ТЕОЛОГИ СЧАСТЛИВЫЕ И НЕСЧАСТЛИВЫЕ 3 страница

Я спросил у того из чернокнижников, что был посильнее: «А что бы случилось, если бы один из ваших духов одолел меня?» – «Вы бы ушли из этой комнаты, – ответил он, – вдвоем». Я попытался расспросить его также и об истоках его искусства, но ничего особо важного не узнал, кроме того, что заклинаниям его научил отец и что одно из слов, чаще других повторявшееся в тексте, было арабское. Большего он мне сказать не мог, ибо, судя по всему, дал обет хранить тайну.

 

 

ДЬЯВОЛ

 

 

Моя старуха из Мэйо сказала мне однажды: она видела, как прямо по дороге в деревню явилось нечто и вошло в дом напротив, имен она не называла, но я понял и так. На другой день она рассказала о двух своих подругах, которых кто-то – они уверены, что Дьявол, собственной персоной, – едва не затащил в постель. Одна из них стояла на обочине дороги; он ехал на лошади мимо и предложил ей сесть сзади него в седло и покататься с ним на пару. Когда она отказалась, он просто-напросто растаял. Другая стояла прямо на дороге поздно ночью и ждала своего парня, как вдруг по дороге, из темноты, вылетело нечто, хлопая, перекатываясь то и дело вверх тормашками. Издалека оно похоже было на газету, а когда подлетело ближе, прямо ей в лицо, она даже прикинула по формату, что это, должно быть, «Айриш Таймс». И вдруг газета исчезла, и перед ней очутился молодой человек, предложивший ей тут же пойти с ним прогуляться. Она отказалась, и он тоже исчез.

Знал я и еще одного старика, со склонов Бен Балбена, у которого Дьявол поселился прямо под кроватью и звонил по ночам в колокольчик. Тогда он пошел поздно вечером в часовню, украл там колокол и вызвонил беса вон.

 

 

ТЕОЛОГИ СЧАСТЛИВЫЕ И НЕСЧАСТЛИВЫЕ

 

I

Моя старуха из Мэйо сказала мне однажды: «Знавала я одну служанку, которая повесилась из любви к Богу. Она очень тосковала по своему священнику и по обществу ** и повесилась на перилах, на шарфике. Не успела она отойти, как стала вся белая, точно лилия, а будь то убийство или самоубийство – она была бы чернее сажи. Погребли ее по-христиански, а священник сказал, что только она умерла, и уже была с Отцом нашим Небесным. Вот так, что ты ни делай, а если делаешь это из любви к Богу, все будет к лучшему». Удовольствие, с которым она рассказывала мне эту историю, вовсе меня не удивило: все святое и светлое так близко ей, что словно бы само собою просится на язык. Как-то раз она сказала мне, что все, о чем бы ни говорили на службе в церкви, она потом видит собственными своими глазами. Она описывала мне врата Чистилища, такими, какими они явлены были глазам ее, но я ничего из ее описания не помню, кроме разве того обстоятельства, что душ страждущих она не видела вовсе, а только врата. Такое впечатление, будто и в голове у нее сплошь одна красота и благодать. Она спросила меня однажды, какой цветок и какой месяц самые что ни на есть красивые. Когда я ответил: «Не знаю», – она тут же сказала сама: «Месяц май, из-за Девы, невесты (1), и ландыш, лилия долины, потому что она никогда не грешила и чистою вышла прямо из камня». А потом спросила еще: «Почему в году есть три холодных месяца, зима?» Я даже и этого не знал, и она сказала ответ: «Человеческий грех и возмездие Божие». В ее глазах Христос не только был свят, но и совершенно безупречен с земной, телесной точки зрения, красота и святость были для нее теснейшим образом взаимосвязаны. В нем, единственном из всех мужчин, было ровно шесть футов росту, все же прочие были чуть выше или чуть ниже.

