Письмо восемьдесят четвёртое

Слон, вытянувший хобот, – это лестница к звёздам.

Ныряющий кит – лестница к морскому дну.

Мои фотографии – ступеньки к моим мечтам.

Эти письма – мои ступеньки к тебе.

 

 

Письмо восемьдесят шестое

Он закрывает глаза, он спит, но что может сниться слону?

Пьёт ли он из сосудов с водой погибших райских садов?

В моих воображаемых райских садах нет слов.

Образами, в отличие от слов, можно рассказать о тишине, не нарушая её.

Картинки в моих книгах о райских садах похожи на старые дагерротипы. Дагерротипам нужно было очень большое время экспозиции, поэтому, когда человека фотографировали, то всегда просили закрыть глаза, чтобы не было смазанности из-за моргания. А зрачки дорисовывали на фотографию уже после проявки.

У всех, кто запечатлён в моих книгах, глаза закрыты. Я не стал дорисовывать их. Только когда твой взгляд обращён внутрь, ты можешь увидеть райские сады у себя внутри.

 

 

Письмо восемьдесят седьмое

Тоскует ли кит по морю, в котором родился? Тоскует ли ламантин по реке, в которой родился? Тоскует ли птица по дереву, где она появилась на свет?

Разумеется.

Но что, если родное дерево птицы срубят? Будет ли она продолжать тосковать по нему?

Да; и сильнее, чем когда-либо прежде.

Но более всего птица тоскует не по самому дереву, а по тому чувству ясности и восторга, которое она испытывает, когда её сердце впервые открывается, и она впервые взлетает с ветки.

 

 

Письмо восемьдесят восьмое

Я пытаюсь заново научиться тому, что я знал, когда был ребёнком. Тому, что позволяло видеть животных ясно. Лишенный этой ясности, я и на слух упускаю многое из той совершенной музыки, которую творит природа. Сейчас я нахожусь там, где слоны, гепарды, жирафы, носороги, сурикаты и зебры сливаются вместе в волшебном оркестре. Теперь я знаю, что потратил слишком много лет, слушая музыкантов, игравших лишь на одном инструменте и обладавших лишь одним лицом – человеческими. До чего же одинокими мы стали животными…

Чем больше я наблюдаю за слонами, обитающими в саванне, чем больше я слушаю, тем больше я открываюсь. Слоны напоминают мне, кто я.

Глаза природы многообразны. Мы не единственные поэты и чародеи. Заглянув в янтарный глаз слона, можно почувствовать, что он знает что-то такое, что когда-то знали и мы. Слоны напоминают нам о вещах, которые, как нам кажется, мы забыли.

Я надеюсь, что слоны-хранители услышат моё желание – играть со всеми музыкантами оркестра природы. Я хотел бы смотреть глазами гепарда. Я хотел бы смотреть глазами слона. Я хотел бы слиться с ними в танце, у которого нет движений.

Я хотел бы стать танцем.

 

 

Письмо восемьдесят девятое

Я услышал, как ты осторожно нажала дверную ручку, и как дверь тихо прошелестела по деревянному полу. Полоска света прорезала темноту комнаты, а затем исчезла.

Как ты нашла меня?

Я не шевелился.

Я лежал на животе у себя в постели и слушал.

Ты мягко положила руку мне на плечо. Другой рукой ты погладила меня по голове, разгладила морщины у меня на лбу. Потом ты пробежала кончиками пальцев по моей шее и позвоночнику, как будто искала слово. Несмело взяв меня за руку, ты что-то начертила у меня на ладони.

Я так и не пошевелился. Ты тихо дышала. Я почувствовал, как ты встала и ушла в темноту. Вновь было слышно, как ты осторожно нажимаешь дверную ручку.

Я пытался схватить ощущение от прикосновения твоего пальца, но поверхность моей ладони была словно вытершиеся буквы Брайля.

Я не мог найти слово.

Каждый день я ищу его; я пытаюсь вновь написать его – пальцем в воде, веткой в песке, пером в воздухе, ручкой на бумаге, объективом камеры…

Может быть, то, что ты начертила, вовсе и не было словом. Может быть, это был образ.

