Генерал Граф Робер де ла Моннери 11 страница

Тогда Сильвена взяла себя в руки и со жгучей ненавистью поглядела на Вильнера.

– Не ради тебя, можешь мне поверить, – проговорила она. – А потому, что у меня есть чувство профессионального долга.

Занавес взлетел, и Сильвена вышла из-за кулис. Подхлестываемая яростью, она выстреливала реплики, как пули из ружья.

– У этой малышки голос, как у Сары, – прошептал крохотный барон Глюк, приподнимаясь, чтобы дотянуться до уха соседки.

Пьеса выигрывала и в правдивости, и в эмоциональной силе: зрители забыли, что находятся в театре, а в Сильвене внезапно открылась та способность, которая зовется «присутствием на сцене» и без которой актер – не более чем картонная кукла.

При помощи голоса, жестов, пластики молодой любовницы и благодаря таинственным волнам, исходившим от нее, драматург оторвал зрителей от реальности и увел их в созданный им мир.

А он все это время ходил взад и вперед, поглядывая на хронометр, заходил в зал, проверяя пульс аудитории, возмущался по поводу двух пустых мест, старался разглядеть в полутьме ложи номер шесть Марту Бонфуа и госпожу Стен, а за ними – главу партии и Симона Лашома.

Он едва не убил зрителя, который вдруг закашлялся. Он ведь тоже по-своему волновался.

Сильвена доиграла акт в том же напряжении, в каком начала его, и зал искренне и увлеченно устроил ей долго не стихавшую овацию.

Толпа растеклась по коридорам.

Мужчины медленно прохаживались, чуть наклоняясь вперед; в своих черных фраках и накрахмаленных рубашках все они, как один, походили на пингвинов перед спариванием с самками других пород пернатых.

Однако пингвины эти и птицы невообразимой расцветки олицетворяли все, что было на земле самого изысканного, самого утонченного в области духа: восемьсот человек, находившиеся в театре, определяли вкусы, успех и моду для остальных представителей белой расы, и их платья, драгоценности, эстетические теории и суждения ожидались с нетерпением и копировались в Лондоне и Риме, Нью-Йорке и Стокгольме, Белграде и Буэнос-Айресе. Не всех можно было назвать выдающимися личностями, но в целом здесь собрались люди весьма незаурядные.

Это общество знало толк в блюдах, отдававших легким душком. Вероятно, в какой-то степени ему удается противостоять полному распаду, поскольку вопреки тому, что возвещают каждому поколению, оно вот уже два века сохраняет – пронося его через все революции, разорения и войны – свой высокий уровень и превосходство своих взглядов.

Впрочем, там можно было увидеть и достаточное число иностранцев, вернее, интернационалистов из тех, кто знаком со всеми столицами мира, но кого неодолимо притягивает, подобно зеркалу, или манку, или смоле, площадь Согласия и кто, сохраняя свою национальность и паспорт, становится парижанином по облику и образу мыслей.

Единственным, кто выбивался из этой толпы, был Стринберг. Он прогуливался в обществе барона Шудлера: на пластроне у него красовались две жемчужины величиной с яйцо дрозда, и он едва заметно прихрамывал в своих огромных шнурованных ботинках. Трудно было понять, нравится ему здесь или просто интересно. Он курил гигантские сигареты с длинным золотым фильтром, которые выбрасывал после четырех затяжек. И внутренняя охрана театра, вместо того чтобы вежливо попросить его курить в вестибюле, нагибалась и подбирала с ковра золоченые следы миллиардера.

– Вы видели руку Шудлера, не правда ли, впечатляюще! – говорили вокруг.

Оба финансиста беседовали вполголоса. За ними явно наблюдали, их окружали, заходили вперед, делали вид, что заняты чем-то другим, но на самом деле только и ждали кивка, улыбки, пожатия руки. Однако было отмечено, что Лашом – один из немногих избранных, кто имел честь быть представленным великому Стринбергу, – держался в высшей степени холодно и почти сразу отошел. Тогда как Анатоль Руссо, наоборот, мельтешил, точно цирковой голубь.

