Солонинный клуб на военном корабле и изгнание из оного

Примерно в то время, когда происходили одеколонные волнения, самолюбию моему был нанесен жестокий удар, а лучшие мои чувства были немало покороблены вежливым намеком со стороны артельщика моего бачка. Чтобы все стало ясно, необходимо войти в некоторые подробности.

Простые матросы на большом фрегате распределены на тридцать или сорок бачков, значащихся в книге ревизора как Бачок № 1, Бачок № 2, Бачок № 3 и т.д. Представители каждого бачка держат вместе свои пайки и провизию и завтракают, обедают и ужинают на отведенных им местах между пушками батарейной палубы. Каждый матрос данного бачка (за исключением унтер-офицеров) обязан по очереди выполнять функции кока и официанта. На время его дежурства все дела клуба находятся в его руках.

В обязанности такого кока входит отстаивать интересы своего бачка, следить за тем, чтобы говядина, хлеб и т.д. отпускались одним из помощников баталера в надлежащих количествах без урезки или удержания. В жилой палубе у него имеется ларь, в котором он держит свои котелки, миски, ложки и небольшие запасы сахара, патоки, чая и муки.

Но, хотя он и носит звание кока, артельщик бачка, строго говоря, никаким коком не является, ибо все приготовление пищи для команды производится высоким и могущественным должностным лицом, официально величаемым корабельным коком, под началом коего состоит несколько помощников. На нашем фрегате должность эту исполнял величественный цветной джентльмен, носивший у команды прозвище «Старый Кофей». Помощники его, тоже негры, были известны под именами «Солнышка», «Розовой Воды» и «Майского Дня».

Собственно, корабельная стряпня не требовала особой науки, хотя Старый Кофей и уверял нас, что окончил курс на кухне нью-йоркской гостиницы «Астория» под непосредственным наблюдением знаменитых Коулмена и Стетсона [84]. Все, что ему полагалось делать, это в первую голову содержать в чистоте и блеске три огромных медных котла, в которых ежедневно варилась не одна сотня фунтов говядины. С этой целью Розовая Вода, Солнышко и Майский День каждое утро, обнажившись до пояса, начинали энергично драить котлы мыльным камнем [85] и песком. Эта деятельность вскоре бросала их в пот, но внутренность котлов благодаря их усилиям приобретала завидный блеск.

Бардом этой тройки был Солнышко, и, меж тем как все трое деятельно стучали своими камнями о металл, он подбадривал их какой-нибудь необыкновенной мелодией из Сан-Доминго. Слова одной из его песен были следующие:

 

В лодке я, чудак, потерял башмак,

Джонни-о, о Джонни-о!

А потом в челнок уронил сапог,

Джонни-о, о Джонни-о!

Так, знай свой котел прилежно драй,

Так драй свой котел прилежно, знай.

 

Когда я прислушивался к этим веселым африканцам, скрашивавшим утомительный труд бодрящими напевами, я не мог не роптать на распоряжение, с незапамятных времен запрещающее петь при выборке снасти или при производстве какой-либо другой корабельной работы, как это принято в торговом флоте. Единственную музыку, которую приходится слышать в это время, — это пронзительную дудку боцманмата, что даже хуже, чем полное отсутствие музыки. А если его под боком нет, вам остается тянуть снасть в глубоком молчании, точно каторжнику, или же сообщать некоторую согласованность общим усилиям, машинально отсчитывая раз, два, три, после чего все напрягаются разом.

Итак, после того как Солнышко, Розовая Вода и Майский День отдрают медные котлы до такой степени, что по ним можно провести белой лайковой перчаткой и не запачкаться, их заливают водой для утреннего кофе. Когда он вскипит, его разливают по ведрам, и тогда появляются артельные коки со своими кусками говядины на обед, нанизанными на шнуры и снабженными биркой, каковые вместе с биркой погружаются в эти самые котлы и там кипятятся. После того как говядину выудят с помощью огромных вил, котлы заливают водой для вечернего чая; неудивительно, что от него изрядно отдает мясной похлебкой.

