РљРѕРіРґР° РјС‹ еще встретимся? Счастье, длившееся недолго 2 страница

Когда мать пропавшего спросила, где немецкий журналист, который примет ее прошение, Кадифе встала и успокаивающе сказала, что Ка находится в Карсе и что он не пришел на собрание, чтобы не ставить под сомнение «нейтральность» обращения. Те, кто были в комнате, не привыкли, чтобы на политических собраниях женщина вставала и так уверенно говорила; в какой-то миг все почувствовали к ней уважение. Мать пропавшего обняла Кадифе и заплакала. А Кадифе взяла у нее бумагу, где было написано имя ее пропавшего сына, пообещав, что сделает все, чтобы это было опубликовано в газете в Германии.

Воинствующий левый, который из добрых побуждений работал осведомителем, в этот момент вытащил написанный от руки на листке из тетради первый черновой набросок обращения и прочитал его, встав в странную позу.

Черновик был озаглавлен "Обращение к общественному мнению Европы относительно событий в Карсе". Это сразу же всем понравилось. Позднее Фазыл с улыбкой расскажет Ка, что он почувствовал в тот момент: "Я впервые ощутил, что мой собственный маленький город однажды сможет принять участие в мировой истории!", и это войдет в стихотворение Ка под названием "Все человечество и звезды". А Ладживерт тут же инстинктивно выступил против этого и объяснил: "Мы не взываем к Европе, мы взываем ко всему человечеству. Пусть наших друзей не смущает то, что мы можем опубликовать наше обращение не в Карсе или Стамбуле, а во Франкфурте. Европейское общественное мнение — нам не друг, а враг. Не из-за того, что мы им враги, а из-за того, что они интуитивно нас презирают".

Человек левых взглядов, написавший черновик обращения, сказал, что нас презирает не все человечество, а европейские буржуа. Бедняки и рабочие наши братья. Но ему никто не поверил, кроме его умудренного опытом друга.

— В Европе нет таких бедных, как мы, — сказал один из трех молодых курдов.

— Сынок, ты когда-нибудь был в Европе? — спросил Тургут-бей.

— У меня еще не было удобного случая, но мой зять — рабочий в Германии.

В ответ на это все слегка рассмеялись. Тургут-бей выпрямился на стуле.

— Я никогда не был в Европе, несмотря на то что для меня это очень важно, — сказал он. — И это не смешно. Пожалуйста, пусть поднимут руки те среди нас, кто был в Европе. — руки не поднял никто, включая Ладживерта, который много лет жил в Германии.

— Но все мы также знаем, что означает Европа, — продолжал Тургут-бей. — Европа — наше будущее в человечестве. Поэтому если господин, — он указал на Ладживерта, — говорит обо всем человечестве вместо Европы, то мы можем изменить заголовок нашего обращения.

— Европа — не мое будущее, — сказал Ладживерт, улыбаясь. — Я вовсе не собираюсь, пока я живу, подражать им и принижать себя из-за того, что я не похож на них.

— Р’ этом государстве существует национальная честь РЅРµ только Сѓ исламистов, РЅРѕ Рё Сѓ сторонников Республики… — сказал РўСѓСЂРіСѓС‚-бей. — Что меняется, если написать вместо Европы РІСЃРµ человечество?

— Сообщение всему человечеству о событиях в Карсе! — прочитал автор текста. — Получилось слишком претенциозно.

Подумали о том, чтобы, как предлагал Тургут-бей, вместо «человечество» написать «Запад», но против этого выступил один из прыщавых юношей, сидевших рядом с Ладживертом. Договорились о том, чтобы использовать только выражение «Обращение», по предложению одного из молодых курдов с писклявым голосом.

Черновик обращения был очень коротким, в отличие от того, как это обычно бывало в подобных случаях. Никто уже было ничего не возразил против первых предложений, которые рассказывали о том, что когда стало ясно, что выборы в Карсе выиграют именно кандидаты от исламистов и курдов, "был инсценирован" военный переворот, но вдруг Тургут-бей возразил: он рассказал о том, что в Карсе не существует того, что европейцы называют опросом общественного мнения, здесь обычное дело — голосовать за другую партию, а не за ту, о которой думал, изменив при этом свою точку зрения по глупой причине, за одну ночь до выборов или даже утром, направляясь к избирательной урне, и поэтому никто не может предсказать, какой кандидат выиграет выборы.

Военизированный осведомитель левых взглядов, подготовивший черновик сообщения, ответил ему:

— Все знают, что переворот был устроен до выборов и против ожидаемых результатов выборов.

