ПЕРВЫЙ ДЕТСКИЙ МУНИЦИПАЛЬНЫЙ СОВЕТ 6 страница

 

У СТЫДА НЕТ ВОЗРАСТА

 

В Мезон Верт для пеленального столика мы отвели уголок за колонной. Мы не хотели, чтобы он был у всех на виду. Когда ребенка переодевают прилюдно, он не чувствует себя так комфортно, как тот, которого перепеленывают одного, вдали от посторонних глаз. Это вроде бы доказывает, что у младенца уже есть чувство стыда и что он стесняется, когда ему перед всеми оголяют попу. Мамы одобрили это. «Верно, — говорили они, — так лучше, так ребенок как будто дома».

Приходилось, правда, видеть и таких детей, которые не могли справлять свои нужды в одиночестве, без домоганий горшка с ус­тановкой его таким образом, чтобы быть в центре всеобщего внимания. И мы были вынуждены обращаться к мамам этих детей таким образом:

«Нет, — говорили мы, — здесь дети идут с горшком за занавеску' и не вытаскивают горшки на середину комнаты». Некоторые мамы, пытаясь возразить, доходили до того, что говорили: «Но тогда отчего бы и есть им не при всех?» На что я отвечала: «Нет, в нашем этносе принято есть вместе, и мы не считаем это стыдным. Когда вы что-то предпринимаете в отношении своего ребенка, представьте, что это происходит с вами. Вам бы понравилось, если бы ваш ночной горшок принесли в комнату?» — «Конечно, нет... Но ребенок — другое дело.» — «Да нет, не другое». И очевидно, что

• Тогда у нас не было постоянного помещения, теперь в Мезон Верт есть свои туалет.

когда уважаешь ребенка, даже очень маленького, он обретает чувство собственного достоинства, которым не обладал в отношении того, что касается таких операций как физиологические отправления или переодевание.

В XVII веке аристократы могли принимать посетителей, сидя на горшке (стул с сидением с дыркой, под которым установлен горшок). В глазах детей этих аристократов, в глазах их слуг и менее родовитых дворян такой прием соответствовал положению, занимаемому хозя­ином'. Ребенок хотел бы быть таким взрослым, которого он видит перед собой. Так зачем в качестве примера для подражания предлагать ему делать то, что тот, кто представляет для него идеал взрослого, не делал бы из чувства стыда?

В каждом ребенке — просто мы об этом не хотим думать — живет и развивается некий интуитивный проект отношения других к нему как ко взрослому. Значит, он ждет, чтобы по отношению к нему и вели себя так же, как по отношению к взрослому, и уважали бы так же. И в этом ребенок прав.

Во всем, что касается стыда, нужно это учитывать. Когда, например, родители, разгуливающие перед своими детьми в костюмах Адама и Евы, спрашивают меня — хорошо это или плохо, что дети их видят, — я отвечаю так: «Если к вам пришли друзья — друзья, которых вы уважаете, вы делаете то же самое?» — «Нет, конечно!» — «Тогда не делайте так и перед детьми. Вы ходите так, то есть вы не стесняетесь своей наготы перед вашим супругом, другом — прекрасно. Но ребенок не должен быть вашим супругом. Однако, если вы действительно нудисты и так ведете себя со всеми, пожалуйста».

Родители, которые разгуливают у себя дома нагишом, очень удив­ляются, когда мальчики в возрасте б—8 лет начинают проявлять преувеличенную стыдливость. И удивляются еще больше, когда узнают, что девочки в детском саду, где есть младшие и старшие группы, бегают в туалеты, чтобы подсмотреть, как большие снимают штанишки. Именно для того, чтобы избежать вольного обращения с инцестом, нужно, чтобы во всём ребенок относился к родителям не иначе, как к папе-маме. Я получаю много писем от родителей, которые ругаются, возмущаются, что их дети запираются в уборной. Чувство

• Не сожаление ли толкает мужчину или женщину— не всем удается стать сестрами и братьями короля — обращаться с ребенком,как некогда обращались с королем, и приносить его горшок в комнату? (Ф. Д.).

484

стыдливости рождается очень рано, но ребенок выражает его лишь тогда, когда иначе вести себя не может, когда ему угрожает некое запретное насилие или запрет стать самим собой из-за насилия, выражающегося в том, что другие на него смотрят.

