Шлюпки номер два, три и четыре спустить!

Как-то утром после очередной боевой тревоги мы подобрали спасательный буй, замеченный на нашем траверзе.

Представлял он собой плоский пробковый цилиндр около восьми дюймов толщины и четырех футов в поперечнике, покрытый просмоленной парусиной. По всей окружности от него отходили концы троса с мусингами, заканчивающиеся затейливыми кнопами. Это были спасательные концы, за которые должен был цепляться утопающий. В середину цилиндра был вставлен точеный шток, несколько уступавший по размеру древку пики. Весь буй оброс ракушками, а бока его были украшены фестонами водорослей. Вкруг него мелькали и резвились дельфины, а над штоком его парила белая птица. Штуку эту, надо думать, давно уже бросили за борт, чтобы спасти какого-нибудь несчастного, который, верно, утонул, а спасательный буй тем временем отнесло так далеко, что потеряли и его.

Когда баковые выудили его, матросы окружили его со всех сторон.

— Не к добру, не к добру это! — воскликнул гальюнщик. — Наверняка скоро кого-нибудь не досчитаемся.

В это время мимо проходил купор, матрос, в обязанности которого входит присматривать за тем, чтобы судовые спасательные буйки были в порядке.

На военных кораблях в течение всего плавания денно и нощно держат на корме два подвешенных буйка; тут же постоянно прохаживаются два матроса с топориками в руках, готовые по первому же крику перерубить тросы и сбросить буйки за борт. Их сменяют каждые два часа, как часовых. Ни в торговом, ни в китобойном флотах таких мер предосторожности не применяют.

Вот так-то Морской устав печется о спасении человеческих жизней; и трудно было бы подыскать этому лучшее подтверждение, чем то, что было после Трафальгарского боя: после того как, согласно лорду Коллингвуду, было уничтожено несколько тысяч французских матросов, а с английской стороны, по официальным данным, было убито или ранено тысяча шестьсот девяносто, командиры уцелевших судов приказали матросам, приписанным к спасательным буйкам, отойти от смертоносных орудий на свои посты наблюдения и превратиться в деятелей Человеколюбивого общества [94].

— Вот, Бангс, — крикнул Скриммедж, матрос при запасном становом якоре[15], — образец для тебя. Смастери нам пару спасательных буйков в этом роде, таких, чтобы на самом деле человека могли спасти, а не набирали воды и не тонули, едва за них схватишься, как это случится с твоими рассохшимися четвертными бочками, не успеешь их спустить. Я тут давеча чуть с бушприта не загремел и, когда на палубу выкарабкался, первым делом пошел глянуть на них. Да у них между клепками во какие щели образовались. И не стыдно тебе? Ну, подумай, что будет, коли ты свалишься за борт и пойдешь ко дну с буйком собственной работы?

— На мачты я не лазаю и за борт падать не собираюсь, — ответил Бангс.

— Не больно-то хорохорься! — крикнул якорный матрос. — Вы, сухопутные крысы, что только палубы и знаете, куда ближе ко дну морскому, чем ловкий матрос, который грот-бом-брамсель отдает. О себе бы позаботился, Бангс!

— И позабочусь, — ответил Бангс, — а вот ты что-то уж очень о других заботиться начал.

На следующий день, едва рассвело, я был разбужен криком:

— Всей команде по местам, парусов убавить.

Бегом поднявшись по трапам, я узнал, что кто-то упал за борт с русленя. Бросив быстрый взгляд на ют, я понял по движениям часовых, что тросы спасательных буйков уже перерублены.

Дул свежий бриз, фрегат быстро рассекал воду. Но тысяча рук пятисот матросов быстро заставила его лечь на другой галс и замедлила его движение.

— Видите что-нибудь? — кричал в рупор вахтенный офицер, окликая топ грот-мачты. — Видите человека или буй?

— Ничего не видно, сэр, — был ответ.

— Шлюпки к спуску изготовить, — раздалась следующая команда. — Горнист, вызвать команды второй, третьей и четвертой шлюпок! На тали! Тали нажать!