Из этого явствует, что в отношении собственно готовки артельному коку почти ничего не приходится делать — только таскать провизию на всеуравнивающий демократический камбуз и обратно. Все же в некоторых отношениях обязанности эти связаны с известными неприятностями. Так, два раза в неделю выдают сыр и масло по стольку-то на брата, и на артельного кока ложится вся ответственность за эти деликатесы. Трудность заключается в распределении сих лакомств, ибо надо сделать так, чтобы все в артели остались довольны. Некоторые обжоры предпочли бы сожрать все масло за один присест и покончить с сыром в тот же день, другие предпочитают сэкономить их на черный день, когда ничего, кроме мяса и хлеба, не дают; третьи, наконец, хотели бы есть их всю неделю напролет, понемножку за каждой едой в виде десерта. Все это вызывает бесконечные обсуждения.

Иной раз, положив перед собой на палубу между пушек кусок покрашенной парусины и расставив на нем котелки, миски и бачки, артельный кок, засучив штаны и рукава и восседая на фитильной кадке, держит речь матросам стола, за которым он председательствует:

— Так вот, ребята, масла я вам сегодня не дам. Берегу его на завтра. Цену вы маслу не знаете, ребята. А ты, Джим, убери копыто со скатерти. Черт меня подери, если кое-кто из вас не ведет себя хуже свиньи. Рубайте живей, ребята, и отваливайте. Мне надо еще промесить завтрашний пудинг, а вы тут возитесь с обедом, словно мне только и дела, что на кадке сидеть и на вас глазеть. Но, но, ребята, все вы хороши, отваливайте, а я тут приборку произведу.

В таком духе обращался к нам один из сменных коков бачка № 15. Это был высокий решительный парень, бывший когда-то тормозным кондуктором на железной дороге, который всех нас заставлял ходить по струнке. Уж если он что-либо решал, то так и было.

Но когда очередь доходила до какого-нибудь другого, обстановка менялась. Тут уж нужно было готовиться к шквалам. Принятие пищи становилось занятием невыносимым, а переваривание ее не на шутку затруднялось из-за неприятных разговоров за соленой кониной.

Мне порой казалось, что куски тощей свинины, варившиеся вместе со щетиной, которые мрачным видом своим напоминали мореные подбородки изголодавшихся немытых казаков, были причастны к созданию ощетиненного ожесточения, которое порой царило за нашим столом. Матросы отрывали жесткую шкуру от свинины с таким видом, словно они были индейцами, скальпирующими христиан.

Кое-кто обзывал артельного кока жуликом, удерживающим наше кровное масло и сыр, для того чтобы перепродать его затем из-под полы втридорога какой-нибудь другой артели, и таким образом накопившим за наш счет княжеское состояние. Другие предавали его анафеме за его неряшливость, осматривали придирчивым оком свои котелки и миски и скребли их ножом. А то издевались над ним за его жалкие пудинги и другие неудачные блюда.

Накрутив все это себе на ус, я, Белый Бушлат, был весьма огорчен мыслью, что в свое время и мне придется выслушивать подобные выговоры. Как избавиться от них, я ума не мог приложить. Однако, когда до меня дошла столь страшившая меня очередь, я стоически принял положенные мне по дежурству ключи (ключи от ларя с ложками и плошками) и только вознес горячую молитву к небесам укрепить меня в годину испытаний. Я решил с божьей помощью выказать себя образцовым артельщиком и наибеспристрастнейшим распределителем благ.

В первый же день мне предстояло приготовить пудинг — операция, входившая в обязанность артельщика, хотя варка его относилась уже к компетенции Старого Кофея и его помощников. Я решил превзойти самого себя в этом деле; сосредоточить на пудинге всю свою энергию, вдохнуть в него саму душу кулинарного искусства и создать нечто из ряда вон выходящее — пудинг, который посбивал бы спесь со всех прочих пудингов и сделал бы мое дежурство памятным в веках.