В 1968 году, двадцатилетние, в противовес своим предкам, скры­вавшим («Не выставляйся на всеобщее обозрение.») какие-то части тела, озаботились тем, что их дети будут так же усматривать в человеческом теле нечто постыдное. Но вместе с тем сами они, став родителями, в обнаженном виде детям не показывались. Теперь родители это делают, и совершенно не отдают себе отчета в том, что взрослое тело родителей для ребенка настолько прекрасно, что оно его подавляет. В соревновании эстетических значимостей он безоружен против тела взрослого. Между собой дети не стесняются своей наготы. Не беспокоит их и нагота других взрослых, но только не их родителей. На наготу тех, кто дал ему жизнь, ребенок смотрит совершенно особо, для ребенка это его внутренняя модель для под­ражания. Если же превалирует и выставляется напоказ внешнее, то ребенок не понимает, где его взрослый предшественник, чье сущес­твование подвергается сомнению фактом наличия его наготы, которую ему не с чем сравнивать. А те женщины, которые расхаживают голыми перед своими детьми мужского пола неизвестно до какого возраста, сокращают для собственного ребенка свободу его поведения. Модой нагота была низведена до банальности. Но невозможно низвести до банальности наготу отца или матери. Прежде всего, сам ребенок против того, чтобы доводить восприятие наготы родителей до по­добного уровня. Родители в этом вопросе потеряли голову, они сегодня похожи на священника, у которого спрашивают, правда ли Христос присутствует при совершении таинства евхаристии, и который отвечает: «Совесть подскажет». Родители сегодня заблудились в трех соснах: с одной стороны, они не хотят поступать, как их родители, и говорят своим детям, что нагота естественна, с другой — пытаются при этом сохранять некую завесу тайны.

Те же проблемы и с жизнью семейной пары в присутствии детей. Ну, с наготой — ладно, а ласка, нежность? Есть пары, которые упорно даже не обнимаются в присутствии детей и не позволяют себе проявления друг к другу никаких знаков внимания; есть и такие, что бесконечно на людях целуются. И то, и другое может выглядеть неестественно.

485

Мудрить тут нечего. «Всё, — говорю я родителям, — очень просто: ведите себя перед своими детьми, точно так же, как перед гостями, которых вы уважаете, — вот и все, что от вас требуется». Других критериев нет. Это требования этики, но не все родители, увы, им отвечают. Поскольку им воспитание принесло лишь аф­фективные сексуальные трудности, от которых они страдают по сей день, они убеждены, что, поступая таким образом, ограждают от подобного своих детей. В конечном же итоге получается, что един­ственная их цель — сделать наоборот, поступить не так, как поступали их собственные родители. В результате их дети вступают в проти­воречие с ними. Чрезвычайно вредно, чтобы родители определяли характер поведения по отношению к своим детям лишь в зависимости от того, как вели себя с ними их собственные родители: все-таки есть возможность продолжить род без того, чтобы по-прежнему мно­жить эдиповы трупы. Следовало бы все-таки подумать и о свободе другого.

Уважать ребенка — это значит предложить ему модель поведения и предоставить возможность не подражать ей. У ребенка нет другого выхода в формировании себя, кроме отрицания, и он говорит «Нет». Перед этим повторяющимся «нет» родители совершенно теряют ори­ентацию и их ждет неминуемое поражение. Так что же у этих родителей не получилось? Всё получилось, но выбрало другую дорогу, которая не соответствовала родительским представлениям. А ведь у чада-то было собственное представление о жизни. Родители ведут себя по отношению к нему так, как будто то, кем станет этот ребенок, имело смысл лишь в момент их соития, все остальное не в счет. Они отрицают, что желание жизни, которое живет в их ребенке, это нечто совершенно иное, чем то, что они себе пред­ставляли.

 

ВМЕСТЕ С ВОСПИТАТЕЛЬНИЦАМИ ДОМОВ РЕБЕНКА

 

Я лечила двух маленьких мавританцев, брата и сестру, которые были помещены в дом ребенка. Доменик, 3 года, и Вероник — 22 месяца. Имена звучат похоже. Мальчик за три месяца, которые был в детском доме, не произнес ни единого слова, он терроризировал свою сестру, которая бессловесно всё сносила, была депрессивна, а

486

он — молчал. Тогда решили, что он отстает в развитии. Но он вовсе не отставал, просто он жил в ситуации, в которой ничего не понимал: ему никто не объяснил, почему это вдруг его отняли у папы с мамой — мавританцев. В качестве семейного воспоминания у него осталась лило» сестра. И он ее терроризировал, потому, возможно, что ему хотелось, чтобы она оставалась младенцем, каким была тогда, когда все они были вместе.