Мысли ее и взгляды относительно фэйри также не лишены красоты и приятства, и я никогда не слышал, чтобы она их называла падшими ангелами. Они такие же люди, как мы, только красивее, и сколько раз она подходила к окну, только чтобы посмотреть, как они едут по небу в крытых своих фургонах, фургон за фургоном, без конца и без края, или к двери, чтобы послушать, как они там поют и танцуют на речке у брода. Поют они, кажется, по преимуществу одну и ту же песню под названием «Далекий водопад», и, хоть они ее как-то раз и уронили на ровном месте, она о них ни разу даже не подумала плохо. Чаще всего ей приходилось с ними встречаться в графстве Кинге, когда она работала там в услужении; однажды утром, не так давно, она сказала мне: «Вот вчерась ждала я хозяина, и время было четверть двенадцатого. Вдруг слышу, стучат мне по столешнице, снизу. Я им и говорю: "Эй, тут вам не графство Кингс". Аж самой смешно стало, смеялась, чуть не обмерла. Это они мне намекали, что, я засиделась поздно. И что, мол, пришло уже их время». Я рассказал ей об одном человеке, который увидел фэйри и упал в обморок, и она ответила мне тут же: «Это не фэйри был, это нечисть какая-нибудь, от фэйри в обморок никто не падает. Это бес был. Они вот меня однажды ночью вместе с кроватью чуть через крышу на двор не вынесли, и то я не испугалась. Я и недавно не напугалась; вы как раз работали, а я слышу, вверх по лестнице шлепает что-то склизкое, будто угрь, и тихонечко так повизгивает. Оно ко всем дверям подошло, по очереди. Ко мне-то, если бы даже и отперто было, не сунулось бы. А не то летело бы за тридевять земель, и с присвистом. Был у нас в деревне один парень, ничего человек не боялся, так вот он одного из них так обломал, любо-дорого. Даже сам пошел к нему на дорогу ночью, но он-то сам слова какие-то знал. Хотя соседей лучше, чем фэйри, нет и быть не может. Если ты к ним хорошо, так и они к тебе хорошо, только не становись у них лишний раз поперек дороги». А в другой раз она мне сказала: «Они никогда не делают зла людям бедным».

 

 

II

И есть, однако же, в Голуэйской одной деревушке человек, который ничего, кроме нечисти, вокруг как будто и не видит. Иные считают его святым, иные – чокнутым (2) слегка, но речи его иногда напоминают древние ирландские «видения» о Трех Мирах, те самые, которые предположительно дали Данте основу для плана к «Божественной комедии». Я только не могу себе представить, чтобы человеку этому явилось видение Рая. Особенно он зол на фэйри и в доказательство сатанинской их природы приводит козлоногость, действительно среди них, детей Пана, весьма распространенную. Он не утверждает наверное, что «они крадут женщин, хотя многие о них такое говорят», но в одном он совершенно уверен: «Их среди нас что песка морского, и они несчастных смертных вводят во искушение». Вот его слова: «Слыхал я об одном священнике, тот все ходил и глядел в землю, как будто искал чего-то, и вот ему был голос "Если ты ищешь видеть их, ты их увидишь в достатке”, – и тут глаза его отворились, и он увидел, что вся земля кишит ими сквозь. Они то петь вдруг принимались, то плясать, но на ногах у них у всех были копыта».

Сам он к поющим и пляшущим этим исчадиям ада относится между тем весьма презрительно и уверен, что стоит только сказать им «изыди», и они исчезнут. «Я сам, – рассказывает он, – вышел как-то поздно вечером из Кинвары и пошел прямиком, вон там, через лес, чую, увязался один за мной, как будто на лошади едет, и ноги так тяжело опускает, но звук не как от лошадиного копыта. Я тогда стал, обернулся и говорю ему, громко так: "Изыди! – и он исчез, и никогда мне потом не мешал. И еще я знал человека, он когда умирал, один забрался к нему прямо в койку, а тот как заорет на него: "Вон отсюда, тварь нечистая!" – тот и впрямь ушел. Падшие ангелы, вот кто они такие, и когда они пали, Бог сказал: "Да будет Ад" – и тут же стал Ад».