А чуть поодаль Марта Бонфуа выставляла напоказ свои серебряные волосы, изумительные плечи, хрустальный смех и царственную осанку.

– Это и есть Стринберг? – шепотом спросила она Симона и Робера Стена. – Да, он, можно сказать, уже пропал, друзья мои. Я всегда это чувствую… сама не знаю по чему и в то же время по всему – по цвету лица, по взгляду…

Говорили также о пьесе и об инциденте с поднятием занавеса.

– Он был абсолютно прав, абсолютно! – заключили коллеги, у которых никогда недостало бы на это храбрости.

Критики уже обдумывали статьи, проверяя свои замечания на друзьях, – так мясники затачивают ножи, прежде чем отрезать кусок мяса.

И ни один из них не решился искренне признаться в том, что спектакль ему нравится: они пришли в театр вынести свое суждение, а главное, если удастся, блеснуть за счет чужого творчества. Что же до удовольствия – его пусть получает свет и обыватели.

Какой-то педераст в смокинге с завернутыми рукавами гнусавил:

– Ой, это же просто какашка, вернее, даже мусс из какашки, как внутри гусиной печенки – мусс из гусиной печенки.

Но вот прозвонил звонок, перекрывший его кудахтанье, и пингвины об руку с прочей птицей двинулись на свои места.

Когда открылись декорации второго акта, по залу прошел шепот, и множество глаз невольно обратились к первой от сцены ложе, где сидели оба финансиста. Ибо декорации представляли собой с точностью, близкой к шаржу, интерьер особняка Шудлеров.

Париж умел оценить иронию, и декорации вызвали аплодисменты. Однако по мере того как разворачивалось действие, сходство становилось все более ощутимым – по ходу пьесы отец, ревностно охранявший свою власть, подстраивал разорение и смерть сына.

Казалось, Вильнер посадил Шудлера в первую ложу для того лишь, чтобы лучше представить публике модель.

Драматург расхаживал по коридору, за закрытыми дверями зала, но в какой-то момент, заглянув внутрь, он вдруг заметил в шестом ряду партера прелестную одинокую женщину, супругу чиновника с набережной д’Орсе.

Он позвал администраторшу.

– Милая Летан, окажите-ка мне одну услугу, – проговорил он. – В следующем антракте разыщите вон ту очаровательную даму, обворожительное создание, видите, вон там… ее зовут госпожа Буатель, у нее, бедняжки, такой грустный вид, я прямо смотреть на это спокойно не могу… так вы посадите ее в мою ложу. И скажите, что я настаиваю. А потом велите принести ей цветы.

– Но где же я сейчас их найду, господин Вильнер?

– А я откуда знаю… подумайте. Кстати говоря, вы можете взять их в уборной Сильвены… Она их столько получила сегодня!

В третьем акте, когда Вильнер уже уверился в успехе пьесы, он, как обычно, вошел в первую ложу слева от сцены, чтобы можно было сказать: во время генеральной автор сидит в зале так же спокойно, как если бы он присутствовал на репетиции чужой пьесы.

Он нашел там молодую, стройную и хрупкую госпожу Буатель, крайне смущенную, забившуюся в самый темный угол ложи с охапкой гладиолусов, лежавших у ее ног.

– А где ваш муж? – спросил он тихо.

– Он страшно огорчен. Но ему пришлось уехать… его вызвал министр.

– Ах, ну да… прекрасно. Сразу видно, что Республика – в надежных руках.

Он собрал цветы и положил ей на колени. Затем, нежно обняв молодую женщину за талию, он принялся шептать ей в самое ухо:

– Вы поразительно хороши… Сегодня вы здесь прекраснее всех… Без вас мой успех не имел бы для меня никакой ценности. И я понимаю, что это произведение я создал ради вас. Я дарю вам его.

Он был полон решимости осыпать ее подарками, которые ему ничего не стоили.

