ФОЛКЛЕНДСКИЕ ОСТРОВА И ПРЕДСКАЗАННАЯ СМЕРТЬ 8 страница

В вопросах политики и религии Обри вел себя точно так же, как в общении с друзьями: с пьющими друзьями он пил, с мыслящими – мыслил. Хотя настроения его семьи и ее уилтширского окружения были в основном монархическими, Джон оставался настолько аполитичным, насколько это было возможно в крайне политизированном XVII веке. Его неприязнь к пуританскому содружеству была в гораздо большей степени ненавистью к филистерам-разрушителям и антитиранам, в свою очередь ставшим тиранами, чем к какому-либо более абстрактному и философскому понятию, а его увлеченность Гоббсом и частые посещения Рота-клуба – лондонского кружка, образовавшегося вокруг Джеймса Харрингтона[314], с его всегдашним республиканско-«демократическим» теоретизированием, поставили Обри в весьма опасное положение, что и стало предельно ясным во время Реставрации 1660 года. Как многие другие в его окружении, он быстренько свернул паруса и даже написал Гоббсу, предупреждая об опасности и советуя сделать то же самое. А однажды суммировал свои политические взгляды в афоризме, на какой мог бы эхом откликнуться не один интеллект XX века: «Чума на все партии!»

Что до его религиозных взглядов (тут, должно быть, сильное влияние на него оказал труд его приятеля, сэра Томаса Брауна «Religio Medici»[315]), то и они явно формировались подобным же образом – более негативно, чем позитивно: просто Обри с подозрением относился ко всяким крайностям. Он не однажды выражал глубокое сожаление по поводу разрушения английских монастырей, но лишь потому, что его печалило исчезновение удобного прибежища, когда-то предоставлявшегося монастырями для таких людей, каким был он сам. Он подумывал о том, чтобы принять духовный сан в англиканской церкви (исключительно ради дохода, всю работу делал бы викарий), а в какой-то момент даже поигрывал с возможностью стать иезуитом… идея столь же мудрая в те времена, каким в наши дни было бы решение видного вашингтонского чиновника провести остаток жизни с русскими друзьями в Восточной Германии. В Оксфорде его подозревали – как и его друга, Энтони Вуда, – в том, что он папист. Но мы можем быть вполне уверены (во всяком случае, в отношении Обри), что это было результатом его терпимости, а не истинной склонности. Он веровал в Бога, но мало верил доктринам. Как-то он записал: «Я не пуританин, но и не враг Старого господина по ту сторону Альп». Одной из сторон современного английского протестантизма, вызывавшей его неприятие, была подозрительность к естественным наукам. Он говорил, что до 1650 года «полагали грехом изучать пути, которыми идет природа; и в то время как значительную часть религии, несомненно, составляет восхваление Господа Бога в Его деяниях, вовсе не обращать внимания на то, что каждодневно предстает пред нашими глазами, – полнейшая глупость».

Мечты Джона Обри о том, чтобы стать священником, имели одну простую причину: отсутствие денег. Та же причина вызвала появление целой серии совершенно микоберских[316]планов, предлагавшихся самыми разными его друзьями, например – эмигрировать в Америку. Поначалу речь шла о Нью-Йорке, потом – о Мэриленде («Я смог бы, полагаю, привезти с собой целую колонию негодников, и еще одну – искусных изобретателей»). Рассматривались также Бермуды и Ямайка. В более поздние годы – в 1687-м, например, Обри и в самом деле предложили бесплатно получить земли в Новом Свете: тысячу акров в Тобаго и шестьсот в Пенсильвании; землю в Пенсильвании ему предложил сам Уильям Пени[317](«Он посоветовал мне засадить эти акры французскими протестантами и семь лет пользоваться землей без всякой платы»). Это была уже не первая попытка Пенна уговорить Обри пересечь Атлантику: сохранилось письмо 1683 года, в котором будущий штат представляется чуть ли не раем на земле. Но столь навязчивая реклама пала на слишком робкий и вялый слух. «Зачем надобно мне, в эти дни моей жизни, со свойственным мне монашеским расположением духа, превращаться в раба и изнывать от жары ради богатства?» Американская Клио, возможно, пожалела бы, что он так и не совершил этого путешествия (я думаю, он – вполне вероятно – предвосхитил бы недавнее обнаружение параллелей в американской и европейской культурах неолита), но нельзя не предположить, что он был бы самым некомпетентным владельцем плантаций в колониях Нового Света за всю его историю. Обри покидал родные берега лишь дважды. Он провел месяц в Ирландии в 1660 году и четыре месяца во Франции в 1664-м.