Старуха, сидевшая до той поры тихо у очага, вмешалась в разговор и сказала: «Спаси нас Господь, зря он так сказал, а то, глядишь, и не было бы Ада до сих пор», – но духовидец на ее слова внимания не обратил. Он продолжал говорить: «А потом он спросил у Диавола, что тот возьмет за души всех смертных людей. И Диавол ответствовал: ничего, только кровь сына девы, и он ее получил, и тогда растворились врата Адские». Историю эту он понимал так, словно она была одной из старых народных полупритч-полусказок.

«Я сам видел Ад. Один только раз, но было мне такое видение. Вокруг него стоит высокая стена, вся железная, в ней ворота, и к ним прямая дорога, совсем как в господский сад, и только по краям не кусты самшита, а каленое железо, докрасна. А за стеною все мостовые, я точно не помню, что там было по правую руку, но по левую стояли огромные печи, и множество душ было там приковано, внутри, железными цепями. Я тогда повернулся и пошел прочь, но оглянулся все ж таки и увидел, что стене той конца нет».

«А в другой раз я видел Чистилище. Оно на ровном вроде месте, и стен там нет, но все оно как жаркий один костер, а в нем стоят души. И страдают они разве чуть меньше, чем в Аду, только чертей там нет, и у душ есть надежда на Небо».

«И я услышал зов ко мне оттуда: "Помоги мне". И когда я взглянул, увидел человека, я знал его раньше, в армии, он ирландец, из этих самых мест, и он потомок короля О'Коннора из Атенри (3)».

«Тогда я протянул было руку, но потом крикнул ему: "Я сгорю дотла, прежде чем подойду к тебе на три ярда". И он тогда сказал: "Что ж, тогда молись за меня". Что я и делаю».

«Вот и отец Коннелан говорит то же самое: помогайте, мол, мертвым молитвою вашей; а он человек очень умный, и служит службу, и у него полным-полно всяких чудодейственных снадобий, настоянных на святой воде, которую он сам привез аж из Лурда».

 

 

ПОСЛЕДНИЙ ГЛИМЕН (4)

 

 

Майкл Моран родился где-то около 1794 года в дублинском пригороде Блэк Питтс, на Фэддл-элли. Когда ему исполнилось две недели от роду, он заболел и в результате ослеп совершенно, а потому для родителей своих стал благословением Божьим, ибо вскорости они получили возможность посылать его петь и попрошайничать на углах дублинских улиц или же на мостах через Лиффи. Им, кстати, оставалось только пожалеть, что не все их дети уродились такими же точно, потому как, несмотря на слепоту, мальчишка был не по годам остер и каждую житейскую мелочь, каждое движение кипящих вокруг страстей человеческих преображал тут же в стих или же в причудливую до афористичности фразу. Едва успевши достичь совершеннолетия, он был уже признанным пастырем диковатого стада местных балладотворцев – Мэддена, ткача, Кирни, слепого скрипача из Виклоу, Мартина из Мита, МакБрайда из Бог знает откуда, МакГрейна, того самого МакГрейна, который впоследствии, когда настоящего Морана уже не стало, рядился в чужие перья или, скорее, в чужие отрепья и клялся прилюдно в том, что кроме него самого и не было никогда никакого Морана, и многих прочих. Не помешала ему слепота обзавестись также и женой; более того, он мог себе позволить привередничать и выбирать одну из многих, потому как именно и представлял собой столь дорогую сердцу женщины помесь босяка и гения; ведь женщина, сколь ни будь она сама привержена формам и нормам мира сего, была и есть неравнодушна ко всему неожиданному, ко всему, что ковыляет непрямой дорогой и сбивает с толку людей порядочных. И жил он отнюдь не в нищете, хоть и ходил всю жизнь в отрепьях, напротив, он почти ни в чем себе не отказывал; он, говорят, очень уважал каперсный соус, и как-то раз, когда жена об этой его особенности забыла, запустил ей в голову бараньей ножкой. Зрелище-то он собой представлял, конечно же, не самое завидное, в грубом своем бушлате из ворсистой шерстяной ткани, с капюшоном и зубчатыми полами, в плисовых штанах, в огромных растрескавшихся башмаках и с ореховой палкой, привязанной накрепко кожаным ремешком к запястью; и я представляю, какая горькая печаль снизошла бы на душу глимена МакКуанлинна (5), доведись ему, другу королей, узреть через века с верхушки Коркского столпа далекого своего потомка. И все-таки, пусть вышли давным-давно из моды короткий плащ и кожаный жилет, он был истинный глимен, для народа своего разом и шут, и поэт, и ходячая сводка новостей. Утром, после завтрака, жена или кто-нибудь из соседей читали ему вслух газету, вдоль и поперек, и не по одному, бывало, разу, покуда он не останавливал их сам словами: «Все, будет, таперча буду думать», – и из этого «думанья» рождалась постепенно дневная норма баек и прибауток. Под грубою тканью бушлата он носил в себе огонек средневековья, пусть тлеющий едва-едва, но живой.