Получив от соответственного лица муку и коринку[13], говяжий жир, или шквару, от Старого Кофея, а потребное количество воды из лагуна, я обошел различных артельных коков, сравнивая их рецепты, и, взвесив все их достоинства и недостатки и выбрав из каждого какую-нибудь интересную особенность, чтобы включить ее в свой самостоятельный рецепт, я с должной осмотрительностью и трепетом приступил к делу. Положив составные части в оловянную миску, я месил их добрый час, нимало не считаясь с собственными легкими, ибо расточал дыхание самым разорительным образом. Перелив затем полужидкое тесто в парусиновое вместилище, перевязав его и снабдив биркой, я вручил его Розовой Воде, который бросил драгоценный мешок вариться с несколькими десятками других.

Пробило восемь склянок. Боцман и его помощники высвистали всех на обед. Я расстелил скатерть, и мои сотрапезники в полном составе приготовили ножи, чтобы наброситься на вожделенный пудинг. Выстояв очередь на камбузе, я получил свой мешок и, изящно подав его к столу, приступил к развязыванию мешка.

Тревожное, даже жуткое мгновение. Руки у меня тряслись. Все взоры были устремлены на меня. Честь моя и доброе имя были поставлены на карту. Положив пудинг на колени, я стал легонько подбрасывать его, как нянька, баюкающая младенца, и осторожно высвобождать из мешка. Возбуждение росло по мере того как я отворачивал парусину; величайших пределов оно достигло, когда пудинг вывалился в миску, подставленную под него услужливой рукой. Бим! [так] он упал, как человек, сраженный наповал во время мятежа. Проклятие! Он был тверд, как каменное сердце грешника, и жёсток, как петух, трижды прокричавший в то утро, когда Петр отступился от Христа.

— Господа, ради бога, разрешите мне сказать два слова... Я старался сделать все как можно лучше, я...

Но извинения мои были сметены потоком упреков. Один из присутствующих предложил повесить роковой пудинг мне на шею, наподобие мельничного жернова, и списать меня за борт. Да что говорить, вина моя была очевидна, и с тех пор пудинг этот тяжелым грузом лег мне на желудок и на сердце.

После того случая я предался отчаянию; стал презирать славу; отвечал презрением на презрение; наконец неделя моего дежурства истекла, и в мешке из-под пудинга я передал ключи следующему по списку.

Как-то получилось, что между моей артелью и мной теплых отношений так и не установилось; с самого начала они были предубеждены против моего белого бушлата. Руководствовались они, верно, нелепой мыслью, что завел я его исключительно с целью поважничать и придать себе особый вес; быть может, чтобы под прикрытием его урывать по малости куски у собственной артели. Ибо, если говорить всю правду, и сами-то они были небезгрешны по этой части. Принимая во внимание то, что мне предстоит сказать, это утверждение может показаться злейшей инсинуацией, но как бы там ни было, умолчать я не могу.

После того как я передал свои обязанности, артель стала понемногу изменять свое отношение ко мне. Сотрапезники уязвляли меня в моих лучших чувствах, держались со мной холодно и натянуто, а заговаривая за столом, не упускали случая отпустить колкость по поводу злополучного пудинга, равно как и моего бушлата и того, что в сырую погоду с него капает на скатерть. Однако мне в голову не могло прийти, что они затевают что-либо серьезное. Увы! Я ошибался.

Как-то вечером, когда мы сидели за ужином, внимание мое привлекли подмигивания и многозначительные жесты, обращенные к коку, занимавшему председательское место. Это был маленький, вкрадчивого обращения человечек, содержавший в прошлом устричную лавку. Он имел на меня зуб, и вот, опустив глаза на скатерть, человечек этот высказал мысль, что бывают же такие люди, которые никак не могут понять, насколько лучше бы им было удалиться восвояси, нежели портить другим компанию. Поскольку максима эта отличалась всеобщностью применения, я молча согласился с ней, как это сделал бы всякий разумный человек. Но за этой последовала другая на предмет того, что иные люди не только не понимают, что им лучше убраться, но упорно продолжают оставаться там, где общество их нежелательно, и таким поведением своим отравляют другим существование. Но и это было общее замечание, против которого нечего было возразить. За ним последовала долгая зловещая пауза, и тут я заметил, что все взгляды устремлены на меня и на мой белый бушлат. Тем временем кок пустился в рассуждения о том, как неприятно за едой иметь под боком вечно мокрую одежду, особливо же если она белая. Это уже был достаточно прозрачный намек.