Хорошенькая госпожа Буатель, совсем еще неопытная, почувствовала себя несчастной и смутилась до слез.

– Прошу вас, – вдруг сообразив, произнесла она шепотом, – дайте мне послушать: это так прекрасно!

В это время Сильвена отбивалась от последних «атак купороса». Заключительную сцену она вела с такой яростной, безудержной силой, что не оставляла зрителям времени хлопать себя по карманам в поисках номерка от вешалки или ключей от машины. Это был подлинный успех…

За несколько мгновений до конца пьесы Вильнер прошел за кулисы.

Занавес упал. Зал разразился аплодисментами. Актеры тщательно подсчитывали число вызовов.

Сильвена вышла на рампу и голосом, дрожащим от волнения, сказала:

– Пьеса, которую мы только что имели честь в последний раз репетировать перед вами, написана господином Эдуардом Вильнером.

Казалось, это объявление явилось для всех сюрпризом и величайшим открытием, аплодисменты разразились громче прежнего. А люди, которые скажут или напишут о пьесе больше всего гадостей, старательнее всех кричали: «Автора! Автора!» Тогда появился Вильнер, великолепный в сознании своего превосходства, наслаждаясь апофеозом завершенного творения, упиваясь взрывами аплодисментов, доходившими до него, как, вероятно, доходит до Зевса шум дождя, стучащего по склонам Олимпа; раз в год он нуждался в этом, чтобы жить и творить дальше.

Он подошел к Сильвене, взял ее за руку, вывел вперед и показал народу нового идола, новую смертную, которую он, оказав ей честь и возжелав ее, сделал богиней.

А Париж получил новую большую актрису и восторженно ее приветствовал.

Затем толпа устремилась в ризницу, иными словами, за кулисы. По узкой винтовой лестнице, по почерневшим железным ступеням между грязными стенами, где застыла странная смесь запахов грима, пыли, супа и мочи, мужчины во фраках, женщины в бархате и атласе, приподнимая унизанными кольцами руками длинные юбки, спешили, стараясь пробраться первыми.

Крохотный барон Глюк – «капля воды, в которую вставили монокль», как говорил Вильнер, – подпрыгивал, приседал, проскальзывал между коленями и локтями и прибыл, как чемпион, во главе толпы. Он был страстным любителем, маньяком театра: он знал всех актеров и актрис. Каким-то чудом его можно было увидеть во всех ложах одновременно и слышать, как он всюду гнусаво повторяет преувеличенные похвалы.

– Ты была божественна, милочка моя, божественна! – клялся он Сильвене. – Истинная Сара, или Рожон, или Барле… нет, еще лучше, ты – это ты!

– Правда? Вы говорите это не просто из желания доставить мне удовольствие? – отвечала Сильвена, закормленная комплиментами.

Барон Глюк удивился, не увидев в уборной Сильвены большого букета гладиолусов, который он послал ей: но он был очень близорук, монокль не слишком помогал ему, и к тому же толпа увлекла его дальше, к уборной Ромена Дальма, игравшего сына.

– Гениально, малыш, ты был просто гениален…

Эдуарду Вильнеру, который задыхался, прижатый к какой-то стенке, пришлось призвать на помощь всю тяжесть своей массы, чтобы противостоять напору восторгов.

– Что, правда?.. Правда?.. Вам понравилось? Ну, я очень рад, – повторял он.

По тому, как критики пожимали ему руку, по взглядам коллег он догадывался о содержании завтрашних статей.

– Как зовут актрису, которая играла главную роль? – спросил у него какой-то очень старый господин с кожей, походившей на сморщенный пряник, и обручем от слухового аппарата, пересекавшим голову.

– Сильвена Дюаль, дорогой герцог.

– Что? Как? – И он поднес к губам Вильнера маленький микрофон от своего аппарата, чтобы Вильнер повторил.

Педераст в смокинге с завернутыми рукавами прошел мимо, показав рукой, что у него от волнения перехватило горло.

