переплыла озеро, Иван-царевич далеко уехал. Понеслась она еще быстрее… вот уж близко! Вертодуб угадал, что царевич от сестры спасается, и давай вырывать дубы да валить на дорогу; целую гору накидал! Нет ведьме проходу! Стала она путь прочищать, грызла-грызла, насилу продралась, а Иван-царевич уж далеко. Бросилась догонять, гнала-гнала, еще немножко… и уйти нельзя! Вертогор увидал ведьму, ухватился за самую высокую гору и повернул ее как раз на дорогу, а на ту гору поставил другую. Пока ведьма карабкалась да лезла, Иван-царевич ехал да ехал и далеко очутился.

Перебралась ведьма через горы и опять погнала за братом… Завидела его и говорит: «Теперь не уйдешь от меня!» Вот близко, вот нагонит! В то самое время подскакал Иван-царевич к теремам Солнцевой сестрицы и закричал: «Солнце, Солнце! Отвори оконце». Солнцева сестрица отворила окно, и царевич вскочил в него вместе с конем. Ведьма стала просить, чтоб ей выдали брата головою; Солнцева сестра ее не послушала и не выдала. Тогда говорит ведьма: «Пусть Иван-царевич идет со мной на весы, кто кого перевесит! Если я перевешу – так я его съем, а если он перевесит – пусть меня убьет!» Пошли; сперва сел на весы Иван-царевич, а потом и ведьма полезла: только ступила ногой, как Ивана-царевича вверх и подбросило, да с такою силою, что он прямо попал на небо, к Солнцевой сестре в терема; а ведьма-змея осталась на земле.

 

Вазуза и Волга

 

Волга с Вазузой долго спорили, кто из них умнее, сильнее и достойнее большего почета. Спорили, спорили, друг друга не переспорили и решились вот на какое дело. «Давай вместе ляжем спать, а кто прежде встанет и скорее придет к морю Хвалынскому, та из нас и умнее, и сильнее, и почету достойнее». Легла Волга спать, легла и Вазуза. Да ночью встала Вазуза потихоньку, убежала от Волги, выбрала себе дорогу и прямее и ближе, и потекла. Проснувшись, Волга пошла ни тихо, ни скоро, а как следует; в Зубцове догнала Вазузу, да так грозно, что Вазуза испугалась, назвалась меньшою сестрою и просила Волгу принять ее к себе на руки и снести в море Хвалынское [252]. А все-таки Вазуза весною раньше просыпается и будит Волгу от зимнего сна.

 

Морозко

 

 

* * *

 

Жили-были старик да старуха. У старика со старухою было три дочери. Старшую дочь старуха не любила (она была ей падчерица), почасту ее журила, рано будила и всю работу на нее свалила. Девушка скотину поила-кормила, дрова и водицу в избу носила, печку топила, обряды [253] творила, избу мела и все убирала еще до́ свету; но старуха и тут была недовольна и на Марфушу ворчала: «Экая ленивица, экая неряха! И голик-то не у места, и не так-то стоит, и сорно-то в избе». Девушка молчала и плакала; она всячески старалась мачехе уноровить [254] и дочерям ее услужить; но сестры, глядя на мать, Марфушу во всем обижали, с нею вздорили [255] и плакать заставляли: то им и любо было! Сами они поздно вставали, приготовленной водицей умывались, чистым полотенцем утирались и за работу садились, когда пообедают. Вот наши девицы росли да росли, стали большими и сделались невестами. Скоро сказка сказывается, не скоро дело делается. Старику жалко было старшей дочери; он любил ее за то, что была послушляная [256] да работящая, никогда не упрямилась, что заставят, то и делала, и ни в чем слова не перекорила [257]; да не знал старик, чем пособить горю. Сам был хил, старуха ворчунья, а дочки ее ленивицы и упрямицы.