Чего он, кстати, не унаследовал от МакКуанлинна, так это ненависти к церкви и церковникам, и ежели случалось так, что плоды раздумий не желали в должной мере вызревать или же собравшаяся аудитория требовала чего посерьезней, он читал или пел с голоса какую-нибудь историю, а то и балладу о святом, о мученике или о ком-нибудь из персонажей библейских. Он вставал на углу, ждал, пока не соберется вокруг него толпа, и начинал таким вот манером (я пользуюсь свидетельством человека, который знавал его лично): «Ну, робята, сбивайтесь в кучу, сбивайтесь в кучу. Кто скажет мне, я часом не в луже стою? я не на мокром стою месте?» Кто-нибудь из мальчишек кричал обыкновенно: «Не! не в мокром! сухо там у тибе. Давай про Святую Марию; не, давай про Моисея, давай, а?» – и каждый выкрикивал название любимой своей сказки. Тогда Моран, передернувши всем телом, хватал себя за лацканы бушлата и взрывался вдруг: «Все мои дружки сердечные, все скурвились совсем, тьфу, пакость»; и, предупредивши на всякий случай еще раз – от греха – уличных мальчишек: «Ежели вы, говнюки, не перестанете пакостничать, я-то вам покажу, ужо я вам», начинал говорить, если не позволял себе напоследок еще одну оттяжку: «Ну, что, народ-та вокруг собрался? Все тут добрые христьяне иль затесался какой поганый еретик?» А не то вступал сразу и в голос:

 

И стар, и млад, ступай суда,

Такие тут дела.

Я вам спою, а мне 6а

Старушка Салли принесла

Мою краюшку хлеба.

 

Самое знаменитое из религиозных его повествований именовалось «Святая Мария Египетская», представляло собой длинную, серьезную до жути поэму и являлось, по сути, выжимкой из еще более обширного труда некоего епископа Кобла. Речь в ней шла о том, как одна египетская продажная женщина по имени Мария отправилась однажды с группою паломников в Иерусалим из соображений чисто профессиональных, а потом, когда сверхъестественная сила помешала ей переступить порог храма, раскаялась вдруг, удалилась в пустыню и провела остаток жизни своей в одиночестве и покаянии. Когда она собралась наконец помирать, Господь послал к ней епископа Зосиму, чтобы тот отпустил ей грехи, причастил ее перед смертью и с помощью одного тамошнего льва, им же посланного Зосиме в помощь, вырыл ей могилу. Поэма эта вобрала в себя все самое худшее из назидательной поэзии образца VIII века, но была притом настолько популярна и так по сей причине часто исполнялась, что Моран получил даже прозвище – Зосима, под которым многие еще и до сих пор его помнят. Был у него еще один собственного сочинения шедевр, под названием «Моисей», который к поэзии лежал чуть ближе, но все ж таки на расстоянии вполне для обеих сторон безопасном. Однако же штиль торжественный и высокопарный был натуре его противопоказан, и по исполнении, так сказать, передовицы он сам же ее и пародировал таким вот босяцким совершенно манером:

 

В земле Египетской, где воду пьют из Нила,

Девчонка Фараонова скупнуться раз решила.