Итак, они собирались прокатить меня на вороных, но я решил высидеть до конца, мне и в голову не могло прийти, что мой моралист дойдет до такого предела при всем честном народе. Но, поняв, что обиняками он ничего не добьется, он лег на другой галс и уведомил меня, что имеет поручение от членов артели, присутствующей здесь в полном составе, предложить мне избрать другой клуб, поскольку присутствие как мое, так и моего бушлата им больше нежелательны.

Я был ошеломлен. Что за отсутствие такта и деликатности! Приличия требовали, чтобы такое предложение было сообщено мне в частной беседе, а еще лучше — запиской. Я немедленно встал, одернул свой бушлат, поклонился и вышел.

Теперь справедливость требует добавить, что уже на следующий день я был принят с распростертыми объятиями замечательной компанией парней — бачком № 1, в числе которых находился и славный старшина Джек Чейс.

Стол этот состоял почти исключительно из сливок батарейной палубы и по вполне извинительной слабости присвоил себе наименование «Клуба сорокадвухфунтовых», чем давалось понять, что члены его как в физическом, так и в умственном отношении все ребята значительного калибра. Место он занимал самое подходящее: по правую руку от него столовался бачок № 2, где собрались все шутники и весельчаки, приходившие за своей солониной в самое радужное расположение духа и известные под названием «Содружества по изничтожению говядины и свинины». По левую руку был бачок № 31, состоявший исключительно из фор-марсовых, ребят лихих и горячих, именовавших себя «Горлопанами с мыса Горна и непобедимыми с „Неверсинка“». Напротив столовались кое-кто из аристократов морской пехоты — два капрала, барабанщик и флейтист и шесть или восемь довольно благовоспитанных рядовых, природных американцев, участвовавших в кампаниях против семинолов во Флориде. Сейчас они приправляли однообразие соленой пищи рассказами о засадах в болотах, а один из них мог даже похвастаться удивительным единоборством с индейским вождем Оцеолой [86], с которым ему как-то пришлось сражаться от рассвета до завтрака. Этот рубака хвастался еще тем, что берется выбить выстрелом с двадцати шагов щепку, которую вы будете держать в зубах. Он готов был побиться об заклад на любую сумму, но так как охотников держать щепку не находилось, никто не мог его опровергнуть.

Кроме ряда привлекательных сторон, которым отличался «Клуб сорокадвухфунтовых», он обладал еще одним преимуществом: благодаря тому, что в состав его входило столько унтер-офицеров, его членам не приходилось дежурить ни в качестве коков, ни в качестве официантов. Делом этим в течение всего плавания занимался некий парень, носивший звание постоянного кока. Это был длинный, бледный мошенник, прозванный Ссеком [87]. В очень жаркую погоду этот Ссек усаживался у скатерти и обмахивался полой своей рубахи: он имел неизящную привычку носить ее навыпуск. Председатель нашего клуба Джек Чейс часто пенял ему за это нарушение приличий. Но кок наш уже настолько привык так себя вести, что перевоспитать его оказалось невозможным. Первое время Джек Чейс страдал за меня как за новоизбранного члена клуба и неоднократно просил меня извинить вульгарность Ссека. Как-то раз он закончил свои замечания философской мыслью: «Что с него возьмешь, Белый Бушлат, дружище? Вся беда в том, что наш благородный клуб вынужден обедать вместе со своим коком».

Этих постоянных коков было на корабле несколько. Люди они были ничем не примечательные и никаким уважением не пользовавшиеся — глухие ко всем благородным побуждениям, не ведавшие мечты о непокоренных мирах и вполне довольные возможностью месить свои пудинги, настилать на палубу скатерть и выстраивать на ней три раза в день свои котелки и миски — и так в течение всех трех лет плавания. Их очень редко приходилось видеть на верхней палубе, содержали их где-то внизу, чтоб они меньше попадались на глаза.

 

XVI