Вот наши старики стали думу думать: старик – как бы дочерей пристроить, а старуха – как бы старшую с рук сбыть. Однажды старуха и говорит старику: «Ну, старик, отдадим Марфушу замуж». – «Ладно», – сказал старик и побрел себе на печь; а старуха вслед ему: «Завтра встань, старик, ты пораньше, запряги кобылу в дровни и поезжай с Марфуткой; а ты, Марфутка, собери свое добро в коробейку да накинь белую исподку: [258] завтра поедешь в гости!» Добрая Марфуша рада была такому счастью, что увезут ее в гости, и сладко спала всю ночку; поутру рано встала, умылась, богу помолилась, все собрала, чередом уложила, сама нарядилась, и была девка – хоть куды невеста! А дело-то было зимою, и на дворе стоял трескучий мороз.

Старик наутро, ни свет ни заря, запряг кобылу в дровни, подвел ко крыльцу; сам пришел в избу, сел на коник и сказал: «Ну, я все изладил!» – «Садитесь за стол да жрите!» – сказала старуха. Старик сел за стол и дочь с собой посадил; хлебница [259] была на столе, он вынул челпан [260] и нарушал [261] хлеба и себе и дочери. А старуха меж тем подала в блюде старых щей и сказала: «Ну, голубка, ешь да убирайся, я вдоволь на тебя нагляделась! Старик, увези Марфутку к жениху; да мотри, старый хрыч, поезжай прямой дорогой, а там сверни с дороги-то направо, на бор, – знаешь, прямо к той большой сосне, что на пригорке стоит, и тут отдай Марфутку за Морозка». Старик вытаращил глаза, разинул рот и перестал хлебать, а девка завыла. «Ну, что тут нюни-то распустила! Ведь жених-то красавец и богач! Мотри-ка, сколько у него добра: все елки, мянды [262] и березы в пуху; житье-то завидное, да и сам он богатырь!»

Старик молча уклал пожитки, велел дочери накинуть шубняк [263] и пустился в дорогу. Долго ли ехал, скоро ли приехал – не ведаю: скоро сказка сказывается, не скоро дело делается. Наконец доехал до бору, своротил с дороги и пустился прямо снегом по насту; забравшись в глушь, остановился и велел дочери слезать, сам поставил под огромной сосной коробейку и сказал: «Сиди и жди жениха, да мотри – принимай ласковее». А после заворотил лошадь – и домой.

Девушка сидит да дрожит; озноб ее пробрал. Хотела она выть, да сил на было: одни зубы только постукивают. Вдруг слышит: невдалеке Морозко на елке потрескивает, с елки на елку поскакивает да пощелкивает. Очутился он и на той сосне, под коёй де́вица сидит, и сверху ей говорит: «Тепло ли те, де́вица?» – «Тепло, тепло, батюшко-Морозушко!» Морозко стал ниже спускаться, больше потрескивать и пощелкивать. Мороз спросил де́вицу: «Тепло ли те, де́вица? Тепло ли те, красная?» Де́вица чуть дух переводит, но еще говорит: «Тепло, Морозушко! Тепло, батюшко!» Мороз пуще затрещал и сильнее защелка́л и де́вице сказал: «Тепло ли те, де́вица? Тепло ли те, красная? Тепло ли те, лапушка?» Де́вица окостеневала и чуть слышно сказала: «Ой, тепло, голубчик Морозушко!» Тут Морозко сжалился, окутал де́вицу шубами и отогрел одеялами.

Старуха наутро мужу говорит: «Поезжай, старый хрыч, да буди молодых!» Старик запряг лошадь и поехал. Подъехавши к дочери, он нашел ее живую, на ней шубу хорошую, фату дорогую и короб с богатыми подарками. Не говоря ни слова, старик сложил все на́ воз, сел с дочерью и поехал домой. Приехали домой, и де́вица бух в ноги мачехе. Старуха изумилась, как увидела девку живую, новую шубу и короб белья. «Э, сука, не обманешь меня».

Вот спустя немного старуха говорит старику: «Увези-ка и моих-то дочерей к жениху; он их еще не так одарит!» Не скоро дело делается, скоро сказка сказывается. Вот поутру рано старуха деток своих накормила и как следует под венец нарядила и в путь отпустила. Старик тем же путем оставил девок под сосною. Наши де́вицы сидят да посмеиваются: «Что это у матушки выдумано – вдруг обеих замуж отдавать? Разве в нашей деревне нет и ребят! Неровен черт приедет, и не знаешь какой!»