Макнулась, в общем, и на берег – шасть.

Побаловаться, значить, в камышах.

И вдруг, завместо милою дружка,

Робенка в люльке тащит с бережка

И говорит подружкам тихо так, спокойно:

«Девчонки, это чье ж оно такое?»

 

Однако же чаще всего он прокатывался в острых и злых своих виршах насчет современников. Особенное удовольствие ему доставляло, к примеру, напомнить ненавязчиво одному сапожнику, который, хвастаясь направо и налево своим достатком, был притом известный всей округе грязнуля, о весьма незавидном происхождении и самого сапожника, и его денег – песенкой, от которой до нас, к сожалению, дошла одна только первая строфа:

 

Нет дома в Дублине грязней.

Чем тот, где гадит Дик МакЛейн.

Жена его – округе всей

Известная сирена.

Она за совесть, не за страх

Медяк сшибает на углах,

А муж, разодевшись в пух и прах.

Подался в джентльмены.

Ханжей таких не видел свет,

МакЛейнам сроду сраму нет,

И весь их клан на том стоит,

Откуда ж будет стыд.

 

Трудностей у него хватало, и самого разного сорта, вплоть до многочисленных самозванцев, с коими ему приходилось вступать в состязание до полного их и публичного посрамления. Как-то раз один полицейский, преисполнившись служебным рвением, арестовал его за бродяжничество, но был под смех суда присяжных на голову разбит одним-единственным замечанием Морана, который, обратившись к судье, напомнил Его Милости о прецеденте (6), созданном во времена оны Гомером, каковой также, по уверению Морана, был поэт, слепой поэт, и нищий слепой поэт в придачу. Слава его росла, и проблем становилось все больше. Всяческого рода подражатели буквально проходу ему не давали. Некий актер, к примеру, заколачивал по гинее на каждый заработанный Мораном шиллинг, просто-напросто копируя фразы его, песни и саму его манеру на сцене. Однажды актер сей ужинал с друзьями, и между ними возник спор – не переигрывает ли он в роли Морана. За третейским судом решили обратиться к толпе. Ставкой был обед ценою в сорок шиллингов в знаменитой тамошней кофейне. Актер встал на Эссекс-бридж, там, где являлся обыкновенно Моран, и вскоре вокруг него собралась небольшая толпа народу. Не успел он добраться до конца

«В стране Египетской, где воду пьют из Нила», как невдалеке показался и сам Моран, собственной персоной, и тоже не один. Зрители смеялись, возбуждены были крайне, и число их сразу же удвоилось – имело смысл ожидать чего-то интересного. «Люди добрые, – возопил претендент, – возможно ли, чтобы нашелся человек настолько бессовестный, чтоб надсмехаться над бедным темным стариком?»

– Кто там кричит? – отозвался тут же Моран. – Гоните его, он самозванец.

– Изыди, несчастный! сам ты самозванец и есть. Неужто ты не боишься, что небо отымет свет и у твоих глад за то, что ты стал надсмехаться над человеком бедным и темным?

– Святые угодники и ангелы на небеси, да неужели никто меня не защитит? Ты самый что ни на есть гнусный проходимец, ты нелюдь, разотбиваешь у меня мой честный кусок хлеба, – отвечал бедняга Маран.

– А ты, ты, несчастный, зачем ты мешаешь мне петь? Народ христьянский, неужто в милости твоей ты не прогонишь человека этого тумаками прочь? Он пользуется тем, что беззащитен я и темен.