– Не могу… это выше моих сил, – все же сумел выговорить он.

Вперед бросились дамы.

– Эдуард, я должна тебя поцеловать!

В результате на щеках Вильнера отпечатались все цвета губной помады, выпускаемой в Париже.

– Ты останешься, – шептал он некоторым. – Выпьем немножко. Только не говори другим – пусть будут только свои.

Время от времени он выглядывал поверх голов, словно разыскивая кого-то. Увы! Очаровательная, наивная, деликатная молодая жена чиновника с набережной д’Орсе исчезла.

– Итак, дети мои, я голоден! – объявил Вильнер, когда поток наконец иссяк, оставив после себя лишь пену верных почитателей.

Драматург уже не мог слышать тех, кто, выйдя на улицу, подводил итоги:

– В сущности, мы неплохо провели вечер.

А некоторые, еще не совсем уставшие, отправились на последний сеанс в один из кинотеатров на бульварах, где показывали невероятную, фантастическую вещь – один из первых звуковых фильмов, а точнее, второй, под названием «Заживо погребенные», где можно было услышать, как люди, замурованные в подводной лодке, молотят кулаками по корпусу, отвечая спасателям.

 

 

В двух специально подготовленных кабинетах избранная публика вместе с актерами истребляла сэндвичи с гусиной печенкой, холодных цыплят и пирожные; госпожа Летан в который уже раз поняла, что трех бокалов шампанского на человека недостаточно.

Вильнер любил сборища после генеральной, где вокруг него продолжала кипеть атмосфера успеха, где повторяли его же собственные слова, где его поздравляли с такой-то удачной сценой или такой-то репликой, с таким-то неожиданным эффектом, – и оттягивалась минута, когда ему придется остаться наедине с собой. Правда, в тот вечер он получил столько же комплиментов по поводу Сильвены, сколько по поводу «Купороса», и, хотя она тоже была детищем Вильнера, его это начинало немного раздражать.

– Дорогой Эдуард (близость обоих с Мартой Бонфуа позволяла молодому депутату эту вольность), дорогой Эдуард, – говорил Симон Лашом, – как вам повезло! Она прелестна, великолепна, она сделает прекрасную карьеру.

– Она вам нравится, мой мальчик? – проговорил Вильнер. – Так в чем дело, не стесняйтесь. Не упустите удачу, вернее, я хочу сказать, дайте ей возможность не упустить свою. Уверяю вас, вы очень ее интересуете. Да, да, уверяю вас.

Лашом немного опешил.

– Слушайте, вы шутите! – сказал он. – Все знают…

– Что? Я?.. Да что вы, дорогой! – воскликнул Вильнер. – Да нет: я же старик. Только профессиональный интерес. Я не отрицаю, что так, мимоходом…

И они принялись обсуждать свои любовные привычки. Вильнер объявил, что не может уже выносить, когда женщина просыпается в его постели.

– А вы как поступаете? – спросил он.

– О! Всегда предпочитаю у них и никогда у меня, – ответил Симон. – Это избавляет от выяснения отношений и сохраняет массу времени. Так что предпочитаю уйти хоть в четыре утра…

– Да, да, да, – подхватил Вильнер, кивая массивной головой. – Но вы-то молодой. А вот с возрастом – увидите сами, уже сил нет среди ночи снова натягивать брюки.

– А Шудлер, как он реагировал? – прервав их, спросил кто-то у Вильнера. – Он, верно, в ярости. Надо признать, вы перегнули палку!

– Ну ясно, что к этой пьесе есть ключ, – произнес еще кто-то. – Об этом уже шумит весь Париж!

В сотый раз после окончания второго действия Вильнер со всех сторон слышал: «К этой пьесе есть ключ… к этой пьесе есть ключ… Это ведь Шудлер, правда?.. Ну, признайтесь, что это Шудлер…»

Драматурга одолела злость, ему показалось, что его творение хотят принизить, низведя до простой светской сплетни, и вдруг, держа наполовину обглоданную куриную ногу и перекрывая гул гостей, он дал выход своему великому гневу.