Девушки были в шубняках, а тут им стало зябко. «Что, Параха? Меня мороз по коже подирает. Ну, как суженый-ряженый не приедет, так мы здесь околеем [264]». – «Полно, Машка, врать! Коли рано женихи собираются; а теперь есть ли и обед [265] на дворе». – «А что, Параха, коли приедет один, кого он возьмет?» – «Не тебя ли, дурище?» – «Да, мотри, тебя!» – «Конечно, меня». – «Тебя! Полное́ тебе цыганить [266] да врать!» Морозко у девушек руки ознобил, и наши де́вицы сунули руки в пазухи да опять за то же. «Ой ты, заспанная рожа, нехорошая тресся [267], поганое рыло! Прясть ты не умеешь, а перебирать и вовсе не смыслишь». – «Ох ты, хвастунья! А ты что знаешь? Только по беседкам ходить да облизываться. Посмотрим, кого скорее возьмет!» Так де́вицы растабаривали и не в шутку озябли; вдруг они в один голос сказали: «Да кой хранци! [268] Что долго нейдет? Вишь ты, посинела!»

Вот вдалеке Морозко начал потрескивать и с елки на елку поскакивать да пощелкивать. Де́вицам послышалось, что кто-то едет. «Чу, Параха, уж едет, да и с колокольцом». – «Поди прочь, сука! Я не слышу, меня мороз обдирает». – «А еще замуж нарохтишься! [269]» И начали пальцы отдувать. Морозко все ближе да ближе; наконец очутился на сосне, над де́вицами. Он де́вицам говорит: «Тепло ли вам, де́вицы? Тепло ли вам, красные? Тепло ли, мои голубушки?» – «Ой, Морозко, больно студёно! Мы замерзли, ждем суженого, а он, окаянный, сгинул». Морозко стал ниже спускаться, пуще потрескивать и чаще пощелкивать. «Тепло ли вам, девицы? Тепло ли вам, красные?» – «Поди ты к черту! Разве слеп, вишь, у нас руки и ноги отмерзли». Морозко еще ниже спустился, сильно приударил и сказал: «Тепло ли вам, девицы?» – «Убирайся ко всем чертям в омут, сгинь, окаянный!» – и девушки окостенели.

Наутро старуха мужу говорит: «Запряги-ка ты, старик, пошевёнки; положи охабочку сенца да возьми шубное опахало [270]. Чай девки-то приозябли; на дворе-то страшный мороз! Да мотри, ворове́й [271], старый хрыч!» Старик не успел и перекусить, как был уж на дворе и на дороге. Приезжает за дочками и находит их мертвыми. Он в пошевёнки деток свалил, опахалом закутал и рогожкой закрыл. Старуха, увидя старика издалека, навстречу выбегала и так его вопрошала: «Что детки?» – «В пошевнях». Старуха рогожку отвернула, опахало сняла и деток мертвыми нашла.

Тут старуха как гроза разразилась и старика разбранила: «Что ты наделал, старый пес? Уходил ты моих дочек, моих кровных деточек, моих ненаглядных семечек, моих красных ягодок! Я тебя ухватом прибью, кочергой зашибу!» – «Полно, старая дрянь! Вишь, ты на богатство польстилась, а детки твои упрямицы! Коли я виноват? Ты сама захотела». Старуха посердилась, побранилась, да после с падчерицею помирилась, и стали они жить да быть да добра наживать, а лиха не поминать. Присватался сусед, свадебку сыграли, и Марфуша счастливо живет. Старик внучат Морозком стращал и упрямиться не давал. Я на свадьбе был, мед-пиво пил, по усу текло, да в рот не попало.

 

* * *

 

У мачехи была падчерица да родная дочка; родная что ни сделает, за все ее гладят по головке да приговаривают: «Умница!» А падчерица как ни угождает – ничем не угодит, все не так, все худо; а надо правду сказать, девочка была золото, в хороших руках она бы как сыр в масле купалась, а у мачехи каждый день слезами умывалась. Что делать? Ветер хоть пошумит да затихнет, а старая баба расходится – не скоро уймется, все будет придумывать да зубы чесать. И придумала мачеха падчерицу со двора согнать: «Вези, вези, старик, ее куда хочешь, чтобы мои глаза ее не видали, чтобы мои уши об ней не слыхали; да не вози к родным в теплую хату, а во чисто́ поле на трескун-мороз!» Старик затужил, заплакал; однако посадил дочку на сани, хотел прикрыть попонкой – и то побоялся; повез бездомную во чисто́ поле, свалил на сугроб, перекрестил, а сам поскорее домой, чтоб глаза не видали дочерниной смерти.