— В конце концов, они — театральная труппа, — сказал Тургут-бей. — Им так повезло потому, что снег перекрыл дороги. Через несколько дней все вернется на свои места.

— Если вы не против переворота, то зачем сюда пришли? — спросил другой юноша.

Было непонятно, услышал или нет Тургут-бей слова этого непочтительного юноши с красным, как свекла, лицом, сидевшего рядом с Ладживертом. В то же время встала Кадифе (она была единственной, кто вставал, когда говорил, и никто, включая ее саму, не замечал, что это странно) и, гневно сверкая глазами, сказала, что ее отец из-за своих политических взглядов много лет просидел в тюрьме и что всегда был против притеснений государства.

Отец сразу же усадил ее, потянув за пальто.

— Это мой ответ на ваш вопрос, — сказал он. — Я пришел на это собрание, чтобы доказать европейцам, что в Турции есть демократы и здравомыслящие люди.

— Если бы известный немецкий журналист выделил мне пару строк, я никогда не пытался бы доказывать именно это, — сказал краснолицый насмешливо и, кажется, собирался сказать еще что-то, но Ладживерт взял его за руку и сделал ему предупреждение.

Этого хватило, чтобы Тургут-бей стал раскаиваться в том, что. пришел на это собрание. Он сразу же убедил себя в том, что зашел сюда по пути, проходя мимо. Он уже встал и сделал несколько шагов по направлению к двери, с видом человека, голова которого занята другими делами, как вдруг его взгляд упал на снег, падающий снаружи на проспект Карадаг, и он пошел к окну. А Кадифе взяла его под руку, словно без этой поддержки отец совсем не сможет идти. Отец и дочь, словно дети, которые хотят забыть свои беды и чувствуют чью-то поддержку, долго смотрели на телеги с лошадьми, проезжавшие по заснеженной улице.

Один из трех молодых курдов из сообщества, тот, что с писклявым голосом, не смог сдержать любопытства, подошел к окну и стал смотреть вместе с отцом и дочерью вниз, на улицу. Люди в комнате следили за ними наполовину с уважением, наполовину с тревогой, чувствовалось, что все боялись вторжения полиции, ощущалось беспокойство. В этой тревоге стороны очень быстро достигли договоренности по оставшейся части обращения.

Р’ обращении была РѕРґРЅР° фраза, говорившая Рѕ том, что военный переворот провела горстка авантюристов. Ладживерт возразил против этого. Предложенные вместо этого более емкие определения были встречены СЃ сомнением, потому что могли создать Сѓ европейцев впечатление, что военный переворот был проведен РІРѕ всей Турции. Таким образом, согласились РЅР° фразу "местный переворот, поддержанный Анкарой". Коротко сказали Рё Рѕ курдах, которые были убиты РІ ночь переворота Рё которых РїРѕ РѕРґРЅРѕРјСѓ забрали РёР· РґРѕРјРѕРІ Рё убили, Рё РѕР± издевательствах Рё пытках, которым подверглись студенты лицея имамов-хатибов. Выражение "тотальная атака РЅР° народ" приняло форму "наступление РЅР° народ, его моральные устои Рё его веру". Перемены, сделанные РІ последнем предложении, призывали уже РЅРµ только европейское общественное мнение, РЅРѕ Рё весь РјРёСЂ выразить СЃРІРѕР№ протест государству Турецкая Республика. РўСѓСЂРіСѓС‚-бей, читая РїСЂРѕ себя эту фразу, почувствовал, что Ладживерт, СЃ которым РѕРЅ РЅР° какой-то РјРёРі столкнулся взглядом, счастлив. РћРЅ пожалел, что находится здесь.

— Если ни у кого не осталось никаких возражений, пожалуйста, давайте сразу же подпишем, — сказал Ладживерт. — На это собрание в любой момент может нагрянуть полиция.

Все начали препираться в центре комнаты, чтобы как можно скорее подписаться под обращением, в котором было трудно разобраться из-за исправлений и вставок со стрелочками, и ускользнуть. Несколько человек уже подписались и выходили, как вдруг Кадифе воскликнула:

— Подождите, мой отец собирается что-то сказать! Это усилило переполох. Ладживерт отправил краснолицего юношу к двери и приказал стоять около выхода.

— Пусть никто не выходит, — заявил он. — Послушаем возражения Тургут-бея.