Обри вовсе не остался бедняком после смерти отца в 1652 году. Но за два десятилетия – отчасти из-за собственной незадачливости, отчасти из-за затянувшейся и весьма неприятной судебной тяжбы с Джоан Самнер – женщиной, на которой он собирался жениться, не говоря уже о разгоревшихся впоследствии спорах из-за общего наследства с совершенно бессовестным младшим братом (который в какой-то момент даже угрожал засадить Обри в тюрьму), – он как-то ухитрился остаться почти без гроша, и ему приходилось не раз и не два скрываться от «крокодилов», то есть судебных приставов. Начиная с 70-х годов XVII века жизнь его проходила под этой зловещей звездой. В злую звезду Обри верил буквально, поскольку, подобно многим мыслителям своего времени (включая и некоторых более глубоких ученых), питал безусловное доверие к астрологии.

Тем, кто и сегодня верит в эту величайшую глупость, вероятно, будет интересно узнать, что знаменитый звездочет того времени, Генри Коули, смог сказать, когда составил гороскоп Обри в 1671 году: «Рождение при самом замечательном противостоянии планет, и так жаль, что звезды не более благосклонны к рожденному». Далее проясняется, почему, ибо «они грозят разорением земле и достоянию; сулят великие неприятности в вопросах, имеющих отношение к браку, и поразительные столкновения в судебных делах; из всех этих неприятностей, как я полагаю, рожденный получил гораздо более, чем могло быть желаемо». Коули знал Обри и, очевидно, использовал далеко не исключительно небесные знания при составлении гороскопа. Соперничавший с ним астролог, не знавший Обри, составил гороскоп, походивший на его объект «не более, чем яблоко на устрицу». Но Обри только рад был винить планеты и звезды в своих бесконечных финансовых и брачных неприятностях (он искал руки нескольких дам поочередно, но тут же терял их, и так никогда и не женился).

Он прибег к традиционному для XVII века способу застраховать себя от нищеты: если человек был благородного происхождения, да еще и наделен мозгами, он мог большую часть жизни прожить приживалом, как мы теперь бы сказали, «доя» своих друзей. Но смотреть на это таким образом означало бы, что мы вовсе не понимаем изысканного общества того времени. Такое гостеприимство, или молчаливое покровительство, воспринималось богатыми и многоземельными как долг, в значительной степени еще и потому, что доставляло удовольствие, давало возможность развлечься самим и развлечь гостей, становилось способом общения. Близкую параллель здесь можно провести со средневековым менестрелем, хотя идея «петь за ужин» сюда не подходит. Один из родовитых друзей Обри, лорд Танер, однажды (непреднамеренно) предположил, что эти взаимоотношения могут строиться на основе жалованья, как между хозяином и слугой. Гербоносный джентльмен в душе, Обри был, по всей видимости, глубоко оскорблен, ибо ему были незамедлительно принесены все необходимые извинения. Его появление на чьем-либо пороге на самом деле могло быть чем-то вроде прибытия некоего интеллектуального журнала с колонкой веселых сплетен вдобавок – сплетен с пылу с жару из лондонских кофеен и Оксфорда, и все это в человеческом образе. К тому же он любил книги, музыку, живопись, юмор и женщин; он никогда не был человеком мрачным.

Обри завел себе привычку делать беглые записи в тетрадях, начав с «философских заметок и записок антиквара» в 1654 году. Ни то, ни другое определение, разумеется, не имело того смысла, который они имеют сегодня. Первое подразумевало все, что относится к человеческому знанию вообще, а второе – все, относящееся к прошлому, начиная с воспоминаний Обри о собственных детских годах до самых отдаленных древних времен – той области знания, что мы теперь называем археологией. Нам следует всегда вспоминать об этом, прежде чем жаловаться на отсутствие упорядоченности, мешанину сюжетов, на то, как он без всякого предупреждения перепрыгивает от одной области знаний к другой, на наш взгляд, абсолютно отличной и, с сегодняшней точки зрения, научно никак не связанной с предыдущей. Его взгляд холистичен, глобален: он думает не столько о различных сюжетах, четко отграниченных и отделенных друг от друга, сколько о различных аспектах подхода к главной проблеме – что такое прошлое, каким оно было?