Осталась бедненькая, трясется и тихонько молитву творит. Приходит Мороз, попрыгивает-поскакивает, на красную девушку поглядывает: «Девушка, девушка, я Мороз красный нос!» – «Добро пожаловать, Мороз; знать, бог тебя принес по мою душу грешную». Мороз хотел ее тукнуть [272] и заморозить; но полюбились ему ее умные речи, жаль стало! Бросил он ей шубу. Оделась она в шубу, подожмала ножки, сидит. Опять пришел Мороз красный нос, попрыгивает-поскакивает, на красную девушку поглядывает: «Девушка, девушка, я Мороз красный нос!» – «Добро пожаловать, Мороз; знать, бог тебя принес по мою душу грешную». Мороз пришел совсем не по душу, он принес красной девушке сундук высокий да тяжелый, полный всякого приданого. Уселась она в шубочке на сундучке, такая веселенькая, такая хорошенькая! Опять пришел Мороз красный нос, попрыгивает-поскакивает, на красную девушку поглядывает. Она его приветила, а он ей подарил платье, шитое и серебром и золотом. Надела она и стала какая красавица, какая нарядница! Сидит и песенки попевает.

А мачеха по ней поминки справляет; напекла блинов. «Ступай, муж, вези хоронить свою дочь». Старик поехал. А собачка под столом: «Тяв, тяв! Старикову дочь в злате, в се́ребре везут, а старухину женихи не берут!» – «Молчи, дура! На́ блин, скажи: старухину дочь женихи возьмут, а стариковой одни косточки привезут!» Собачка съела блин да опять: «Тяв, тяв! Старикову дочь в злате, в се́ребре везут, а старухину женихи не берут!» Старуха и блины давала и била ее, а собачка все свое: «Старикову дочь в злате, в се́ребре везут, а старухину женихи не возьмут!»

Скрипнули ворота, растворилися двери, несут сундук высокий, тяжелый, идет падчерица – панья паньей сияет! Мачеха глянула – и руки врозь! «Старик, старик, запрягай других лошадей, вези мою дочь поскорей! Посади на то же поле, на то же место». Повез старик на то же поле, посадил на то же место. Пришел и Мороз красный нос, поглядел на свою гостью, попрыгал-поскакал, а хороших речей не дождал; рассердился, хватил ее и убил. «Старик, ступай, мою дочь привези, лихих коней запряги, да саней не повали, да сундук не оброни!» А собачка под столом: «Тяв, тяв! Старикову дочь женихи возьмут, а старухиной в мешке косточки везут!» – «Не ври! На́ пирог, скажи: старухину в злате, в се́ребре везут!» Растворились ворота, старуха выбежала встреть [273] дочь, да вместо ее обняла холодное тело. Заплакала, заголосила, да поздно!

 

Старуха-говоруха

 

И день и ночь старуха ворчит, как у ней язык не заболит? А всё на падчерицу: и не умна, и не статна! Пойдет и придет, станет и сядет – все не так, невпопад! С утра до вечера как заведенные гусли. Надоела мужу, надоела всем, хоть со двора бежи! Запряг старик лошадь, затеял в город просо везть, а старуха кричит: «Бери и падчерицу, вези хоть в темный лес, хоть на путь на дорогу, только с моей шеи долой».

Старик повез. Дорога дальняя, трудная, все бор да болото, где кинуть девку? Видит: стоит избушка на курьих ножках, пирогом подперта, блином накрыта, стоит – перевертывается. «В избушке, – подумал, – лучше оставить дочь», ссадил ее, дал проса на кашу, ударил по лошади и укатил из виду.