– Что это значит: к этой пьесе есть ключ? – воскликнул он. – К каждой пьесе есть свой ключ. К пьесам Расина тоже есть ключ. Разве его «Александр», например, который, вообще-то говоря, просто плох – за исключением двух сцен, – не списан целиком с Людовика XIV? А романы? Ко всем романам – свой ключ. Бальзак. Толстой… А уж Толстой даже не давал себе труда переделывать имена. Менял одну букву и считал, что этого довольно. И если бы прототипом мне послужила моя консьержка или если бы я черпал сюжеты из газетной хроники, как Стендаль и десятки других, вы не стали бы говорить, что к этому произведению есть ключ, просто потому, что модели были бы вам незнакомы. Да и что значит «модели»!.. Это то же самое, как скульптор создает свою Венеру, глядя на женщину, у которой разной высоты груди и дряблая задница. Ибо у всех у вас, милые дамы, – продолжал он, потрясая куриной ногой, – голову даю на отсечение, разной высоты груди! И если вы все спустите лифчики, вы увидите, что я прав.

Все смолкли: Вильнера слушали с насмешливым удивлением, выжидая, куда его занесет.

– Только нам, в отличие от скульпторов, требуется десять моделей, чтобы создать прототип. Что вас забавляет? Что вас трогает? Что вам необходимо? Модель правды? Мы работали с тем материалом, который нам предлагается, и наше абсолютное право использовать его по нашему усмотрению. В конечном счете, знаете ли, есть лишь два способа творить – глядеть либо на собственный пупок, либо на соседский. А написать стоящее произведение можно, лишь глядя на оба сразу… Пьеса с ключом – это историческая пьеса, где действуют ваши современники. И зарубите себе на носу: вы будете существовать лишь в той мере, в какой мы того захотим, ибо в наших пьесах, в наших книгах, а не где-то еще и не на ваших надгробных плитах станут искать имена, которые вы носите, обстановку, в которой вы живете, и даже то, как вы спите друг с другом. Так что славьте нас за то, что мы продлеваем ваше существование, вынося его за пределы жалких возможностей вашего бренного тела. А коль у вас полно бородавок, пеняйте на ваш генетический код, а не на нас!

Удовлетворенный своим последним наглым заявлением, Вильнер расправил грудь и набрал воздуха в легкие. Глядя на всех этих людей, которым он предоставил возможность бесплатно посмотреть свою пьесу и которые теперь пожирали его пирожные, Вильнер вдруг почувствовал неодолимое желание пинком под зад вышвырнуть их на улицу.

Все стали оправдываться, стараясь его успокоить.

– А хотите знать, что мне сказал Шудлер? – добавил он через какое-то мгновение. – «Мой дорогой, ведь вы тут изобразили Леруа-Мобланов. В самом деле, замечательно!..» Вот так-то, видите?!

Сильвена опьянела. И не потому, что выпила слишком много шампанского. Но в сочетании с нервным напряжением, волнением, усталостью, успехом это привело к тому, что она несколько потеряла над собой контроль. Голос у нее звучал как на сцене, по-прежнему слишком громко, слишком чеканно: она то и дело вспоминала инцидент с поднятием занавеса, говорила глупости, топала ногами и трясла гривой рыжих волос.

– Ну вот! Сама видишь, насколько я был прав! – сказал Вильнер, с отвращением глядя на нее.

Избранные расходились, выражая последние восторги:

– Эдуард, вечер получился незабываемый…

– Скажите, дорогой, – обратился Вильнер к Лашому, спускаясь с последней группой, – вы не могли бы по дороге домой проехать через район, где живет это прелестное дитя, – через Неаполитанскую улицу?..

– Да, конечно, разумеется, – ответил Лашом, который жил совсем в противоположной стороне, у Трокадеро.

Все складывалось как нельзя лучше, к тому же Марта Бонфуа давно уже уехала в сопровождении четы Стен.