Его поистине археологические (еще до того, как появился сам термин) устремления получили новый импульс в 1655 году, когда была опубликована книга Иниго Джонса «Возвращенный Стоунхендж» – первый труд, целиком посвященный самому известному из древнейших памятников Англии, «который я прочел с огромным наслаждением». Отчасти это наслаждение, неизбывно близкое большинству ученых, было вызвано возможностью разбить в пух и прах чью-то чужую теорию. Обри, знавший Стоунхендж, расположенный не так далеко от его родного дома, сразу же понял, что Джонс и его зять и редактор Джон Уэбб позволили заранее сложившейся концепции (что Стоунхендж, должно быть, римского происхождения) затмить свидетельства, видимые непосредственно на месте. «Это дало мне стимул провести новые исследования», – заявил он. Одним из результатов этих исследований стало знаменитое кольцо отверстий, обнаруженное им внутри рва, окружающего Стоунхендж. Теперь это кольцо носит имя Обри, и его предназначение является главным яблоком раздора между сегодняшними археологами и астрономами. Не менее важным, чем этот первоначальный эмпирический подход к загадкам Стоунхенджа, было открытие, сделанное Обри еще раньше: в нескольких милях от этого памятника, по другую сторону Солсберийской равнины, он обнаружил его «сводного брата» в деревушке Эйвбери. Впервые Обри увидел его в январе 1649 года, в возрасте двадцати трех лет. Разумеется, памятник стоял там уже четыре тысячи лет или даже дольше, все и каждый могли его видеть, но ему пришлось дожидаться, пока явится Джон Обри, чтобы быть принятым за то, что он есть, а именно – за документ, пусть и бессловесный – английской предыстории, не менее важный, чем сам Стоунхендж.

Очень характерно для Джона Обри, для общественной роли (можно было бы сказать – для общественных связей) этого человека, что к 1663 году он сумел убедить Карла II и его брата, будущего короля Иакова II, посетить это место под его руководством. Впервые они услышали об этом от него самого, в форме придуманного им же поразительного сравнения. Обри выразился в том смысле, что Стоунхендж не более походит на Эйвбери, чем церковь на кафедральный собор; это заставило высоких особ насторожить уши. Посетив памятник, они повелели написать об этом сюжете книгу. Так было положено начало «Monumenta Britannica».

Однако не это породило его желание публиковаться. Семью годами ранее, в 1656-м, он решил взяться за «Естественную историю Уилтшира». Побудителем к этому стал широкообразованный антиквар, знаток древней истории сэр Уильям Дагдейл, чьи труды «Monasticon Anglicon» (1655) и «Древние памятники Уорикшира» (1656) вызвали всеобщее восхищение и установили новые критерии исторической эрудиции. Первый литературный очерк Обри тогда так и не был опубликован, он вышел в свет много лет спустя после его смерти, но и в нем оригинальность автора уже вполне очевидна. При чтении очерка создается необычайно ясное ощущение, что человек работает в поле не меньше, чем с документами в собственном кабинете или библиотеке. Также поразительна сделанная им попытка широкого охвата. Помимо естественной истории как таковой, работа обнимает широчайший круг сюжетов, от истории местного ткачества, ярмарок и рынков до ведовства и призраков. Еще одна глава называется «Мужчины и женщины». Иначе говоря, очерк идет от геологии, через историю этих мест, к антропологии и фольклору. Именно последние материалы вызвали такой шок у первых исследователей творчества Обри его погруженностью (с рационалистической точки зрения XVIII века и научной – XIX) в суеверия и предрассудки, его слепым легковерием. Сегодня мы стали мудрее и можем понять, что вопрос о том, верил ли сам Обри в эти вещи или нет, не так важен, как то, что они были запечатлены для будущих поколений.