Меньше чем через три минуты все три шлюпки были уже спущены. На одной из них не хватало гребца, и я прыгнул в нее, чтобы восполнить недостачу.

— На воду! И навались! — крикнул офицер, командовавший нашей шлюпкой. — Каждый смотри в сторону своего весла и смотри в оба!

Некоторое время шлюпки в полном молчании скользили вверх и вниз по пологим вскипающим валам, но ничего заметить не удалось.

— Бесполезно, — крикнул наконец офицер, — умел он плавать или нет, — он пошел ко дну. Навались, нас скоро отзовут.

— А черт с ним, пусть тонет. Он мне весь отдых после вахты испортил! — воскликнул загребной.

— Кто же это? — поинтересовался другой.

— Да уж тот, кому гроб никогда не понадобится, — отозвался третий.

— И не скомандуют для него «Всей команде покойника хоронить», — вставил четвертый.

— Молчать, — приказал офицер, но шестнадцать гребцов уже было не унять. Все говорили разом. После того как мы прогребли два или три часа, на фор-брам-стеньге подняли наконец сигнал шлюпкам возвратиться, и мы вернулись назад, не увидев даже и следа спасательных буйков.

Шлюпки были подняты, паруса обрасоплены по ветру, и мы снова понеслись вперед, только нас стало одним человеком меньше.

— Всей команде построиться! — последовало приказание; сделали перекличку, и единственным недостающим оказался купор.

— Я же вам говорил, ребята, — воскликнул гальюнщик. — Не говорил я вам, что мы скоро кого-нибудь лишимся?

— Так значит, это Бангс, — произнес Скриммедж, матрос при запасном якоре, — говорил я ему, что его буйки никого не спасут. Это он теперь и доказал!

 

XVIII

Ноев ковчег

Пришлось искать заместителя погибшему купору. Была дана команда всем принадлежащим к этой профессии построиться у грот-мачты, дабы можно было выбрать самого подходящего. Отозвалось тринадцать человек — обстоятельство, иллюстрирующее тот факт, что много полезных ремесленников как таковых пропадает во флоте для общества. В самом деле, из команды фрегата можно было бы набрать представителей всех профессий, всех специальностей, начиная с отошедшего от веры священника и кончая обнищавшим актером. Флот — прибежище порочных и приют неудачников. Здесь детища бедствий встречаются с чадами недоли, а чада недоли встречаются с отпрысками греха. Обанкротившиеся маклеры, чистильщики сапог, шулера и кузнецы собираются здесь воедино; а вышедшие в тираж лудильщики, часовщики, писаря, холодные сапожники, доктора, фермеры и юристы вспоминают свое прошлое и толкуют о добром старом времени. Если бы фрегат потерпел крушение у необитаемых берегов, его команда могла бы создать своими силами новую Александрию [95] и населить ее всеми теми, кто придал бы ей блеск столицы.

Часто вы видите, как на батарейной палубе люди упражняются во всех ремеслах сразу — тут и бондарничают, и плотничают, и портняжат, и лудят, и кузнечат, и тросы спускают, и проповеди читают, и в карты режутся, и гадают.

Поистине, военный корабль — это плавучий город с длинными проспектами (только вместо деревьев по сторонам его красуются пушки), с многочисленными тенистыми переулками, дворами и проходами; шканцы — прекрасная площадь, парк или плац-парад с большим питтсфилдским вязом [96] в виде грот-мачты с одной стороны и с дворцовым фасадом коммодорского салона — с другой.

Или, вернее, военный корабль — это гордый, с гарнизоном город, окруженный стенами, подобно Квебеку, где главные улицы расположены на крепостных валах и мирные жители сталкиваются на каждом углу с вооруженными часовыми.

А то еще можно сравнить его с парижским доходным домом, только поставленным вверх ногами, где первый этаж или палубу снимает лорд, второй — клуб изысканных джентльменов, третий — куча ремесленников, а четвертый населен всяким простонародным сбродом.