– О! Как же это, Эдуард?! – прошептала Сильвена.

Пьяная, благодарная и, быть может, впервые по-настоящему влюбленная в Вильнера, она прижималась к нему, спускаясь по винтовой лестнице, и пачкала гримом прекрасный белый шарф своего старого любовника. Она надеялась закончить вечер как полагается, чтобы радость была совершенной, полной и в равной мере коснулась всего ее существа.

– Нет-нет, малыш. Шофер страшно устал. Я хочу, чтобы он ехал спать. А наш друг тебя довезет.

При других обстоятельствах такая забота о слугах могла бы показаться Сильвене странной.

На улице она предприняла еще одну попытку продлить праздник.

– А если нам пойти куда-нибудь выпить еще по стаканчику? – предложила она.

Вильнер покачал головой.

– Я, друзья мои, – сказал он, – просто валюсь с ног, хочу спать, да и успех – вещь нелегкая. Я еду домой. – И совсем тихо, обращаясь к Симону, с неподдельным чувством пожимая ему руку, он выплюнул, как из водосточной трубы: – Спасибо, дорогой, вы оказываете мне большую услугу.

 

 

Наслаждение отрезвило Сильвену, и натянутые нервы погрузились в сладкую счастливую истому. Разумеется, Симона нельзя было назвать героем ее романа, но после многих месяцев верности Вильнеру он явился для нее воплощением молодости и новизны.

Симон и Сильвена воскресили в памяти ночь, проведенную вместе семь лет назад в этой же самой квартире после избрания Эмиля Лартуа во Французскую академию.

Но в тот вечер пьян был Симон.

– Что же мы делали тогда? – спросил Симон.

– Как? Ты не помнишь?

Обращение на «ты» установилось между ними очень легко, так же легко, как прекратилось на исходе ночи.

Да… Симон Лашом вспоминал. Вернее, он восстанавливал в памяти те обрывки воспоминаний, какие опьянение закладывает в сознание глубже всякого другого состояния, рядом с провалами и пустотами, заключенными в скобки. Он узнавал эту комнату, но на стенах тогда вспыхивали золотые звезды разной величины, которых он сейчас не находил.

– Скажи, ты не меняла обоев? – спросил он.

– Нет. Хотя давно бы уже пора. Надо мне этим заняться, – ответила она, закинув руку на затылок и приподнимая прекрасные медные волосы.

А он вспомнил еще и два тела, лежавшие в объятиях друг друга на той же кровати, – тела Сильвены и Моблана; вспомнил и себя – он лежал на диване и ел крутое яйцо.

– А потом я, помню, увидел перед собой твои груди. Ошибаюсь?

– И все? – усмехнувшись, прошептала она.

Симон откинул простыню, посмотрел на прелестные груди Сильвены, проверил, одинаковой ли они высоты.

– Это было в ту ночь, когда я заставила беднягу Люлю поверить, будто он сделал мне детей.

Теперь, когда Моблан уже много лет лежал в земле, после того как она ускорила его разорение, безумие и саму смерть, Сильвена называла его «бедняга Люлю»!

– Да нет, в сущности-то он был скотиной, – сказала она. – А! Не стоит обо всем этом говорить. Все это ужасно, гнусно – словом, жуткий период в моей жизни. Я хотела бы никогда больше о нем не вспоминать, насколько лучше было бы нам встретиться… вот так… впервые, – ласково добавила она.

– Но это и есть впервые, – ответил он так же ласково, тем более что это ни к чему его не обязывало.

Она подумала, что положительно ей на роду написано спать с мужчинами, которым она когда-то уже отдавалась и которые не помнят или почти не помнят об этом. «Как же я изменилась и до чего была неинтересна тогда…» И он тоже думал, что судьба повторяется и сводит их в вечера триумфов, притом он всегда принимает ее из рук старика. На самом же деле повторы судьбы означали лишь желание, свойственное всему роду людскому, – вести себя определенным образом в одинаковых ситуациях.