Нам следует очень осторожно подходить к слову «суеверие», к тому, что оно действительно означало для Обри. Он никогда не мог удержаться и не записать случаи сверхъестественных явлений или необъяснимых происшествий; но очень большая часть этого материала охватывает события, которые современный исследователь социальной истории отнес бы к народным традициям и народным обычаям. Обри всегда очень остро сознавал – поскольку сам прожил этот период, – какой ужасный вред нанесла пуританская революция («нынешний пыл», как он саркастически ее окрестил) этой стороне английской жизни – столь же озлобленно доктринерская борьба с традиционными верованиями, сколь и бесконечное битье витражей и крушение статуй и других изображений святых, что шли в самих храмах. Он твердо решил, что должен спасти то, что может, и нам следует рассматривать это как одну из сторон его консервационизма, и к тому же гораздо более оригинальную, чем та его сторона, что заставляла рыться в старинных документах или римских развалинах. В занятиях этими последними он был вовсе не одинок в тот, уже успевший увлечься музеями, век. Зато в том, что он испытывал такой же интерес к фольклору и устной традиции, Обри был фактически уникален и оказался гораздо ближе к нашему веку, чем к своему. Когда он писал, что «войны уничтожают не только религию и законы, но и суеверия», он гораздо менее говорил о привидениях и сверхъестественных чудесах, чем об археологии сельского сознания или, по его собственному выражению, о «древней естественной философии простонародья».

И дело не в том, что он был консервативен. Он глубоко верил в прогресс, как в знаниях, так и во многих социальных аспектах. В одном хорошо известном отрывке он описывает тупую тиранию родителей над детьми во времена короля Иакова I, даже когда дети «были мужчинами тридцати, а то и сорока лет» или «взрослыми женщинами». Мы можем догадаться, что ощутимое возмущение Обри шло от самого сердца, поскольку его отношения с жестко практичным и властным отцом никогда не были теплыми. Он сам говорил, что ему не разрешалось тратить время на изучение новомодных предметов дома, и ему приходилось откладывать занятия до какого-нибудь более подходящего случайного момента или до времени, проводимого на сиденье, обычно предназначавшемся вовсе не для чтения.

Конечно, впечатление такое, что Обри принимал эти суеверия и предрассудки на веру, верил в снадобья и заговоры, которые, как мы теперь знаем, совершенно абсурдны. Но в те дни сверхъестественное – «претернатуральное», – как называл это Обри, представляло собой нечто большее, чем простое неразумие. Те, кто изучал сверхъестественное, не были всего лишь легковерны. Эпоха, в которой они существовали, изо всех сил стремилась найти объяснение устройству мира – как природы, так и человека, и их маниакальное увлечение астрологией, алхимией, мистическими знаками, магией цифр и тому подобными вещами было одним из результатов этого стремления. Нас может удивлять (даже ужасать) то, сколько времени Ньютон потратил на расшифровку Откровения Иоанна Богослова, или то, что Кеплер верил в реальное существование музыки сфер, но ведь, с другой стороны, они просто допускали любые возможности, использовали все доступные им пути исследования. А эта область изобиловала опасностями практического характера: в Англии периода Реставрации пуританский дух был по-прежнему жив.

Анонимный автор диатрибы «Дьявольская доктрина»[318]– трактата, предназначенного «исправлять те неподобающие понятия… какие люди имеют о демонах и злых духах», провозглашает анафему тем отступникам, кто «принимает россказни старух и просранные басни, подкрепленные романтическими измышлениями и поэтическими выдумками, за источники истины. Некоторые из состарившихся, выживших из ума, меланхолических мечтателей-гипохондриков, в приступах дурного расположения духа, кажется, видят странные вещи, странных тварей, домовых, чертей – так им представляется; об этом они и сообщают с полной уверенностью; чернь же легковерна и верит всему; эти борзописцы готовы раздуть свои статьи в тома; философы (чтобы показать, как они умны) берутся доказывать, что все это достойно доверия, более того – необходимо…»

И прежде, чем вы успеваете это осознать, – пишет возмущенный до предела автор, демонстрируя паранойю, характерную для охотников за ведьмами, тех самых охотников, на которых он и охотится, – на ваши головы сваливается папская инквизиция, исторгающая из вас какие ей будет угодно «сумасшедшие признания». Суеверие и Вавилонская блудница, то есть – Рим, никогда слишком далеко не разлучались в умах обитателей XVII века, а цепочка определений перед словом «мечтатели» в приведенном выше отрывке могла бы довольно близко очертить одну из сторон характера Джона Обри, которому, пожалуй, ничто не было так по душе, как «россказни старух», хотя он часто их высмеивал. В наиболее известном из недобрых замечаний о нем говорится примерно то же самое.