— У меня нет возражений, — сказал Тургут-бей. — Но перед тем как я подпишусь, я кое о чем попрошу этого молодого человека. — Он некоторое время размышлял. — Я прошу об этом не только его, но и всех присутствующих здесь. — Он сделал знак юноше с красным лицом, который только что с ним спорил, а сейчас придерживал дверь, чтобы никто не сбежал. — Если сейчас, сначала этот юноша, а потом все вы не ответите на мой вопрос, я не подпишу обращение. — И он повернулся к Ладживерту, чтобы посмотреть, увидел ли тот, насколько решительно он настроен.

— Пожалуйста, задавайте ваш вопрос, — сказал Ладживерт. — Если в наших силах на него ответить, мы с удовольствием это сделаем.

— Вы недавно смеялись надо мной. А сейчас скажите все: если бы в большой немецкой газете вам дали несколько строк, что каждый из вас сказал бы тогда европейцам? Сначала пусть скажет он.

Юноша с красным лицом был сильным и крепким и имел суждение по каждому вопросу, но к такому вопросу он не был готов. Еще сильнее схватившись за ручку двери, он взглядом попросил помощи у Ладживерта.

— Давай, немедленно говори все, что тебе хочется, даже если это будет на пару строк, и пойдем, — сказал Ладживерт, через силу улыбаясь. — Или же сюда нагрянет полиция.

Глаза краснолицего юноши смотрели то вдаль, то перед собой, словно бы он пытался на очень важном экзамене вспомнить ответ на вопрос, который раньше хорошо знал..

— Тогда сначала я скажу, — проговорил Ладживерт. — Европейским господам до нас нет дела… Я бы сказал, например, что пусть бы они не очерняли меня, и этого будет достаточно… Но мы ведь, как известно, живем в тени.

— Не помогайте ему, пусть он скажет то, что идет из его сердца, — сказал Тургут-бей. — Вы скажете самым последним. — Он улыбнулся краснолицему юноше, мучавшемуся в нерешительности. — Принять решение трудно. Потому что это поразительный вопрос. На него невозможно ответить, стоя на пороге.

— Это предлог, предлог! — сказал кто-то за спиной. — Он не хочет подписывать сообщение.

Каждый задумался о своем. Несколько человек подошли к окну и задумчиво посмотрели на телеги с лошадьми, проезжавшие по заснеженному проспекту Карадаг. Когда Фазыл впоследствии будет рассказывать Ка об этой "зачарованной тишине", он скажет: "Словно в тот миг мы стали друг другу еще больше братьями, чем обычно". Первым тишину нарушил звук самолета, пролетавшего в вышине сквозь темноту. Пока все внимательно слушали самолет, Ладживерт прошептал:

— Сегодня это второй пролетевший самолет.

— Я выхожу! — закричал кто-то.

Это был тридцатилетний человек СЃ бледным лицом Рё РІ выцветшем пиджаке. РћРЅ был РѕРґРЅРёРј РёР· троих человек РІ комнате, кто имел работу. РћРЅ был поваром РІ больнице Рё то Рё дело поглядывал РЅР° часы. РћРЅ пришел вместе СЃ семьей пропавшего юноши. И впоследствии рассказывали, что его старший брат, интересовавшийся политикой, однажды ночью был увезен РІ полицейский участок для взятия показаний Рё больше РЅРµ вернулся. РџРѕ слухам, этот человек захотел жениться РЅР° красивой жене пропавшего старшего брата Рё захотел взять Сѓ властей свидетельство Рѕ смерти. Его прогнали РёР· Управления безопасности, РёР· Разведывательного управления Рё РёР· военного гарнизона, РєСѓРґР° РѕРЅ обратился СЃ этой целью через РіРѕРґ после того как его брат был похищен, Рё РѕРЅ РІРѕС‚ уже РґРІР° месяца как присоединился Рє семьям пропавших, РЅРµ столько потому, что хотел отомстить, Р° потому, что РјРѕРі поговорить только СЃ РЅРёРјРё.

— Вы назовете меня в спину трусом. Трусы — это вы. Трусы — это ваши европейцы. Напишите, что я им сказал, — он хлопнул дверью и вышел.

В это время спросили, кто такой господин Ханс Хансен. В противоположность тому, чего боялась Кадифе, Ладживерт на этот раз очень вежливо сказал, что он — один благонамеренный немецкий журналист, который искренне интересуется «проблемами» Турции.

— Тебе нужно бы бояться истинных благонамеренных немцев! — сказал кто-то сзади.

Человек в темном пиджаке, замерший у окна, спросил, будут ли опубликованы, помимо обращения, и частные заявления. Кадифе сказала, что это возможно.