Мать, когда однажды напару с мужем пришла к детям — глаз на них не поднимала. Это была мавританка, с корнем вырванная из своей среды; приспособиться к Парижу она никак не сумела; зарабатывала ведением хозяйства в чужих домах; и, ясно, что, за­беременев в третий раз, не имела возможности оставить при себе первых двух детей.

Суд постановил отнять их у нее, поскольку соседи подали жалобу, что детей в семье били. Судья отправил детей в дом ребенка. Я видела этих родителей, они были травмированы тем, что у них отняли детей, и все это только потому, что мать, беременная в третий раз, но не прекращающая работать, не могла выносить, как кричит малышка Вероник. Когда приходили родители, девочка пряталась у воспитательниц и орала, боясь, что мать может ее забрать с собой. Мальчик же, наоборот, шел к матери, потом — к отцу.

Я подумала так: старший здесь себя несчастным не чувствует, и, если и отстает, то только потому, что тут же находится малышка, с появлением которой жизнь семьи усложнилась. Значит, совершенно естественно, что он терроризирует девочку, другого ребенка такого же возраста он бы не трогал; он терроризирует сестру, отнимает у нее все, до чего бы она ни дотронулась... и это все из-за того, что эта его сестра забрала у него маму, и с ее появлением в доме все пошло наперекосяк. Но если ему не объяснить того, что про­исходит, он будет упорствовать в своем поведении, которое тормозит развитие сестры, а та не может развиваться, потому что старший брат препятствует проявлению у нее какого бы то ни было интереса к чему угодно — он все вырывает у нее из рук. Но разлучить их было бы неправильно. Разлучи их, и, значит, эта семья больше уже не будет семьей. Именно поэтому их нужно оставить вместе, но нужно помочь старшему понять свое поведение и то, что он затрудняет жизнь девочки, просто не разрешает ей жить. Нужно ему объяснить, что он запрещает сестре что бы то ни было брать, потому, что когда она родилась, она отняла у него маму; он думает, что, не родись его сестра, его бы не забрали из дома, мама не

487

стала бы так нервничать, не била бы их, и соседи бы не жаловались на крики, и судьи бы не отняли их у родителей. Ему объясняешь — и он прекрасно понимает. То, как он ведет себя с сестрой, ни хорошо, ни плохо. Он может и говорить, и понимать; его поведению можно вернуть ту динамику, которая будет обладать для него смыслом. И тогда он снова сможет войти в общение, вместо того, чтобы все время мешать своей сестре устанавливать свои связи с внешним миром.

Совершенно ясно, как это происходит: старший мешает матери заниматься новорожденным, берет, например, пеленки, пьет из бу­тылочки, тогда мать шлепает его, он плачет, она опять шлепает. И потом наступает день, когда эти шлепки становятся в глазах соседей побоями, они жалуются в суд, судья заводит дело — среда с низким образовательным цензом, значит «социальные причины», и детей забирают. Дело сделано. Старший фиксируется на сестре, потому что сказал себе, что все эти несчастья произошли из-за нее. Но с ним ничего не проговорено для того, чтобы он смог понять, что ситуация на самом деле совершенно иная; его уставшая мать снова беременна, она — совсем не плохая мать, но без своей матери (бабушка осталась на родине, в Мавритании) ей в одиночку заниматься детьми трудно. Дети мешали ей найти работу по уборке квартир, потому что никому не хотелось чтобы она приходила с детьми.

Нужно растолковать мальчику, что он ошибается, думая, что сестра виновата в том, что их забрали из дома, что это всё из-за нее (или из-за него), или — что это вина родителей, которые были бессильны противостоять закону.

«Это не оттого, что ты — Доменик, — сказала я. — Какой угодно большой мальчик чувствовал бы себя несчастливым, когда нужна мама, а мамы нет. И Жак, и Пьер, и Поль чувствовали бы себя так же. Ты, это — ты, и ты был несчастлив и думал, что виновата во всем этом Вероник, но дело не в ней, а в том, что у твоей мамы двое детей, и она очень уставала, потому что ей приходилось заниматься уборкой у чужих людей, чтобы зарабатывать.»