 

 

Письмо девяностое

Когда, бывало, я допоздна писал, лёжа рядом с тобой в кровати, меня успокаивал звук твоего дыхания. Иногда я сам задерживал дыхание и наблюдал, как мерно поднимается и опускается твоя грудь. Я чувствовал себя слепцом, погружённым в умиротворяющие звуки и ароматы цветущего сада.

Сейчас, когда я лежу в кровати и пишу это письмо, я слышу только собственное дыхание.

А когда я задерживаю дыхание, то слышу лишь тишину.

Этой ночью я чувствую себя шахтёром, который, опускаясь всё глубже и глубже в тёмную шахту, тоскует по своему саду – его ароматам и звукам.

 

 

Письмо девяносто первое

Рождественский сочельник. Я сижу в поезде, который идёт в Бенарес. Когда-то мы так же ехали с тобой вместе. Только тогда мы ехали с востока на запад, а теперь я еду с запада на восток. Когда я смотрю в окно, кажется, что время течёт вперёд и назад одновременно.

В одном купе со мной едут буддийский монах и маленький мальчик.

Спустя несколько часов пути я поворачиваюсь к монаху и говорю: «Простите, если я излишне любопытен; но всю последнюю сотню миль я ломаю голову над тем, что могло заставить вас стать монахом».

Прежде чем ответить, монах размышляет. Наконец говорит:

«Как ты знаешь, многим детям в Индии раз в год полностью обривают голову, пока им не исполнится пять. Это чтобы волосы у них росли сильными и густыми.

Когда мама выбрила меня на мой третий день рождения, я вышел через заднюю дверь в сад, и начался дождь. Я почувствовал, как мою кожу ласкают тысячи шёлковых нитей; слышал, как капли падают на мою гладко выбритую голову. Я услышал множество октав песни дождя: дождь по песку, дождь по камню, дождь по птичьим крыльям, дождь по пальмовым листьям, дождь по реке. Капли скатывались по моему лбу, стекали по переносице, падали на язык. Я шёл, и движение моих ног следовало ритму дождя; а когда я лёг в мокрую зелёную траву, моя голова была словно камень, омываемый и полируемый прохладной речной водой.

И я решил, что когда вырасту, стану монахом. Ведь, будучи монахом, я мог всегда оставаться в ритме дождя и ходить только в его ритме».

 

 

Письмо девяносто девятое

Как-то мы с тобой, будучи в Бенаресе, плавали по реке в деревянной лодке. Вокруг нас плавали живущие в Ганге дельфины, и всякий раз, как я опускал вёсла в воду, в моих ладонях едва ощутимо отдавалось их перещёлкиванье.

А когда закатное солнце бросило красную тень на твоё лицо, я отложил вёсла.

И вот я снова здесь, теперь в одиночестве. Я провёл много часов, плавая в лодке. Воздух полон запаха влажного дерева. Нет солнца, и нет дельфинов, и мои руки мёрзнут от холодного ветра. Я слышу вдали плеск вёсел, но трудно сказать, приближаются они или удаляются.

Я страстно хочу увидеть твоё лицо.

Я тоскую по той безмятежности, которая снисходила на меня, когда я смотрел на него.

Возможно, если бы я сейчас снова увидел его, мне было бы проще найти потерянное мной собственное лицо.

 

 

Письмо сто первое

Подлинный бортовой журнал был самой ценной рукописью в библиотеке моего дома на дереве. Последняя запись там была такая:

 

В год тысяча семьсот двадцать первый ураган Кортес погубил корабль Песня-из-сна. Судно разбилось, сев на коралловый риф близ острова Борнео. Мы везли драгоценный груз: тысячу виолончелей и стадо слонов из пустыни Калахари.

Орангутаны, устроившись на верхних ветвях деревьев, наблюдали с берега, как я режу слоновьи путы, чтобы слоны могли безопасно уплыть.

Команда покинула судно, а я остался со слонами.

Слоны не стали уходить с корабля. Судно качалось и опасно кренилось на один борт, но слоны стояли на палубе твёрдо. Они осторожно достали виолончели из футляров и ловко подёргали струны каждого инструмента, таким образом прекрасно все их настроив.