— Друзья, давайте не будем ждать друг друга, чтобы взять слово, как трусливые дети из младших классов, — сказал кто-то.

— Я учусь в лицее, — начал другой молодой курд из сообщества. — И еще раньше я думал о том, что скажу.

— Вы думали о том, что однажды сделаете заявление в какой-нибудь немецкой газете?

— Да, именно так, — ответил юноша спокойным тоном, но со страстным видом. — Как и все вы, я тоже втайне думал, что когда-нибудь мне представится удобный случай и я смогу рассказать миру о своих мыслях.

— Я никогда не думал о таких вещах…

— То, что я скажу, — очень просто, — сказал страстный юноша. — Пусть франкфуртская газета напишет: мы не глупцы! Мы только бедные! И наше право — желать, чтобы наши суждения разделяли.

— Ну что вы! Конечно! Бог с вами!

— Кто мы, о ком вы сказали, сударь? — спросили за спиной. — О турках, о курдах, о местных, о кочевниках-туркменах, об азербайджанцах, о черкесах, о туркменах, о жителях Карса?.. О ком?

— Дело в том, что самое большое заблуждение человечества, — продолжил страстный юноша из сообщества, — самый большой обман, которому тысячи лет: все время смешивают понятия «глупость» и "бедность".

— Пусть объяснит и то, что значит быть глупым.

— На самом деле, люди религии, которые заметили эту постыдную путаницу в славной истории человечества и говорили, что у бедняков есть мудрость, есть человечность, есть разум и сердце, оказались самыми нравственными людьми. Если господин Ханс Хансен увидит бедного человека, то пожалеет его. Этот, наверное, сразу не подумает о том, что бедняк — это дурак, упустивший все удобные случаи, безвольный пьяница.

— Я не знаю господина Хансена, но теперь все так думают, когда видят бедняка.

— Пожалуйста, послушайте, — сказал страстный курдский юноша. — Я не буду говорить слишком много. По отдельности беднякам, может быть, и сочувствуют, но когда бедна целая нация, весь мир первым делом думает, что эта нация глупая, безголовая, ленивая, грязная и неумелая. Вместо того чтобы посочувствовать им, мир смеется. Их культура, их традиции и обычаи кажутся ему смешными. Потом, иногда, мир начинает стесняться этих мыслей и перестает смеяться, и когда эмигранты этой нации подметают землю, работают на самых отвратительных работах, то, чтобы те не роптали, делают вид, будто слышали об их культуре, и даже начинают считать ее интересной.

— Пусть он уже скажет, о какой нации он говорит.

— Я еще вот что добавлю, — вмешался другой курдский юноша. — К сожалению, человечество уже даже смеяться не может над теми, кто убивает друг друга, кто умерщвляет и издевается друг над другом. Я понял это по рассказам моего зятя из Германии, когда прошлым летом он приехал в Карс. Теперь мир уже не терпит наций-угнетателей.

— То есть вы нам угрожаете от имени европейцев?

— Таким образом, — продолжил страстный курдский юноша, — когда европеец встречает кого-то из бедной нации, сначала он чувствует интуитивное презрение к этому человеку. Этот человек такой бедный потому, что принадлежит к глупой нации, думает европеец сразу. Очень вероятно, что голова этого человека забита той же ерундой и глупостью, которые делают бедной и несчастной всю его нацию, думает он.

— Ну так это же и нельзя считать несправедливым…

— Если и ты считаешь наших людей глупыми, как этот самовлюбленный журналист, говори это открыто. По крайней мере, тот безбожный атеист, перед тем как умереть и отправиться в ад, выступил в прямом эфире на телевидении и смог смело сказать, глядя нам в глаза, что считает нас всех дураками.

— Извините, но тот, кто выступает по телевидению в прямом эфире, не может видеть глаз тех, кто смотрит на него.

— Сударь не сказал «видел», он сказал «смотрел», — сказала Кадифе.

— Друзья, пожалуйста, давайте не будем спорить друг с другом, словно мы на дебатах, — сказал участник собрания, придерживающийся левых взглядов, который вел записи. — Давайте будем говорить медленно и каждый в отдельности.

— Пока он смело не скажет, о какой нации он говорил, я не замолчу. Давайте будем помнить о том, что публикация в какой-либо немецкой газете заявления, которое нас унижает, является предательством родины.

— Я не предатель родины. Я думаю точно так же, как и вы, — сказал страстный курдский юноша и встал. — Поэтому я хочу, чтобы написали, что если однажды представится удобный момент и даже если мне дадут визу, я в Германию не поеду.