Убедившись, что победа осталась за ним, претендент поблагодарил «людей добрых» за доброту их и за то, что они не дали его в обиду, и принялся опять декламировать стихи. Некоторое время Моран, озадаченный донельзя, молча его слушал. Потом снова принялся возмущаться:

– Да нешта никто из вас мине не помнит? Вы что, поослепли все разом? Я ж вот он я, а тот – и не я совсем!

– Прежде чем я продолжу прекрасный сей рассказ, – тут же перебил его самозванец, – я обращусь к вам, добрые христьяне, подайте кто сколько может, чтобы легче мне было рассказывать дальше.

– У тебе что, души и вовсе нет, ты, надсмешка над подобием Господним? – оскорбленный до глубины души этою последней обидой, Моран был уже просто вне себя от ярости. – Грабь, грабь нищего, нехристь, ты хочешь, видать, чтобы весь мир с тобою вместе поглотило пламя адское? Слыханные ли дела творятся, люди добрые?

– Вот люди пускай и рассудят, – сказал самозванец, – кто здесь на самом деле слепой, а кто – нет, решайте, друзья мои, и избавьте меня от этого прохвоста, – и с этими словами принялся собирать монетки – все больше пенсы и полпенни.

Пока он собирал свой урожай, Моран затянул «Марию Египетскую», и негодующая толпа, которая и вовсе собралась уже было наломать ему спину его же посохом, остановилась, пораженная невиданным сходством Морана с самим собой. Самозванец кричал уже, чтобы люди «вот только допустили его до этой сволочи, и он-то ему ужо покажет, кто здесь самозванец». Его и впрямь подвели к Морану, однако, вместо того чтобы сцепиться с ним, он сунул ему в руку пару шиллингов и, обернувшись к толпе, объяснил, что он и в самом деле всего лишь актер и что сделал он все это на спор, после чего удалился под общий хохот и аплодисменты, чтобы съесть выигранный таким образом ужин.

В апреле 1846-го к тамошнему приходскому священнику пришел человек и сказал, что Майкл Моран умирает. Священник нашел его в доме номер 15 (ныне 14 1/2) на Патрик-стрит, в кровати, на соломенном тюфяке, и комната забита была до отказа оборванными уличными певцами, пришедшими скоротать с ним последние его часы. Когда он умер, певцы собрались еще раз, со всеми своими скрыпками, и закатили по нему поминки по первому разряду: каждый в общее веселье внес подобающую лепту – балладу, байку, пословицу или стишок на случай. Он свое пожил, он за себя помолился сам, и грехи ему священник отпустил, так почему бы им не проводить его как подобает, от всей души? Похороны назначили на следующий день. В катафалк с гробом вместе набилась изрядная компания друзей его и почитателей, потому как шел дождь и вообще погода выдалась на удивление мерзкая. Едва они успели тронуться с места, как один из них выпалил вдруг: «Жуть, холод-то какой, а?» «И нь' говори, – отозвался другой, – пока на жаренай бугор доедем, все закоченеем, что твой покойник». «Ну, старый, учудил, – сказал третий, – не мог, што ль, в другой какой месяц помереть, чтоб погода-ть' хоть устоялась». Тогда человек по имени Кэрролл достал полпинты виски, и все они выпили за упокой души усопшего. К несчастью, катафалк и впрямь оказался перегружен, – на полпути у них полетела рессора, и в суматохе бутылка разбилась.

 

 

REGINA, REGINA PIGMEORUM, VENI ***

 

 

