Раскрытие личности в действии (поступке) и слове

Ханна Арендт VITA ACTIVA, Или о деятельной жизни. СПб., 2000. - С. 228-264.

ПЯТАЯ ГЛАВА

ДЕЙСТВИЕ

All sorrows can be borne if you put them into a story or tell a story about them*.

Isak Dinesen

 

Nam in omni actione principaliter intenditur ab agente, sive necessitate naturae sive vo-luntarie agat, propriam similitudunem expli-care; unde fit quod omne agens, in quantum huiusmodi,delectatur, quia, cum omne quod est appetat suum esse, ас in agendo agentis esse quodammodo amplietur, sequitur de ne­cessitate delectatio... Nihil igitur agit nisi tale existens quale patiens fieri debet**.

Dante

 

Раскрытие личности в действии (поступке) и слове

Факт человеческого плюрализма, основополагающее усло­вие поступка, равно как и речи, проявляется двояким образом, как однородность и как разность. Без однородности не было бы никакого взаимопонимания среди живых, никакого пони­мания мертвых и никаких планов относительно мира, населен­ного уже не нами, но все-таки еще подобными нам. Без разно­сти, без абсолютного отличия каждой личности от любой дру­гой, какая есть, была или будет, для взаимопонимания не было бы нужды ни в языке ни в поступке; знаков и возгласов хватило бы чтобы при нужде указать другому на одинаковые у всех, всегда остающиеся тождественными потребности и нужды.

 

Разность и особность не одно и то же. Особность или инако-вость, удивительное свойство alteritas, свойственное всему су­щему как таковому и причисленное поэтому средневековой философией к универсалиям, означает правда разнообразие вообще и является причиной почему мы не можем дать дефи­ницию иначе как различая и почему всякое определение выра­жает одновременно некое отрицание, расподобление; но эта абсолютно всеобщая особность, показывающая, что мы вообще постигаем сущее лишь во множественном числе, дифференци­руется уже в многосложности органической жизни, чьи при­митивнейшие формы демонстрируют такую вариативность и разнообразие, какие намного богаче простой инаковости. Сре­ди них опять же только человеку присуще активно доводить это разнообразие до выраженности, отличать самого себя от других и в конечном счете выделять себя из них, чтобы сооб­щать миру не просто что-то — голод и жажду, расположение, отвращение или страх, — но во всем этом всегда также и само­го себя. В человеке особность, разделяемая им со всем сущим, и разность, разделяемая им со всем живым, становится уникаль­ностью, и человеческое многообразие есть множество, имею­щее то парадоксальное свойство что каждый из его участников по-своему уникален.

 

Речь и действие суть деятельности, в которых выступает эта уникальность. Говоря и действуя, люди активно отличают себя друг от друга вместо того чтобы просто быть разными; они мо­дусы, в каких раскрывает себя сама человечность. Это актив­ное выступание-в-явленность принципиально уникального су­щества покоится, в отличие от явления человека в мире при рождении, на некой инициативе, которую он сам предприни­мает, однако не в том смысле что для этого требуется какое-то особое решение; человек не может совершенно обойтись без речи и поступка, что опять же не распространяется ни на ка­кую другую деятельность внутри vita activa. Работа может быть сколь угодно важной чертой человеческого обмена веществ с природой, но это не значит что всякий человек обязан и рабо­тать; он прекрасно может заставить работать за себя других, никакого ущерба его человеческому бытию оттого не случится. И точно то же относится к созданию, поскольку прекрасно мож­но использовать мир вещей и наслаждаться им, не создав само­му в добавление к его многосложному богатству ни одной самой крошечной полезной вещи. Жизнь рабовладельца, экс­плуататора или нахлебника может быть нравственно уязвимой, но она все-таки еще какой-то специфически человеческий спо­соб существования. Жизнь без слова и поступка, наоборот, — и это всерьез был бы единственный образ жизни, отрекшийся от кажимости и суетности мира в библейском смысле слова, — оказалась бы в буквальном смысле уже не жизнь, но затянув­шееся на всю длину человеческой жизни умирание; она уже не проявлялась бы в мире среди людей, но вообще позволяла бы себя заметить лишь как нечто исчезающее; о ней нам было бы известно не больше чем мы, смертные, знаем о тех, кто исчеза­ет в неведомой нам смерти.