Вместо того, чтобы общаться с детьми своего возраста, Доменик то и дело подстерегал сестру и не давал ей проходу. Малышка чахла, потому что любила своего братика, и чтобы угодить ему начинала вести себя так, будто ее нет.

Воспитатели, которые хотели, чтобы дети развивались в соответ­ствии со своим возрастом, видели, что один ребенок отстает, а

488

другой замедлился в развитии. Казалось, дело не во взаимоотношениях этих двоих. И, в самом деле, — в действительности это происходило потому, что и тому и другому ребенку необходимо было услышать, что причиной, по которой они оказались в доме малютки, не являются они сами — виновата в этом ситуация, в которую они, дети такого возраста, попали. Они — всего лишь дети, и управляет их поступками то, как они понимают происходящее, треугольник, то есть «папа-мама и братья, сестры вокруг них».

Я говорила с Домеником таким образом, чтобы он смог понять разницу между индивидуумом такого возраста, в каком он находился, и им как субъектом.

«Ты понимал, в чем дело, — говорила я, — но твое тело — это тело ребенка, и оно не умело вести себя иначе. Ну и твоя мама, раз ты ребенок, думала, что если она тебя отшлепает, то ты поймешь... Но ты не понимал, что надо делать... — Я утверждала, что это из-за возраста. — Не ты, такой-то, виноват, просто тебе — столько лет. Но на твоем месте мог оказаться и Пьер, и Поль, и Жак... На Доменике нет никакой вины, просто ситуация очень слож­ная.»

Детство характеризуется еще и тем, что в этом возрасте ребенок находится в плену тех своих желаний, что рвутся быть высказанными, явленными. Так Доменику надо было высказаться, но у него для этого было единственное средство — бить сестру.

В конце этих бесед с Домеником, которые происходили в при­сутствии его сестры и всех нянечек, мальчик смог, наконец, говорить, и помощь психотерапевта ему более не понадобилась. Он смог войти в небольшую детсадовскую группу, которая быта в доме малютки, прекратил досаждать сестренке, которая спала с ним вместе в одной спальне, и вел себя с ней вполне сносно.

Тогда я стала заниматься девочкой, которой тоже была необходима языковая поддержка. Я договорилась с нянечками. «Я хочу видеть теперь только малышку Вероник, потому что со страшим уже все более менее в порядке: он вышел из тупика, занимается, хорошо относится к сестре, общается с родителями, когда те приходят, и даже доволен этими встречами. А в малышке еще живет страх, она идет к отцу, но не к матери. Мать же страдает, потому что несмотря ни на что она девочку любит.» Конечно, как я поняла, эта женщина не могла воспитать дочку без чьей-либо помощи. Она так и не сняла национальных одежд, жила в воспоминаниях, вне всякой связи с окружающими. Конечно, соседи не могли выдержать,

489

как эта женщина то и дело шлепает детей и кричит. Глаза у Вероник были умненькие, живые. Но она отставала в речевом развитии. Я предложила ей несколько словесных моделей: «Это — Жененьева (утренняя нянечка)», или: «Это — Кристина (вечерняя)», или: «А это — госпожа Дольто». Когда я предлагала ей эти модели, девочка неумело старалась произнести слог-два, но я заметила, что вместе с артикуляционными усилиями она начинала ерзать и подпрыгивать на попе, как утка на своей гузке. «Вероник, — говорю, — ты хочешь говорить ртом, ртом, который на лице, а у тебя говорит тот рот, что на попке». — Она очень заинтересованно на меня посмотрела, и действительно, начала говорить, но «с двух концов». Ей было очень смешно, что она подпрыгивает на попе одновременно с тем, что произносит слог. Девочка начинала отдавать предпочтение оральному полюсу, но каждый слог соответствовал воображаемому шлепку по попе, который она получала от матери (я с ней еще не заговаривала об этих шлепках), я! просто указала ей, что прежде чем она раскрывает рот, начинает говорить ее попка. И ей это показалось таким смешным, каким это и было на самом деле.