Осталась девка одна; натолкла проса, наварила каши много, а есть некому. Пришла ночь длинная, жуткая; спать – бока пролежишь, глядеть – глаза проглядишь, сло́ва молвить не с кем, и скучно и страшно! Стала она на порог, отворила дверь в лес и зовет: «Кто в лесе, кто в темном – приди ко мне гостевать!» Леший откликнулся, скинулся [274] молодцом, новогородским купцом, прибежал и подарочек принес. Нынче придет покалякает [275], завтра придет – гостинец принесет; увадился [276], наносил столько, что девать некуда!

А старуха-говоруха и скучила [277] без падчерицы, в избе у ней стало тихо, на животе тошно, язык пересох. «Ступай, муж, за падчерицей со дна моря ее достань, из огня выхвати! Я стара, я хила, за мной походить некому». Послушался муж; приехала падчерица, да как раскрыла сундук да развесила добро на веревочке от избы до ворот, – старуха было разинула рот, хотела по-своему встретить, а как увидела – губки сложила, под святые [278] гостью посадила и стала величать ее да приговаривать: «Чего изволишь, моя сударыня?»

 

Дочь и падчерица

 

Женился мужик вдовый с дочкою на вдове – тоже с дочкою, и было у них две сводные дочери. Мачеха была ненавистная; отдыху не дает старику: «Вези свою дочь в лес, в землянку! Она там больше напрядет». Что делать! Послушал мужик бабу, свез дочку в землянку и дал ей огнивко, креме́шик, тру́ду [279] да мешочек круп и говорит: «Вот тебе огоньку; огонек не переводи, кашку вари, а сама сиди да пряди, да избушку-то припри».

Пришла ночь. Девка затопила печурку, заварила кашу, откуда ни возьмись мышка и говорит: «Де́вица, де́вица, дай мне ложечку каши». – «Ох, моя мышенька! Разбай [280] мою скуку; я тебе дам не одну ложку каши, а и досыта накормлю». Наелась мышка и ушла. Ночью вломился медведь. «Ну-ка, деушка, – говорит, – туши огни, давай в жмурку играть».

Мышка взбежала на плечо де́вицы и шепчет на ушко: «Не бойся, де́вица! Скажи: давай! а сама туши огонь да под печь полезай, а я стану бегать и в колокольчик звенеть». Так и сталось. Гоняется медведь за мышкою – не поймает; стал реветь да поленьями бросать; бросал-бросал, да не попал, устал и молвил: «Мастерица ты, деушка, в жмурку играть! За то пришлю тебе утром стадо коней да воз добра».

Наутро жена говорит: «Поезжай, старик, проведай-ка дочь – что напряла она в ночь?» Уехал старик, а баба сидит да ждет: как-то он дочерние косточки привезет! Вот собачка: «Тяф, тяф, тяф! С стариком дочка едет, стадо коней гонит, воз добра везет». – «Врешь, шафурка! [281] Это в кузове кости гремят да погромыхивают». Вот ворота заскрипели, кони на двор вбежали, а дочка с отцом сидят на возу: полон воз добра! У бабы от жадности аж глаза горят. «Экая важность! – кричит. – Повези-ка мою дочь в лес на ночь; моя дочь два стада коней пригонит, два воза добра притащит».

Повез мужик и бабину дочь в землянку и так же снарядил ее и едою и огнем. Об вечеру заварила она кашу. Вышла мышка и просит кашки у Наташки. А Наташка кричит: «Ишь, гада какая!» – и швырнула в нее ложкой. Мышка убежала; а Наташка уписывает одна кашу, съела, огни позадула и в углу прикорнула.

Пришла полночь – вломился медведь и говорит: «Эй, где ты, деушка? Давай-ка в жмурку поиграем». Де́вица молчит, только со страху зубами стучит. «А, ты вот где! На́ колокольчик, бегай, а я буду ловить». Взяла колокольчик, рука дрожит, колокольчик беспере́чь звенит, а мышка отзывается: «Злой де́вице живой не быть!»

Наутро шлет баба старика в лес: «Ступай! Моя дочь два воза привезет, два табуна пригонит». Мужик уехал, а баба за воротами ждет. Вот собачка: «Тяф, тяф, тяф! Хозяйкина дочь едет – в кузове костьми гремит, а старик на пустом возу сидит». – «Врешь ты, шавчонка! Моя дочь стада гонит и возы везет». Глядь – старик у ворот жене кузов подает; баба кузовок открыла, глянула на косточки и завыла, да так разозлилась, что с горя и злости на другой же день умерла; а старик с дочкою хорошо свой век доживал и знатного зятя к себе в дом примал.