Как-то вечером один средних лет человек, проведший всю жизнь свою вдали от дребезжания колес по городским булыжным мостовым, молоденькая девушка, его родственница, которая, по слухам, обладала достаточными духовидческими способностями, чтобы наблюдать неизвестного происхождения огоньки, танцующие тихо в полях между стад, и сам я, собственной персоной, шли по песку вдоль берега моря, на крайнем западе страны. Мы говорили о Народе Забвения, как иногда называют здесь фэйри, и за разговором дошли до всем в тех краях известного их обиталища – до неглубокой пещеры в черных базальтовых скалах, отражавшейся, как в воде, в мокром морском песке. Я спросил у девушки, не видит ли она чего: мне было о чем спросить у Народа Забвения. Несколько минут она стояла совершенно тихо, и я заметил, что она погружается постепенно в некое подобие транса – холодный морской бриз вовсе перестал ее беспокоить и монотонный гул набегающих волн, очевидно, совершенно для нее смолк. Я выкрикнул громко несколько имен – все имена великих фэйри, и буквально через несколько секунд она сказала, что слышит откуда-то изнутри скалы музыку, потом – отдаленные голоса и согласный топот ног о камень, так, словно собравшиеся люди приветствовали невидимого нам артиста. До самой до этой минуты приятель мой ходил взад-вперед чуть в стороне, в нескольких ярдах от нас, теперь же он подошел к нам вплотную и сказал, что нам, наверное, придется отложить на время наш эксперимент, потому что сюда идут люди, он-де слышит между скалами детский смех. Духи места и его не обошли своим вниманием. Девушка тут же согласилась с ним и сказала, что сквозь музыку, голоса и топот ног она тоже слышит взрывы смеха. Потом она увидела, как пещера стала глубже и из самой глубины ее заструился свет, а с ним явилось множество маленьких человечков **** в разноцветных одеждах, красных по преимуществу, и все они танцевали под музыку – мелодии такой ей прежде слышать не доводилось.

Затем я попросил ее обратиться к королеве маленького народца – пусть она явится и поговорит с нами. Она так и сделала, но ответа не последовало. Тогда я сам повторил слова заклятия, громко, и через секунду она сказала, что из пещеры вышла женщина, высокая и очень красивая. К этому времени я тоже впал в некое подобие транса *****, и то, что принято называть ирреальным, стало понемногу, но весьма уверенно обретать для меня зримые формы; у меня возникло такое ощущение – не то чтобы я увидел, но именно ощутил – золотое шитье и темные волосы. Я попросил девушку передать королеве, чтобы она вывела из пещеры своих подданных по племенам и коленам, так, чтобы мы смогли их разглядеть. Как и прежде, мне пришлось повторить приказ свой самому. Маленький народец и впрямь буквально валом повалил из пещеры, выстроившись, насколько я помню, в четыре колонны. У одних, согласно ее описанию, в руках были луки из рябинового дерева, у других на шеях – ожерелья из чего-то вроде чешуйчатой змеиной кожи, но как и во что они были одеты, я не помню. Я попросил королеву сказать моей духовидице, не есть ли ее пещера, так сказать, столица всех окрестных фэйри. Губы ее задвигались, но ответа расслышать мы не смогли. Тогда я велел девушке положить руку королеве на грудь, и тут каждое ее слово стало слышно совершенно отчетливо. Нет, это не самое большое поселение фэйри в здешней округе, чуть дальше есть еще одно, и там их куда больше. Затем я спросил, правда ли, что она и ее люди крадут смертных, и если это правда, оставляют ли они взамен украденной другую душу. «Да, мы меняем тела», – был ответ. «А кому-нибудь из вас приходилось рождаться в смертном теле?» – «Да». – «Знаю ли я кого-нибудь, кто был до своего рождения одним из вас?» – «Да, знаешь». – «Кто они?» – «Этого тебе знать не следует». Потом я спросил, а не являются ли и сама она, и весь ее народ «драматизациями внутренних наших состояний». «Она вас не поняла, – сказала моя приятельница, – она говорит, что народ ее очень похож на людей, и многое из того, что свойственно большинству из смертных, им свойственно тоже». Я спрашивал еще о ее природе, о целях и месте ее в мироздании, но подобного рода вопросы только лишь удивили ее и озадачили. В конце концов она начала, кажется, терять терпение и написала для меня особо на песке – песке невидимом: «Будь осторожен и не пытайся слишком многое о нас узнать». Поняв, что чем-то ее задел, я поблагодарил ее за все, что она нам объяснила и показала, и позволил ей удалиться обратно в пещеру. Чуть времени спустя девушка очнулась от транса, холодный ветер с моря вновь напомнил о себе, и ее передернуло дрожью.