Я стимулировала ее речевую активность формулами: «Это — корова», она улыбается, повторяет слова. Когда Вероник говорит «гоюбой» вместо «голубой» и «понъявилось» вместо «понравилось», я поправляю. Очень внимательно слежу за произношением, потому что именно в этом и заключается общение с ребенком; а она, как только пробует исправиться, сразу же начинает ерзать. И после — получается. Ей хочется научиться говорить, хорошо говорить, но чтобы правильно сказать, надо сначала сделать «каку»: зона удо­вольствия у нее сосредоточена вокруг попы (!), которая получала шлепки или делала каку, — именно это место было средоточением общения матери со своим ребенком. Но, в конце концов, кончилось тем, что девочка, в качестве подарка взрослому, с которым она вошла в общение, стала произносить слога: этот звуковой подарок соответствовал тому, что у нее просил взрослый. А если она сумеет хорошо сказать, ее поймут все дети и вообще все вокруг. И как только Доменик это поняла, она начала стараться. Вот и вся пси­хотерапия. Но если бы захотелось заснять этого ребенка на пленку, что бы мы тогда увидели? Мы бы увидели, что ребенок оживляется и все время «играет» со своей попой... И вряд ли можно было бы понять наверняка, в какой момент экспрессивного нарастания внутренней потребности выразиться у девочки путается верх и низ: нужно хорошо поступить, но «верхом» или «низом»? Неизвестно.

490

У малышки Вероник нет пока еще другой возможности выразиться, только через низ своего организма — то место, что так «удовлет­воряло» мать, и девочка к нему возвращается, теперь — как к средству самовыражения. Девочка очень умненькая, чувствительна к каждому моему слову. Это чудесно! Видно, что она еще не располагает теми языковыми средствами, которые привычны для детей ее возраста в цивилизации, где разговаривают, артикулируя фонемы губами, ртом, а ей их не произнести, и она ерзает на попе, а тазовая область это одновременно и гениталии, то есть в тот момент, когда она ерзает на попе, происходит удовлетворение ее желания (мать вступала в контакт с нею посредством шлепка). И нужны были века циви­лизации, чтобы появилась, наконец, возможность выразить то, что чувствуешь, хочешь, делая что-то руками («делать» — глагол, свя­занный по значению с «какать-писать»), то есть перенести идею сфинктера на руки, которые что-то могут выяснить, сделать. Первым объектом, к которому прикасается ребенок, является, очевидно, его собственная какашка. А когда начинает гулять, что поднимает? Первым делом — собачьи какашки. Для него это интересно. Нужно попробовать поставить себя на уровень ребенка. Невозможно всё поменять одним махом, тело ребенка еще хранит воспоминания о том времени, когда ему меняли пеленки. Никакая камера не может такое показать, а на психоаналитическом сеансе можно выявить эти связи перед присутствующими (нянечками в данном случае), и они могут подтвердить те результаты работы психоаналитика, коим они были свидетелями.

Всё, что делает ребенок, должно иметь свое оправдание на ди­намическом уровне. И тогда ребенок может избавиться от чувства вины. В конечном счете важно не то, что ребенок есть ребенок, а то, что к нему обращаются как к индивидууму, который пока что, временно, располагает лишь детскими средствами выражения себя. Родительской целью является социализовать ребенка, но уровень, на котором он находится, не принимается во внимание. Родители хотят сразу же видеть результат, отделяя конечную точку этого про­цесса от его корней.

На самом деле, все основано на семейном и социальном поведении, на амнезии, забытьи зародышевой жизни, на пренатальной жизни, на раннем детстве, которое так и не нашло своего неврологического завершения.

Мама Вероник сказала, что ее дочке надо было менять пеленки тут же, как только ее перепеленали, но поскольку мать кормила

ее грудью, поначалу у девочки никаких неприятностей не было, они начались потом; девочка хотела привлечь внимание матери и поэтому то и дело писалась и какалась, чтобы мать снова взяла ее. Мать же говорила, что это было просто невыносимо, и она то и дело ее шлепала, чтобы та прекратила пачкать пеленки.

Подобное воспитание слишком смахивает на пересадку черенка. Корни обрубаются, и у ребенка теряются основы его собственной истории: он не может больше войти в коммуникацию, он чувствует себя совершенно потерянным.