Говоря и действуя, мы включаемся в мир людей, существо­вавший прежде чем мы в него родились, и это включение по­добно второму рождению, когда мы подтверждаем голый факт нашей рожденности, словно берем на себя ответственность за него. Но хотя никто не может целиком и полностью уйти от этого минимума инициативы, она тем не менее не вынуждена никакой необходимостью, как вынуждена работа, и не спрово­цирована в нас стремлением к успеху и перспективой полезно­сти. Присутствие других, с кем мы хотим сблизиться, может в каждом отдельном случае быть стимулом, но сама инициатива им не обусловлена; импульс захожен скорее в том самом нача­ле, которое пришло в мир с нашим рождением и на которое мы отзываемся тем, что сами по собственной инициативе начина­ем что-то новое[1]. В этом исход нейшем и наиболее общем смыс­ле действовать и начинать нечто новое — одно и то же; всякий поступок прежде всего приводит нечто в движение, он акт в смысле латинского agere и он зачинает и вводит нечто в смысле греческого αρχειν. Поскольку всякий человек по причине своей рожденности есть initium, некое начало и пришелец в мире, люди могут брать на себя инициативу, становиться начинате­лями и приводить в движение новое. [Initium] ergo ut esset, creatus est homo, ante quem nullus fuit — „чтобы было начало, был создан человек, до коего никого не было"[2] — говоря сло­вами Августина, который этим одним положением своей поли­тической философии в своей иногда ему присущей глубокомыс­ленно-аподиктической манере неожиданно объединяет суть учения Иисуса из Назарета с опытной почвой римской исто­рии и политики. То начало, каким является человек, коль ско­ро он есть некто, никоим образом не совпадает с сотворением мира[3]; до человека было не Ничто, а Никто; его сотворение не есть начало чего-то, что, будучи однажды сотворено, присут­ствует в своем существе, развивается, длится или уходит, оно начало существа, само обладающее способностью начинать: это начало начала или самого начинания. С созданием человека принцип начала, остававшийся при сотворении мира как бы еще в руках Бога и тем самым вне мира, появился в самом мире и останется ему присущ пока существует человек; что в конеч­ном счете означает лишь что человек есть тот Некто, с чьим сотворением совпадает сотворение свободы.

 

В природе всякого начала заложено, что с точки зрения былого и случившегося оно врывается в мир совершенно нео­жиданно и неподрасчетно. Событийная непредвидимость при­суща всем началам и всем истокам. Возникновение земли, органической жизни на ней, развитие человеческого рода из эво­люции животных видов, т. е. весь круг нашего реального суще­ствования опирается на „бесконечную цепь невероятностей", если на первособытия, некогда прочертившие этот круг, смот­реть с точки зрения процессов в универсуме, взаимодействий в неживой природе или процессов развития органической жиз­ни, которые всякий раз решительно прерывались каждым из тех событий. Новое начало всегда вступает в противоречие со статистически измеренным правдоподобием и оно всегда немыслимая невероятность; оно поэтому всегда, когда мы встре­чаем его в живом опыте — т. е. в опыте жизни, предразмеченной протеканием процессов, новым началом прерываемых, — предстает нам как чудо. Тот факт, что человек одарен способ­ностью к поступку в смысле нового начала, может поэтому оз­начать лишь что он ускользает от всякой обозримости и вычис­лимости, что в этом единственном случае само невероятное обладает известной вероятностью и что на то, чего „разумным образом", т. е. в смысле вычислимости, ожидать совершенно нельзя, надеяться все-таки можно. И этот дар совершенно не­предвиденного опять же опирается исключительно на непов­торимость, отличающую каждого от любого другого кто был, есть или будет, причем однако эта неповторимость есть не столько собрание определенных качеств или уникальное соче­тание уже известных качеств в „индивиде", сколько нечто иду­щее от факта рождаемости, основы всякого человеческого со­вместного бытия, от той рожденности, в силу которой каждый человек некогда появился в мире как нечто уникально новое. Благодаря этой уникальности, данной вместе с фактом рожде­ния, в каждом человеке как бы еще раз возобновляется и под­тверждается творящий акт Бога; попытайся мы определить того Некто, кто неповторимо в каждом новом человеке приходит в мир, то можно лишь сказать, что никто до его рождения не был подобен ему. Действие как новое начало отвечает рождению всякого Некто, оно осуществляет в каждом Единственном факт рожденности; речь опять же отвечает выступившему в этом рождении абсолютному отличию, она осуществляет специфи­чески человеческую плюральность, состоящую в том что суще­ства неповторимо разнообразные от начала до конца находят­ся в окружении себе равных.