Даже по-доброму относившиеся к нему друзья, такие, например, как натуралист Джон Рэй, считали, что Обри слишком уж полагается на пустые слухи да на чужие слова, и это вполне оправданная претензия, когда Обри имеет дело с природными феноменами или здесь, в книге «Monumenta Britannica». Но когда речь идет о фольклоре (и об антропологии), здесь пустых слухов просто не существует: все это – своего рода свидетельства Бесконечное презрение, изливавшееся в прошлом на эту сторону его работы, объясняется, в частности, тем, что от внимания ускользнул весьма важный факт: во многих случаях Обри совершенно не доверяет рассказанному, или открыто высказывает к нему свое скептическое отношение, или же просто записывает то, что слышал. Например, о привидениях он говорит: «На один реальный случай приходится сотня выдуманных. Ложь – словно распутство». А вот что записывает Обри, точно современный антрополог, в конце своей жизни:

«В день Св. Иоанна Крестителя, в 1694 году, случилось так, что я шел по пастбищу, что позади Дома Монтегю [319]. Было двенадцать часов. Я увидел там около двадцати двух или двадцати трех молодых женщин, большинство из них в хорошей одежде, стоящих на коленях и чем-то очень занятых, будто они пололи. Я не мог сразу узнать, в чем там было дело. Наконец какой-то молодой человек сказал мне, что каждая ищет уголек под корнями подорожника, чтобы положить этой ночью под голову, и тогда ей приснится тот, кто станет ей мужем. Уголек надо было искать именно в тот день и час».

Теперь мы знаем, откуда пришло это странное поверье: из книги, опубликованной в 1613 году; но без Обри мы никогда не узнали бы, что идея нашла свое воплощение в практике. (Впрочем, те девушки ошиблись, это надо было делать в канун дня Св. Иоанна, а не в тот самый день.)

«Воображение словно зеркало» оставалось ему верно всю его жизнь. Он был человеком идей, необычайно широко мыслившим. Самые различные предположения и гипотезы сыпались из него каскадом, даже в отношении проблем абсолютно мирских, таких, как вечное отсутствие у него денег (например, в небольшой работе, озаглавленной «Фортуна Фабера, или Как составить себе состояние»). Многие из его идей оказывались притянутыми за уши, другие были основаны на слишком малом количестве доказательств или на неверных умозаключениях (как, кстати говоря, и некоторые из его выводов, касающихся археологии); однако другие свидетельствуют о величайшей провидческой интуиции. Обри обладал по меньшей мере одной из черт научного гения – чутьем на то, чего недостает. В своей «Естественной истории» он мечтает о геологической карте, «раскрашенной в соответствии с красками земли, с пометами ископаемых и минералов»: этому его желанию пришлось ждать исполнения более ста лет, и только первооткрывателю-геологу Уильяму Смиту удалось увидеть исполненное. Он требовал создания истории погоды, и это предсказало возникновение палеоклиматологии – уже в наше время. Он высказывал мысль о том, что наш мир «гораздо старше, чем повсеместно принято считать», строя свою гипотезу на жестких свидетельствах глубины залегания некоторых из обнаруженных окаменелостей. Он даже дотянулся кончиком пальца до самого Дарвина, написав, что «рыбы – из более древнего дома», то есть более древнего происхождения, чем человек и млекопитающие. Вообще его подход к истории в целом был явно «эволюционистским». Другие его записи касаются истории костюма и архитектуры, изменений стиля, происходивших из века в век. Что может быть банальнее? – подумаете вы. Но ведь никто до Обри не додумался исследовать костюмы и здания в таком вот хронологическом аспекте или – кстати сказать – вообще заняться их исследованием, разве что лишь в греко-римском контексте.