Ибо в точности так обстоит дело и на фрегате, где командир корабля один располагает целым салоном, а, помимо того, еще верхней палубой; чуть пониже у лейтенантов имеется кают-компания, а матросская масса подвешивает свои койки ниже всех.

А длинным рядом портов-окон, откуда выглядывают дула орудий, военный корабль напоминает трехэтажный дом, с неглубоким подвальным этажом, расположенный в сомнительной части города, где из окон на вас поглядывают всякие подозрительные личности.

 

XIX

Бушлат на реях

Опять приходится мне обращать внимание читателей на мой белый бушлат, который на этот раз чуть не стоил мне жизни.

Человек я мечтательного склада и во время плаванья зачастую взбирался ночью вверх по вантам, усаживался на одном из последних реев и, подоткнув под себя бушлат, предавался размышлениям. На некоторых кораблях, где мне случалось это проделывать, матросы думали, что я занимаюсь астрономией, что до известной степени соответствовало действительности, и что забирался я так высоко с исключительной целью приблизиться к звездам, ибо, наверно, страдал близорукостью. Глупейшее предположение, сказали бы иные, но не такое уж глупое, если разобраться, ибо преимуществом приблизиться к предмету на целые двести футов пренебрегать не следует. А потом, изучать звезды над широким безбрежным океаном и сейчас столь же божественное занятие, как оно было для халдейских волхвов [97], наблюдавших их вращения вокруг небесного свода с равнины.

И наконец, какое замечательное чувство, чувство, сливающее нас со всеми частицами вселенной и превращающее нас в некую часть единого целого, ощущать, что, где бы мы, морские скитальцы, ни блуждали, компанию нам готовы составить все те же дивные древние звезды; что они все светятся и будут еще долго светиться, столь же яркие и прекрасные, маня нас каждым своим лучом умереть и быть прославленными вместе с ними.

Да, да! Мы, моряки, плаваем не напрасно, мы обрекаем себя на изгнание из своего отечества, чтобы принять гражданство вселенной, и во всех наших странствиях вокруг земли нас сопровождают эти древние кругосветные плаватели — светила, которые являются и нашими товарищами по кораблю и такими же моряками, что и мы, с той лишь разницей, что они плавают в синеве небесной, а мы в синеве морской. Пусть изнеженное поколение презрительно усмехается при виде наших огрубевших рук и пальцев со смолой под ногтями. Пожимали ли они когда-нибудь более надежные руки? Пусть прощупают они наши могучие сердца, стучащие как кувалды в горячих кузницах наших грудных клеток. Пусть приложат они тросточки с янтарными набалдашниками к нашему пульсу и клянутся потом, что удары его похожи на отдачу тридцатидвухфунтовой пушки.

О, верните мне скитальческую жизнь — восторги ее, нетерпеливый трепет, засасывающие тебя водовороты! Дай мне почувствовать тебя вновь, древний океан, дай мне снова вскочить в твое седло! Мне опостылели эти мелочные сухопутные заботы и труды; меня тошнит от пыли и смрада городов. Дайте мне услышать дробь града об айсберги, а не глухие шаги пешеходов, бредущих по скучному пути своему от колыбели до могилы. Дай мне вобрать тебя в ноздри, бриз морской, и заржать от радости, когда меня окатят морские брызги. Заступись за меня перед Нептуном, сладостная Амфитрита [98], — пусть ни один ком земли не ударится глухо о мой гроб. Пусть могилой мне будет стихия, да лягу я рядом с Дрейком [99], там, где вечным сном почил он на дне моря.

Но, когда Белый Бушлат говорит о страннической жизни, он отнюдь не имеет в виду жизнь на военном корабле, каковая со всеми ее воинскими формальностями и тысячами пороков — острый нож в сердце всякого порядочного скитальца, не любящего стеснять себя условностями.