 

Действие и речь так сродни друг другу потому, что действие способно отвечать специфически человеческой ситуации, дви­жению среди множества уникальных существ как среди равных себе, только когда оно держит готовым ответ на вопрос, непроизвольно задаваемый всякому новому пришельцу, — на вопрос: кто ты? Разъяснение, кто есть кто, имплицитно дают слова, равно как дела; но подобно тому как связь между поступ­ком и началом теснее чем между речью и началом, так слова явно более пригодны предоставить разъяснение в вопросе о кто чем деяния[4]. Поступки, не сопровождающиеся речами, ут­рачивают большую часть своего характера откровения, они ста­новятся „непонятны" и их цель тогда обычно шокировать не­понятностью или, как говорится, саботировать поставлением перед свершившимся фактом всякую возможность взаимопо­нимания. Как таковые они конечно понятны, они отклоняют слово и речь и своей понятностью обязаны этому отклонению; понимаемое нами есть именно демонстративная немота. Сверх того если бы действительно существовало принципиально бес­словесное действие, то результирующие из него деяния как бы теряли субъекта действия, самого деятеля; не действующие люди, но роботы исполняли бы то, что для людей неизбежно оставалось бы в принципе непонятно. Бессловесного действия строго говоря вообще не существует, ибо это было бы действие без деятеля; обе стороны человека, который „красноречив в словах, в деяньях крепок", связаны между собой, потому что никакого собственно свершителя дел — πρηκτηρ τε έργον — не было бы, не выступи он открыто с говорением речи —ύυων тг ρητηρ (Илиада IX 443). Лишь через выговоренное слово деяние входит в значимую взаимосвязь, причем функция речи не в том чтобы как-то объяснить содеянное, но слово скорее идентифи­цирует деятеля и объявляет, что действует именно он, т. е. не­кто могущий апеллировать к другим поступкам и решениям и говорить, что он намерен делать далее.

 

Нет другого человеческого установления, в такой же мере нуждающегося в словах как действие. Для всех других деятельностей слова играют подчиненную роль; они лишь служат для информации или сопровождают процесс достижения чего-либо, который мог бы совершаться и молча. Хотя язык в общем и целом вполне адекватное средство для целей информации, однако в этом своем качестве он мог бы быть заменен и какой-либо знаковой системой, более отвечающей своим задачам; в математике и других науках, но также и при определенных коллективных работах постоянно применяются подобные зна­ковые системы, причем именно потому что естественный язык оказывается слишком обстоятельным для их целей. Обстоятель­ство, делающее его таким обстоятельным, это сама личность, попутно высказывающаяся в них. В том же самом смысле мож­но было бы говорить что способность действия вполне адекват­на для целей самозащиты или для отстаивания определенных интересов; однако если бы дело шло лишь о достижении по­средством действия определенных целей, то подобных целей явно можно было бы еще намного лучше и быстрее достичь с помощью средств безмолвного насилия. С точки зрения голой пользы действие есть лишь эрзац силовых приемов, всегда ока­зывающихся более действенными, подобно тому как речь с точ­ки зрения голой информативности есть своего рода подсобное средство, с которым мирятся лишь до тех пор пока не изобре­тен какой-либо язык знаков.

 

Действуя и говоря, люди всякий раз обнаруживают, кто они суть, активно показывают личную неповторимость своего су­щества, как бы выступают на сцене мира, на какой они не были так видны прежде, т. е. до того момента когда без их собствен­ного участия просто выступили въяве их уникальный телесный облик и не менее уникальный звук их голоса. В отличие от того, что есть человек, в отличие от свойств, дарований, талантов, недостатков, которыми мы обладаем и потому держим в руках под своим контролем по крайней мере до тех пор пока мы сво­бодны их показать или скрыть, собственно личное кто всякого человека ускользает от нашего контроля, непроизвольно обна­руживаясь во всем что мы говорим или делаем. Лишь совер­шенное молчание и совершенная пассивность способны пожа­луй спрятать этого кто, скрыть от слуха и зрения других обита­телей мира, но никакой умысел на свете не сможет им свободно управлять, коль скоро он объявился. Намного вероятнее, наоборот, что этот кто, так недвусмысленно и однозначно показывающий себя миру современников, как раз от самого показывающего навсегда останется утаен, словно он тот δαίμων гре­ков, который хотя и сопровождает человека на протяжении всей его жизни, однако всегда лишь выглядывает у него сзади через плечо и потому оказывается виден лишь тем, кто смотрит в лицо его подопечному, не ему самому.