Погруженный в раздумье, сидя на краю кровати, он тихонько ласкал соски Сильвены, и по ее телу пробегала дрожь.

В этот момент в замке входной двери повернулся ключ, Сильвена подскочила, вскрикнув от ужаса.

– Эдуард, – проговорила она с искаженным лицом, прикрывая грудь простыней.

Лашом встал и инстинктивно подошел к креслу. К счастью, он успел уже надеть брюки, туфли и пристегнул к рубашке крахмальный воротничок, избегнув нелепого появления голышом или в исподнем.

Но Вильнер уже вошел в комнату. В слабом свете ночника он казался еще более крупным и угрожающим. Челюсть его дрожала. Громадные ноздри шумно, точно кузнечные мехи, засасывали воздух.

Симон, не в силах постигнуть странные, дьявольские поступки этого человека, тотчас вообразил мелодраматическую ситуацию, представил себе крики, идиотскую драку, затеянную громадным стариком, или, еще хуже, выстрел – он уже видел, как разражается скандал, негодует Марта, и испугался разом и за свою карьеру, и за репутацию, и даже за жизнь.

– Я был в этом уверен! Я подозревал! Я знал это! – вскричал Вильнер, скрестив на груди руки. – Значит, тебя даже другу доверить нельзя – ты тут же принимаешься за свое.

– Но мы же ничего не делали! – простонала Сильвена, готовая расплакаться. – Я просто легла, и мы болтали…

– О! Не смей еще к тому же лгать! – воскликнул он. И поднял руку, словно собираясь дать ей пощечину.

Сильвена прикрыла лицо локтем, а Симон подумал, не должен ли он вмешаться. Вильнер сдернул простыню, и обнаженная Сильвена разрыдалась.

– Ах, значит, голышом ты разлеглась для болтовни, да? – гаркнул он. И, повернувшись к Симону, в порыве беспредельной душевной широты сказал: – Вот на вас, мой мальчик, на вас я не сержусь, вы исполнили ваше мужское дело, ваше грязное мужское дело, и это в порядке вещей.

Только тут Симон, поняв, что все это не более чем хорошо поставленный фарс, почувствовал, как его отпустило, и одновременно испытал известное унижение.

– Но она, – продолжал Вильнер, указуя перстом на Сильвену, – эта маленькая дрянь, эта уличная девка, после всего, что я для нее сделал… выбрала такой день, когда она должна благословлять меня, когда она должна в ногах у меня валяться!.. О! Жизнь заставит тебя искупить это, ты непременно за это заплатишь, притом заплатишь дорого, потому что высшая справедливость все-таки существует…

Он играл, естественно и убежденно, сцену из собственного репертуара.

– Сотворить такое со стариком, – произнес он, тяжело опустившись в кресло, и тишина прерывалась лишь всхлипываниями Сильвены.

Пока Вильнер глядел на обнаженную рыдающую женщину и на мужчину, который только что обладал ею, его вдруг охватило совершенно неожиданное чувство, состояние болезненного эротического волнения, какое-то печальное возбуждение, гибельная мука, заполнившая его мозг и плоть.

Гнев Вильнера был притворным, зато тоска настоящей. Собственная хитрость обернулась против него.

В какое-то мгновение он пожалел, что не пришел раньше, до того, как Симон оделся, чтобы вынудить их повторить при нем акт любви. В ситуации, в какой они оказались, он был вправе требовать чего угодно. Тогда он мог хотя бы получить некоторое наслаждение, а не мучиться, как на операции без наркоза, ощущая, как нож разрезает ткани.

– Я оказался в довольно глупом положении, – через какое-то время промолвил Симон.

– Жизнь есть жизнь, мой мальчик, – отозвался Вильнер. И поднялся.

– Эдуард!.. Эдуард!.. Я не хотела причинять тебе боль, – стонала Сильвена.

– Ты же знаешь, я не прощаю, – жестко заметил Вильнер, на сей раз не притворяясь. – Я слишком уже стар. И у меня нет времени. – Он нашел наконец внутреннее оправдание, чтобы избавиться от Сильвены.