Взрослые думают, что это благотворно, что ребенок выходит из животной, незрелой стадии своего развития. Экономическую причину здесь скрывают: мать хочет быть свободной, чтобы идти работать. Но ребенку она нужна. И ей тоже, наверняка, нужен этот ребенок, как когда-то, когда она сама была маленькой, ей была нужна бабушка, с которой она не расставалась, оставленная на ее попечение матерью. И ребенок отвечает на это неосознанное требование матери: не расставаться с ребенком, но тем не менее, зарабатывать на жизнь. Вся драма детей, которых слишком рано отдали в ясли, в этом и заключается.

Сколько матерей, доведенных почти до нервного истощения, бьют детей, чтобы те не пачкали пеленки как только им их поменяли. Матери торопятся, они очень устали. Им вдолбили в голову, что ребенок должен принять социальные требования и удовлетворить тре­бования взрослого, потому что тот сказал: «Сделай так, потому что мне это надо». Но все происходит не так. Ребенок примет лишь те предписания, которые входят в согласие с его натурой, лишь найдя взаимопонимание с самим собой, с тем, о чем хранит вос­поминание его тело, — только тогда ребенок примет их. Для этого и обращаешься к тому субъекту, который находится в нем как действительный собеседник, и объясняешь этому собеседнику, что он выражает посредством тела. Иначе ребенок может остановиться в своем развитии, или начнет отставать и не найдет в этом тумане дорогу к самому себе и, безусловно, не сможет отвечать на нормальные требования взрослого. Ребенок теряет свои жизненные силы, отка­зываясь выполнять те нормы, которые он не считает жизненно не­обходимыми. «Нужно, чтобы я стал вещью, бездеятельной вещью.» И сразу все жизненные функции разрегулируются. До того как я начала заниматься с Вероник, ей стали давать гормоны для поднятия аппетита, чтобы она спала, когда нужно, а когда нужно просыпалась и реагировала, но девочка стала еще пассивней, стала вялой, в

492

яслях забеспокоились. Отнесли же все это к «отставанию в развитии», да внешне так и было, а девочка-то была такая умненькая!

Даже в самом «дивном новом мире» нужды ребенка не сведутся только к нормальному обмену веществ.

Я думаю, что желание ребенка, которое является специфически человеческим (во всяком случае, у животных мы этого не наблюдаем), это — желание межпсихической коммуникации со взрослыми: желание духовной связи со взрослым; общения душ и взаимопонимания. Языком для ребенка со взрослым является всё... История мавританской семьи подтверждает это как нельзя лучше.

Теперь в нашем цивилизованном обществе находится много детей, матери или отцы которых лишены своей природной, общинной среды, и можно проследить, каким образом, в конце концов, дети «окуль­туриваются» с точки зрения языка. У родителей меняется манера общения с детьми. Им хотелось бы продолжать общаться с ними, как это было, когда они сами были маленькими, но они это сделать не могут, потому что не живут больше со своим племенем, народом, как это было раньше. И ребенок оказывается в тупике. Как ему развиваться? Матери надо идти на работу и ей необходимо, чтобы ребенок вел себя определенным образом, но во времена ее детства, в племени (деревне) все было совсем иначе.

Именно наблюдение за малышами подтверждает основополагающее открытие: человеческое существо начинает свою «историю» с яй­цеклетки. Но человек не может развиваться так, чтобы его ничто не отрывало от прошлого. И он не сможет оторваться от образа символического тела, если только это тело не найдет свое симво­лическое выражение в речи'. Например, младенец, который сосет грудь, может быть отнят от материнской груди только при условии, что и мать займется тем же, чем и он, и от вербального общения с ним начнет получать большее удовольствие, нежели от телесного. Если мать отнимает ребенка от груди, но продолжает целовать его всюду, то есть ее рот имеет право на пользование его телом в любом месте, а его — нет, ребенок начинает испытывать мучительное противоречие: он становится «материнской грудью», а она ему грудь не дает. Но у него нет и вербального молока, ведь речь — то же молоко, но звуковое, слышимое. Ребенок становится объектом

L'lmage mconsciente du corps, P. Dolto, Seuil, 1984.