 

 

«ОНИ СИЯЛИ ЯРОСТНО И ЯСНО»

 

 

Я знаю женщину, которой довелось однажды столкнуться лицом к лицу с красотою героической, той самой, что, согласно Блейку, и в старости, как в юности, царит, той самой, что зачахла в изящных наших искусствах, когда упадок, именуемый у нас прогрессом, предпочел ей красоту сластолюбивую. Она стояла у окна и глядела в сторону Нокнарей, где похоронена, как принято считать, королева Мэйв (7), – и вдруг увидела, по ее словам, «самую красивую из женщин, какую только можно себе представить, как она сошла с холмов и прямо к ней направилась». На поясе у женщины этой висел меч, а в поднятой кверху руке она сжимала кинжал, одета она была во все белое, с обнаженными до плеч руками и босая. Выглядела она «очень сильной, но не злой», то бишь не свирепой и не жестокой. Старухе доводилось прежде видеть древнего ирландского великана, таким же точно образом, но тот, «хоть он и выглядел человеком достойным, по сравнению с этой женщиной был ровным счетом ноль, потому как он был мужиковатый такой и не смог бы выступать так благородно»; «она была похожа на миссис… (одна живущая неподалеку, с безукоризненной осанкой леди), только живота у ней большого не было, она была вся такая стройная, а в плечах широкая, вам такой красоты во всю вашу жизнь не увидать, на вид ей было лет тридцать». Старуха закрыла глаза руками, а когда она руки отняла, видение исчезло. Соседи, по ее словам, «чуть было ее не прибили» за то, что она закрыла не вовремя глаза – они были уверены, что ей явилась королева Мэйв, и нужно было дождаться от нее знака: местным лоцманам она показывается, говорят, не так уж и редко. Я спросил ту старуху, приходилось ли ей раньше видеть кого-нибудь похожего на королеву Мэйв, и она сказала: «У них у некоторых волосы распущены и вниз висят, но эти-то вот совсем другие, они как в книжке на картинках, как снулые. А у которых волосы все дыбом, вот они – как эта. На тех, на других, платья тоже белые, но длинные, до пят, а у которых волосы торчком, у тех платья короткие, чуть не под самое колено». После долгого и кропотливого допроса мне удалось выяснить, что на ногах у них надето обычно что-то вроде котурнов; потом она продолжила: «Они такие высокие и ходят быстро, вот вроде тех мужчин, которых видишь иногда, как они скачут верхом по двое, по трое по склонам гор и размахивают мечами» (8). И она повторила несколько раз: «Таких людей не бывает уже больше на свете, таких красивых, не родятся они теперь», – или что-то вроде того, а потом сказала еще: «Вот теперешняя королева ******, она женщина достойная, приятная женщина, но только она совсем не такая. Мне потому теперешние женщины и не нравятся, что они совсем на этих не похожи», – в виду имея духов. «Я когда думаю, вот, к примеру, о ней и о нонешних леди, так они перед ней как дети, носются туда-суда и даже одеваться как следует не научились. Нешто это леди? По мне, так они и не женщины вовсе.» Едва ли не на следующий день один мой приятель (9) спросил у старушки в Голуэйском работном доме о королеве Мэйв и услыхал в ответ, что «королева Мэйв – она была красавица, а еще у нее был ореховый посох, и она через него одолевала всех своих врагов, потому что орех – дерево благословенное, и это лучшее оружие, какое только можно на свете найти. С таким посохом можно всю землю пройти скрозь», но только «под конец она стала дурная совсем – ну, очень дурная. Лучше об этом и не поминать. Кому надо, тот и так знает, и в книгах написано» (10). Мой приятель считает, что она имела в виду какой-то конфликт между Мэйв и Фергусом, сыном Ройга (11).