Я уже говорил, что люблю взбираться на мачту, чтобы помечтать. Так было со мной и в ночь после гибели купора. Еще до окончания своей вахты на марсе я взобрался на грот-бом-брам-рей и улегся на нем, закутавшись в свой белый бушлат, как сэр Джон Мур [100] в свой промерзший плащ.

Пробило восемь склянок, все товарищи мои по вахте отправились спать, другая вахта заступила их место, и на марсе подо мной были одни незнакомые люди. А я, вознесшись над ними на целую сотню футов, все еще пребывал в каком-то трансе, то погружаясь в сон, то всплывая в дремоту, то вспоминая прошлое, то задумываясь о будущей жизни. Последнее занятие было как нельзя более кстати, ибо будущая жизнь могла начаться для меня много раньше, чем я ожидал. Мне почудилось будто кто-то с марса дрожащим голосом окликает грот-бом-брам-стеньгу. Однако сознание снова покинуло меня. Но когда с молниеносной быстротой рей ускользнул у меня из-под ног, я инстинктивно уцепился обеими руками за фал и мигом пришел в себя. Мне показалось, будто чья-то рука сдавила мне горло; на миг мне почудилось, что некий Гольфстрим у меня в голове увлекает меня в вечность, но уже в следующее мгновение я оказался стоящим на ногах: рей уперся в эзельгофт. Встряхнувшись в своем бушлате, я убедился, что я цел и невредим.

«Кто мог это сделать? Кто посягнул на мою жизнь?» — думал я, быстро спускаясь по вантам.

— Вот оно спускается! Господи! Господи! Оно спускается! Смотри, смотри, оно белое, как койка!

— Что спускается? — заорал я, спрыгивая на марс. — Да еще белое, как койка?

— Господи, помилуй, Билл. Это всего лишь Белый Бушлат. Опять этот чертов Белый Бушлат.

Видимо, они увидели двигавшееся белое пятно на мачте и, как и положено морякам, приняли меня за призрак купора. Они окликнули меня и велели мне спуститься, дабы проверить мою телесность, но, не получив ответа, со страху отдали фал.

В бешенстве я сорвал с себя бушлат и швырнул его на палубу.

— Бушлат, — крикнул я, — тебе необходимо переменить окраску, прямой путь тебе к красильщикам, там ты изменишь цвет, чтобы я мог в дальнейшем цвести и процветать. У меня всего одна несчастная жизнь, белый бушлат, но этой жизнью я рисковать не намерен. Дело обстоит так: либо я тебя перекрашу, либо дни свои прекращу. Перекрашивать тебя можно сколько угодно, но жизнь прекращается только раз и с самыми роковыми последствиями.

Итак, на другой день, прихватив злополучный бушлат, я направился к старшему офицеру и рассказал ему, как в эту ночь я едва не погиб. Я подробно остановился на опасности, которой подвергался, будучи принят за призрак, и убедительно просил его в виде исключения сделать мне поблажку и приказать Брашу, заведующему малярной кладовой, отпустить мне немножко черной краски, дабы мой бушлат смог приобрести этот цвет.

— Вы только посмотрите, сэр, — сказал я, приближая к его глазам свой бушлат, — видели ли вы что-либо белее этого? А ночью он светится прямо как кусок Млечного пути. Ну немножечко краски, неужели вам так трудно?

— Краску транжирить мы не имеем права, — ответил он, — устраивайтесь как хотите.

— Сэр, стоит пройти ливню, и я промокаю до нитки. Мыс Горн на носу. Шесть раз обмакнуть кисть в краску — и бушлат бы мой стал непромокаемым, а жизнь оказалась вне опасности!

— Ничем не могу вам помочь, сэр. Можете идти.

Боюсь, что на том свете со мной случится неладное. Ибо если мои собственные грехи будут прощены лишь в той мере, в какой я прощу этому жестокосердному и бесчувственному старшему офицеру, спасенья мне не ждать.

Подумать только! Отказать в краске, когда простой слой ее превратил бы призрак — в человека, а сеть для сельдей — в макинтош!

Нет, не могу больше. Лопну от злости.

 

XX