В 1662 году появилось наилучшее из возможных свидетельств того, какое положение в английской научной жизни сумел занять Джон Обри. В конце 40-х годов XVII века в Оксфорде начал работать Философский клуб. В 1658-м он переехал в Лондон, а четырьмя годами позже превратился в Королевское общество[320]. Обри был рекомендован в это Общество в качестве одного из его первых членов. Несмотря на то что он был далеко не столь учен, как большинство выдающихся представителей этой группы, он вполне соответствовал – возможно, даже более, чем кто-либо другой, – самой существенной из практических целей вновь созданного института: стать центром сбора, обсуждения и распространения знаний. Сам Обри шел семимильными шагами к тому, чтобы стать таким центром в миниатюре, и хотя его работы не были опубликованы, они широко распространялись и обсуждались среди его друзей и коллег по Королевскому обществу. Список имен потрясает: Гоббс, Локк, Ньютон, Галлей, Бойль, Кристофер Рен, Томас Браун и многие другие. Особенно близким другом (выдержавшим тяжелейшее испытание дружбы постоянным одалживанием денег и превращением в почтальона, когда Джон удирал от судебных приставов и кредиторов) был блестящий физик-экспериментатор Роберт Хук. Ослепительная результативность его идей и изобретений, несомненно, глубоко восхищала Обри, считавшего, что в споре по поводу того, чем Ньютон обязан Хуку, роль Хука так никогда и не была оценена по достоинству.

Однако самая знаменитая дружба Джона Обри, начавшаяся уже в последние годы его жизни, оказалась не столь счастливой. Это была дружба с оксфордским историком, антикваром и биографом Энтони а Вудом, или просто Вудом. Вуд в личной жизни оказался человеком тяжелым, ревнивым и завистливым, чуть ли не параноиком, какую благодарность ни испытывали бы к нему потомки за его «Историю Оксфордского университета» (1674) и «Athenae Oxonienses» (1691-1692)[321]. Впервые они встретились в Оксфорде 31 августа 1667 года. Разумеется, именно открытый и неизменно любознательный Обри был инициатором этой встречи; он сам и отправился к Буду домой. Четверть века спустя Вуд написал воспоминания об этой первой встрече, говоря о себе в третьем лице и потратив на записи столько же черной желчи, сколько и чернил: «Мистер Обри был тогда [322]в весьма элегантном одеянии, явился в город со слугой и двумя лошадьми, швырялся деньгами и разыгрывал [323]Э.В. во всех отношениях». Описав финансовое безрассудство Обри, Вуд продолжает, говоря, что тот «в конце концов исхитрился выкарабкаться, цепляясь» за более богатых друзей и родственников. А затем Вуд формулирует свое знаменитое обличение, говоря о том, о чем упоминал и раньше: «Был он человеком бестолковым, кочующим с места на место, с умом прихотливым и капризным, а в иных случаях и вовсе чуть лучше сумасшедшего. И будучи необычайно легковерным, он наполнял многочисленные свои письма к Э.В. глупостями и ложными сведениями, кои порой заводили его [324]на путь заблуждений».

Вуд называет Обри «maggoty-headed»[325], но следует оговориться, что это выражение в те времена звучало не совсем так, как нам может показаться сегодня. Слово «maggot» тогда означало «каприз», «прихоть», и данное Вудом определение можно понимать как «склонный к фантазиям». Но это вряд ли может оправдать поступок, который нельзя расценить иначе, как один из подлейших ударов ножом в спину за всю историю английской интеллектуальной жизни. Что же спровоцировало такой удар после долгих лет тесной дружбы и сотрудничества? Да не что иное, как научная щедрость Джона Обри. Долгие годы он, практически ничего не получая, занимался в Лондоне исследованиями для своего раздражительного и непопулярного оксфордского приятеля. Как это часто случалось, Обри играл при нем всего лишь вторую скрипку. Действительно, идеей написать «Биографии» он был обязан Буду и, разумеется, не мог опубликовать их, пока не были завершены «Athenae Oxonienses». В 1680 году, сверх того, что он послал Вуду результаты проделанных изысканий и расспросов, Обри отправил в Оксфорд и все свои заметки к будущим «Биографиям», чтобы Вуд мог свободно воспользоваться ими для своей собственной книги (с тяжеловесностью и морализаторскои односторонностью, на которые сам Обри никогда не был бы способен).

Обри, который терпеть не мог расставаться с малейшим клочком полученных им сведений, какими бы интимными они ни были, прекрасно понимал, что использовать эти сведения следует с величайшей осторожностью. Об этом он говорил и Вуду: «Я должен высказать вам свое желание, чтобы вы совершили некую кастрацию… и нашили бы фиговые листки.» Но когда, в 1691 году, был опубликован первый том «Athenae» (второй вышел годом позже), сразу же стало ясно, что Вуд, никогда не упускавший возможности подметить недостатки у других, пренебрег советом друга. Многие почувствовали себя оскорбленными тем, что спрятанные в семейных шкафах скелеты были без всякого смущения извлечены и выставлены на всеобщее обозрение, а некоторые из оскорбленных потребовали отмщения. Особенно один из них, второй граф Кларендон, был до предела возмущен историей, которую Обри переслал Буду, – о коррупции, связанной с деятельностью его отца, лорда Кларендона Хайда, первого графа Кларендона. История эта действительно имела место, а лорд Хайд давно уже покоился в могиле, но это не удержало графа Кларендона от того, чтобы вчинить иск о клевете и возбудить судебное дело против Вуда. Вуд был оштрафован и изгнан из университета, а оскорбительные части книги были публично сожжены.