Потом они начали играть Баха – первую сюиту для виолончели. В ту же минуту орангутаны подали сигнал стаду китов. С оглушительным плеском киты приплыли по волнам и окружили корабль. Заворожённые музыкой, они внимали ей, сдерживая свои фонтаны. Орангутаны раскачивались, взявшись за руки.

Когда слоны отложили виолончели, киты выстроились на поверхности воды в ряд, плотно прижавшись друг к другу, поклонились слонам и пригласили их пройти по своим спинам.

Спустившись на образованный китами причал, слоны принялись играть дальше и продолжали играть всё время, пока мы шли. И когда последняя нота сюиты отозвалась в воде, слоны ступили на твёрдую почву.

 

 

Письмо сто сорок второе

Гуляя среди колонн храма текущей воды, я увидел старую женщину, преклонившую колени у надгробного камня. Она негромко говорила что-то, но даже подойдя ближе, я не мог разобрать слов.

Когда я приблизился к ней вплотную, то понял, что она поёт песню. При этом она перебирала пуговицы своей истрёпанной куртки. Обернувшись, женщина приветствовала меня взглядом. Я сел рядом с ней и спросил, что за песню она поёт.

«Я пела не песню, – сказала она. – Я пела письма.

Если хочешь, я расскажу тебе историю этих писем.

Когда-то давно я была женой политзаключённого. В течение трёх лет я не могла ни увидеться со своим мужем, ни написать ему. Пока он находился в тюрьме, я лишилась дома, так что мне приходилось ночевать в храме.

Я ждала его.

В день, когда его должны были выпустить, меня встретил у тюремных ворот охранник. Он сказал мне, что мой муж умер, и что его смерть должна была оставаться в тайне. «Если кто-нибудь узнает, что я говорил с тобой, – сказал он мне, – я займу его место за решёткой. Прости, но я больше ничего не могу сказать тебе». Он отдал мне пару рваных белых штанов, измятую рубашку и старую шерстяную куртку.

Возвратившись в храм, я выстирала штаны своего мужа, залатала прорехи на коленях и дыры в карманах. Я отчистила, выгладила и сложила его рубашку. Потом я положила штаны и рубашку в коробку, сделанную из высушенных пальмовых листьев.

Когда я положила его куртку к себе на колени, то заметила, что её швы были грубо зачинены. Я распорола их, и из-под подкладки сотнями посыпались письма. Собрав их, я стала их распечатывать, одно за одним. Все они были адресованы мне.

Я читала и перечитывала эти письма, пока все они не запечатлелись у меня в памяти. После этого я зашила их обратно в подкладку.

Тридцать три года я живу в этом храме и всегда сплю, надев эту куртку с письмами. Когда придёт смерть, единственное моё желание состоит в том, чтобы в ней же меня и похоронили».

Я был так тронут, что не знал, как выразить ей признательность. Я сказал ей, что отправляюсь в море и мог бы взять её с собой. Она колебалась, но в конце концов дала согласие.

Когда она услышала плеск волн, все её сомнения исчезли.

Мы вышли в залив. Она села, поджав ноги, на носу лодки, где та сужалась, словно кончик крыла. Она наклонилась к воде и провела по ней пальцами. В её глазах стояли слёзы. Она начала декламировать письма своего мужа и читала их, в то время как мы скользили по волнам.

А потом внезапно поднялся ветер и разорвал наши паруса. Мачта накренилась, но уцелела. Береговая линия исчезла из виду, и нас понесло в открытое море.

Несколько часов спустя ветер стих.

Настал мёртвый штиль.

Лодка стояла на воде неподвижно.

Женщина сняла свою куртку и выдернула несколько ниток из её швов. Пока она доставала письма из-под подкладки, я укрепил на мачте рыболовные сети и обмотал ими рваные паруса. Тогда она вынула иглу из своей причёски, сшила письма между собой и прикрепила их к рыболовным сетям.

Ветер наполнил парус из писем, и он потянул нас обратно к берегу. Когда бриз просачивался между листками, мы слышали голос её мужа, читающий письма, одно за другим. Мы лежали на дне лодки, смотрели, как по небу несутся облака, и слушали письма.

С последними словами, которые мы услышали, прежде чем его голос замер, лодка мягко ткнулась в песок.