– Вы не откажете, надеюсь, отвезти меня, – обратился он затем к Симону, – отвезти старика, потерявшего последние иллюзии. Уж на эту малость я могу рассчитывать.

Они ушли, не сказав – ни тот ни другой – ни слова на прощание Сильвене.

– Я не хотел заставлять такси ждать, – сказал Вильнер, когда они ехали мимо парка Монсо к Сене. – Ночные тарифы совершенно разорительны… Вас не утомляет, что вы водите сами?

– Нет, – машинально ответил Симон, безотрывно глядя в лобовое стекло.

Они помолчали.

Вильнер вдыхал исходивший от Симона аромат духов, какими обычно пользовалась Сильвена, и запах ее тела, в определенные минуты притягивающий и вместе с тем раздражающий.

– Сколько раз вы ее имели нынче ночью? – спросил Вильнер.

Симон из мести за роль статиста, какую отвел ему в этой истории драматург, ответил: «Три», что было на треть ложью.

– А! – только и вымолвил Вильнер.

По мере того как текли мгновения, Симон чувствовал все возрастающую злость по отношению к старику. Десять раз у него готово было вырваться: «Если я был вам нужен, вы могли хотя бы предупредить меня».

– Главное, совершенно не беспокойтесь относительно нашей дорогой Марты, – сказал Вильнер. – Вы понимаете сами, что я и намеком не дам ей понять. – Он оказался настолько хитер, что, использовав Симона в собственных целях, и тут еще взял над ним верх. – Она обычно скрипит зубами от наслаждения, правда? – продолжал он. – Да, а вот у Марты всегда громкий, из глубины идущий хриплый крик…

Снова настала тишина, прерываемая лишь шуршанием шин. Рассвет прорисовывал гребни крыш, и у обоих мужчин появилось то ощущение протяженности и странности жизни, какое подстерегает нас на исходе бессонной ночи.

– Любопытно, – продолжал Вильнер, – как мы нуждаемся в том, чтобы закрепить за собой обладание существом, влечение к которому в нас уже умерло. Притом мы умудряемся портить себе этим жизнь.

Он тронул себя за подбородок, за жирный податливый комок, тихонько перекатывавшийся под его пальцами, и подумал, что, быть может, его лицо начнет разлагаться именно здесь.

 

 

На следующее утро, в день премьеры, когда в кассах продавались билеты на «Купорос», Сильвена нашла Вильнера в его кабинете. Он запретил входить к нему кому бы то ни было, даже госпоже Летан. Сцена была долгой и мучительной. Сильвена, рыдая, умоляла простить ее.

– Но я же была пьяная, – объясняла она. – Пойми, я была слишком счастлива! И я так хотела остаться с тобой. Я каждую секунду думала о тебе и мысленно все время была с тобой. Мне стыдно, мне так стыдно от того, что я сделала!..

Но Вильнер был непреклонен и позиций не сдал. По обыкновению, он острил.

– Я прожил почти семьдесят два года, не имея чести быть с тобой знакомым, – сказал он. – И безусловно, смогу обойтись без тебя то время, что мне еще осталось жить.

Он готовил реплики для своей будущей пьесы. А Сильвена давно уже чувствовала, что в его отношении к ней ничуть не меньше иронии и презрения, чем страсти: она служила мишенью для его стрел. Но она никогда не ощущала этого так явственно, как сегодня, ибо желание исчезло, уступив место одной иронии.

– Впрочем, не воображай, будто твоя вчерашняя шутка дает тебе хоть малейшее превосходство надо мной. Первым из нас двоих все равно изменил я. На следующий день после того, как ты была у меня, я имел одну молоденькую актрису прямо тут, в кабинете, а через несколько дней переспал с Инесс Сандоваль, о других же умолчу из приличия. Жизненный опыт меня научил, что через сорок восемь часов после знакомства с женщиной необходимо переспать с другой. Просто чтобы застраховать себя на будущее.