Винить Вуд мог лишь собственную глупость, но всю свою ярость он обрушил на бедного Обри – отсюда и ссылки на «глупости и ложные сведения». Но это была еще не самая страшная несправедливость из им совершенных. Когда Обри наконец получил назад свои записи, он обнаружил, что Вуд их безжалостно искалечил и изъял указатель. Более дюжины биографий были утеряны, среди них – история Иакова I и Монмута, возможно, Вуд счел их слишком «опасными» или просто присвоил, чтобы вклеить в свои черновики. Обри был потрясен до самой глубины своей консервационистской души, но примерно год спустя попытался восстановить былую дружбу. Попытка не имела успеха, а в 1695 году Вуд скончался; даже тогда Обри хватило стойкости оплакать эту потерю. Все, что можно сказать в пользу Вуда в связи с этими печальными событиями, это – что он не стал обвинять Обри в суде; но это вполне могло быть просто потому, что он знал – у Обри отличная защита.

Авторитет Вуда как биографа означал ни много ни мало, что его жестокое суждение, раз уж оно оказалось достоянием публики, пристанет к Джону Обри надолго. Стоит сравнить его суждение с тем, что Обри писал о себе: «Голова моя работала непрестанно, никогда не оставаясь праздной, и даже во время путешествий (а с 1649-го по 1670-й я путешествовал не иначе как верхом) собирала какие-то наблюдения, какие-то мелочи… из коих некоторые очень важны». Может быть, «бестолковый» и «кочующий с места на место» имеют хоть какое-то отношение к действительности (другой приятель где-то упоминает о его любви к бесцельным переездам с места на место и о его несобранности) в смысле его прямо-таки комической – когда бы это не было так грустно – неспособности привести свои рукописи в соответствующее состояние для печати. Совершенно очевидно – из различных посвящений, из оптимистических указаний печатнику, из писем к друзьям, – что он был полон желания это сделать; чего ему не хватало, так это воли осуществить свое желание на практике; несомненно также, что постоянный приток материала, по мере поступления все новых сведений, делал завершение работы особенно затруднительным.

Наконец Обри удалось увидеть одну из своих работ опубликованной: это «Смесь» (с подзаголовком «Собрание размышлений о магии»[326]). Работа появилась в 1696 году, за год до его смерти, и на ней тоже отчасти лежит вина за тот образ легкомысленного и легковерного человека, который неотвязно пристал к Обри и так долго не поддавался исправлению. Достаточно познакомиться с некоторыми из тематических заголовков: «Невидимые удары», «Перемещение по воздуху», «Видения в берилле или стекле»,-«Беседа с ангелами и духами», «Люди со вторым зрением», «Раскрытие двух убийств привидением» и тому подобное. Более верная картина предстанет нашим глазам, если я приведу теперь список его важнейших работ, как сохранившихся, так и утраченных.

«Естественная история Уилтшира»[327]– не была опубликована вплоть до 1847 года.

«Очерк к описанию северной части Уилтшира»[328]– этот очерк содержался в двух тетрадях, озаглавленных Обри «Hypomnemataantiquaria» («Памятные записи антиквара») и помеченных латинскими буквами «А» и «В». Первоначально работа была задумана как часть истории графства, которая должна была быть написана в 1657 году в сотрудничестве с кем-то еще, но предприятие, по словам Обри, «растворилось в табачном дыму», и он продолжал собирать материал уже в одиночку. Обе тетради были переданы в Музей Ашмола, однако брат Джона Обри, Уильям, в 1703 году взял тетрадь «В» на время, но так и не вернул ее в музей. Последний раз ее видели в 1830-х, и это, вероятнее всего, самая большая утрата среди утерянных работ ученого. Тетрадь «А» не была должным образом издана вплоть до 1862 года.