493

наслаждения, но сам наслаждение в обмен на предоставляемое ему не получает; он как бы начинает получать удовольствие от того, что стал принадлежностью, объектом своей матери и перестал быть субъектом в своих собственных коммуникационных поисках. Таким образом может сформироваться база для дисфункции, что может привести к психозу или умственному отставанию. И это происходит тем быстрее, чем умнее и развитее ребенок. У Вероник развился психоз, у старшего брата начала развиваться дебильность, потому что он не говорил, а значит и не имел вербальной коммуникации, а раз этого не было, его руки стали той агрессивной «глоткой», которая все отнимала у сестры. Нужно было охранять от него сестру, когда та ела, потому что он у нее отнимал все, только бы ей ничего не досталось. Не то, чтобы он хотел ее смерти, просто он сам хотел жить. «Именно потому, что так было до того, как она родилась, и тогда все было хорошо, а я хочу жить.»

Теперь, когда мальчик чувствует себя живым на своем собственном уровне, он видится с родителями каждую неделю, и все у него хорошо. На уик-энды стали забирать и Вероник, возвращалась с которых она чрезвычайно собой довольная — причесанная, как на­стоящая мавританка — в завитых волосах масса маленьких бантиков. Неделю спустя, маму она встречала иначе, чем до лечения и со­вместных выходных, всплакнула лишь при виде отца, похоже, чем-то недовольного: может быть, он сердился на то, сколько времени мать тратит, чтобы сделать ей прическу... Я не уловила, чем именно он не доволен, что-то он пробурчал, а Вероник отца испугалась. Она уцепилась за воспитательницу с намерением поскорей добраться до матери... Она вновь обрела уверенность в материнской любви и в собственной защищенности, безопасности рядом с ней.

Воспитательницы этого дома малютки проводили вместе со мной психоаналитическую работу. Я не касалась детей руками, только говорила. Я говорю что-нибудь, Вероник смотрит на Женевьеву, а я подтверждаю: «Женевьева, которая сейчас замещает твою маму, разрешает, чтобы я тебе это сказала». Тогда Вероник чувствует себя комфортно, потому что все происходит через посредство тела.

Когда ребенок проходит лечение в присутствии своей матери, мы должны поступать так же. Тогда и мать понимает, насколько ее ребенок разумен в своих реакциях. И так должно быть до того момента, пока ребенок не захочет, чтобы мама ушла. Поведение его говорит само за себя: он берет мамину сумку, кладет ей ее на колени и тащит маму к двери. Так делает обычно ребенок,

494

который еще не говорит. «Вы видите, сегодня ваш ребенок хочет остаться со мной наедине. Вы позволите?» Мать говорит: «Но сумку-то я могу оставить». Ребенок берет сумку и вручает ей: он не хочет, чтобы здесь оставалось что бы то ни было, принадлежащее его матери*. И вот в этот момент надо быть поистине ко всему готовым, потому что мать может не в меру остро переживать происходящее. Есть и такие субъекты, которые сами предпочитают остаться за дверью, а в комнату пропускают мать. В таком случае надо оставлять дверь открытой, чтобы ребенок мог ходить туда-сюда. Потом, в ходе нашей с матерью беседы, ребенок постепенно войдет в контакт с нами. И, заметьте, что он предпринимает по отношению к этим двум лицам (к психотерапевту и маме).

Начинается всегда одинаково: сначала он вроде бы делает какой-то жест, но тут же снова усаживается на материнские колени. Если он начинает что-то делать руками, например, лепить, он не может понять, не отделит ли его это действие от его корня, которым является мать. Дети с психопатологией — всегда те, кого матери неудачно оторвали от груди. Ребенок хочет остаться материнским объектом для того, чтобы быть уверенным, что его тело суть тело его матери, и как только он начинает входить во взаимодействие с кем-то другим, его охватывает страх — ведь он на минуту забывает маму, и ему страшно, что она может сделать то же самое. Это можно вербализовать: «Знаешь, ты можешь на минутку забыть, что твоя мама тут, она позволяет, чтобы ты забыл это, она ведь пришла вместе с тобой для того, чтобы ты стал (стала) самим собой, мальчиком (или девочкой), который смог бы подружиться с другими детьми». Подобные слова — это попытка выразить словами то, что в этот момент остро переживается ребенком. Ребенок отходит от матери, но нам известно, что отойдет он минуты на две, не больше. «Хочешь опять подойти к ней? Проверить, не ушла ли она?» Непонятно, чего ребенок хочет. Тогда идешь вместе с ним. «Видишь, мама тут, она тебя не бросает, она тут.» Ребенок снова подходит к матери, потом уходит, что-то делает и несет показать маме. Идешь вместе с ним, говоришь матери: «Ваш ребенок боится сделать что-