 

Кобиляча голова

 

Як був дід да баба, да у їх було дві дочки́: одна дідова, а друга бабина. У діда була дочка́ така, що всегда рано уставала да усе робила, а бабиній як би нічо́го не робить! Ото раз баба послала їх на попряхи: «Ідіть же, – гово́рить, – да щоб мені багато напряли». Дідова дочка до світа встала да усе пряла, а бабина з вечора тільки як попряла трошки, да й не пряла більше.

Уранці, як світ став, пішли вони додому; треба їм було в однім місці через перелаз [282] лізти. Бабина дочка́ уперед перелізла і гово́рить: «Дай мені, сестрице, твої починки [283]; я подержу, покіль ти перелізеш». Та їй оддала; так вона, їх забравши, побігла додому да й каже: «Дивись, мамо, скільки я напряла, а сестра як легла з вечора, дак і не уставала до світа!» А та, прийшовши, скількі не божилась, що то її починки, дак куда – баба і слухать не хотіла, од того що вона її і попере́ду не любила, да і нав’язалась на діда: «Де хочеш, там і дінь [284] свою дочку́, тільки щоб вона у мене дурно [285] хліба не їла!».

От дід запріг кобилу да посадив дочку́ на віз, і сам сів, да і поїхали. їдуть лісом, аж там стоїть хатка на курячій ніжці. Дід узяв дочку́ да й повів у хату, а хата була одчи́нена [286], да й каже: «Оставайся ж, доню [287], тут, а я піду, дровець нарубаю, щоб було чим кашу зварить». Да сам пішов з хати да й поїхав, тільки прив’язав до оконниці колодочку.

Колодочка стукне, а дочка́ і каже. «Се мій батенька дровця рубає!» Коли стукотить, гуркотить [288] кобиляча голова: «Хто в моїй хаті, одчини!» Дівчина встала і одчинила. «Дівчино, дівчино! Пересади через поріг». Вона пересадила. «Дівчино, дівчино! Постели мені постіль». Вона постелила. «Дівчино, дівчино! Положи мене на піл» [289]. Вона положила. «Дівчино, дівчино! Укрий мене». Вона і укрила. «Дівчино, дівчино! Улізь же мені у праве ухо, а у ліве вилізь».

Вона як вилізла із ушей, дак стала така хоро́ша, що кра́щої [290] немає. Зараз стали і лакеї, і коні, і коляска; вона сіла у коляску да й поїхала до батька. Приходить у хату, а батько її не пізнав; а послі вона їм розказала, що з нею було. От баба уп’ять пристала до діда: «Вези і мою дочку́ туда, куда свою возив».

Дід і бабину туда ж одвіз і, посадивши у хаті, велів себе ждать, покіль він нарубає дров. Тільки та пождала трошки, начала плакать, що сама осталась у лісі: аж оп’ять стукотить, гуркотить кобиляча голова: «Хто в моїй хаті, одчини!» – «Не велика пані, і сама одчиниш», – каже дівчина. «Дівчино, дівчино! Пересади мене через поріг». – «Не велика пані, і сама перелізеш». – «Дівчино, дівчино! Постели мені постіль». – «Не велика пані, і сама постелиш». – «Дівчино, дівчино! Положи мене на піл». – «Не велика пані, і сама ляжеш». – «Дівчино, дівчино! Укрий мене». – «Не велика пані, і сама укриєшся».

Тогді кобиляча голова схватилась и з’їла бабину дочку́, да кісточки [291] в мішочку і повісила, а сама оп’ять ушла. Собачка прибіжала до баби да начала брехать: «Гав, гав! Дідова дочка́ як панночка, а бабиної дочки́ у торбинці кісточки!» Що прожене [292] баба її, то вона оп’ять і прибіжить. Тільки баба і гово́рить дідові: «Поїдь да подивись, що там із моєю дочко́ю робиться». От дід поїхав і привіз у торбинці кісточки, дак баба розсердилась да собачку і убила.