 

Это проясняющее качество речи и поступка, делающее так, что поверх слова и поступка говорящий и действующий тоже выступает в явленность, дает однако о себе знать собственно только там, где люди говорят и действуют друг с другом, а не один вместо другого и не друг против друга. Ни действенная и временами очень энергичная доброта, перед альтруизмом ко­торой человеческий мир предстает лишь в модусе бескорыст­ного служения, в котором все словно прячутся от всех, ни пре­ступление, идущее против других и вынужденное прятаться от них, не могут рисковать обнаружением своего кто, субъекта поступка и слова, причем среди прочего еще и потому что ни­кому не ведомо, кого он собственно обнаруживает, когда не­произвольно в речи и поступке обнаруживает попутно самого себя. На этот риск, выступить как Некто в явленность среди других людей, может пойти только тот кто готов и впредь су­ществовать в этой совместности, т. е. готов в бытии-друг-с-дру-гом двигаться среди равных себе, давать объяснения о том, кто ты есть, отрекаясь от исходной чуждости того, кто явился в мир через рождение как новый пришелец. На это отречение одна­ко не способно ни заступничество-за-другого, ни противодей­ствие другому; энергия как добра, так и преступления возни­кает из дистанции, на какой сохраняется исходная чуждость прихода в мир через рождение, причем в нашем контексте не имеет значения то, что эта чуждость в одном случае реализу­ется в самопожертвовании, а в другом — в абсолютном эгоиз­ме. С точки зрения бытия друг с другом дело идет в обоих слу­чаях о феноменах покинутости, которые известным образом могут быть лишь маргинальными явлениями в сфере челове­ческих дел, если не хотеть ее разрушения, т. е. о предельных проявлениях политического, играющих важную историческую роль лишь в эпохи заката, упадка и политической коррупции. В такие эпохи сфера дел человеческих омрачается; она утра­чивает излучающую, славную яркость, присущую лишь публич­ности, конституирующейся в совместном бытии людей и непре­менно необходимой, если хотеть полного развертывания по­ступка и слова, т. е. сверх всего сделанного и сказанного дать действующим и говорящим тоже выступить в явленность. В этих сумерках, когда ни одна душа уже больше не знает кто ты есть, люди чувствуют себя чуждыми не только миру но и друг другу; и среди настроений чуждости и оставленности по­лучают свой шанс образы чужаков среди людей, святых и пре­ступников.

 

Без этого свойства, создавать ясность в отношении кто лич­ности, действие становится некоего рода операцией подобно другим предметно-обусловленным операциям. Оно может тог­да по сути стать просто средством для целей, точно так же как изготовление есть средство создания предмета. Это наступает всегда, когда настоящее бытие друг с другом разрушено или на время ослаблено и люди стоят или действуют лишь друг за друга или друг против друга, как скажем в случае войны, когда дей­ствие означает лишь приготовление определенных средств на­силия и применение их для достижения известной преднамеченной цели для себя и против врага. В подобных случаях, о которых история человечества имеет так много рассказать, что долгое время они считались собственной субстанцией исторического вообще, речь есть действительно „пустая болтовня", а именно средство среди прочих для достижения цели, служит ли это средство лишь для того чтобы пускать врагу пыль в гла­за или для того чтобы опьянить себя своей собственной пропа­гандой. Речь тогда пустая болтовня, потому что она тут вообще уже ничего не объясняет, а стало быть идет прямо наперекор собственному смыслу говорения; но и прямое действие силой оружия, в конечном счете решающее, происходит таким обра­зом что уникальная идентичность самого действующего уже не играет никакой роли; победа или поражение, по крайней мере в современной войне, являются неким результатом позитивно­го или негативного рода, и о том, кто такие победитель и по­бежденный, это говорит не больше чем любые другие достиг­нутые результаты.

 

Действием в этих случаях утрачено как раз то свойство, ка­ким оно превосходит все привычные виды производительной и изготовительной деятельности, которые, начиная от простей­шего изготовления предметов повседневного употребления вплоть до преображающего создания художественных произ­ведений, обнаруживают лишь то, что показывает выполненный объект, т. е. по своей сути вовсе не имеют в виду показать что-то больше чем лежит у всех на виду по завершении процесса создания. Действие, остающееся в анонимности, поступок, при котором нет имени исполнителя, бессмысленны и подлежат забвению; тут нет никого, о ком можно было бы рассказать ис­торию. Художественное произведение, напротив, сохраняет все свое значение независимо от того, известно ли нам имя мастера или нет. После первой мировой войны поставленные во всех странах памятники „неизвестному солдату" были лишь красноречивым свидетельством всеобщей потребности найти того кто, того некто, кого должны были бы выявить четыре года массо­вого убийства. Памятник „неизвестному" возник из вполне обо­снованного нежелания мириться с тем, что столь чудовищного события никто в истиннейшем смысле слова не хотел и никто не инсценировал; памятники были поставлены всем тем, кого война несмотря на величайшие человеческие усилия оставила в безвестности, что не умалило их героизма, но похитило у них как деятелей их человеческое достоинство[5].