Кое-какие мысли по поводу того, что Шалый Джек отменил приказ своего начальника

В минуту опасности люди не считаются с чинами и, подобно стрелке, тяготеющей к магниту, повинуются тому, кто более всего достоин повелевать. Истина этого положения подтвердилась на примере Шалого Джека во время шторма, особенно же в тот критический момент, когда он отменил приказание командира корабля относительно поворота. Но каждый моряк отдавал себе отчет, что приказ капитана в тот момент был по меньшей мере неразумен, чтобы не сказать больше.

Эти два приказания, отданные капитаном и его лейтенантом, в точности соответствовали их характерам. Поставив румпель на ветер, командир корабля хотел идти с попутным штормом, иначе говоря, уйти от него подальше. Напротив того, Шалый Джек предпочитал броситься в самую опасность. Нет нужды объяснять, что почти во всех случаях таких сильных шквалов и штормов последний маневр, хоть на вид и страшен, сопряжен на самом деле с куда меньшими опасностями, почему обычно и используется.

Нестись с попутным штормом — значит сделаться его рабом, поскольку он гонит вас перед собой, но идти против ветра дает вам в какой-то мере возможность припереть его к стенке. Если вы убегаете от шторма, вы подвергаете опасности наименее прочную часть корпуса — корму; когда же вы действуете наоборот, вы подставляете шторму свой нос, самую крепкую часть судна. С кораблями то же, что и с людьми. Тот, кто обращается к неприятелю тылом, дает ему над собой преимущество. Между тем как наши сложенные из ребер грудные клетки, подобно носам кораблей с их шпангоутами, служат препоной, ограждающей от натиска враждебной силы.

В эту ночь на траверзе Горна капитан Кларет был вынужден обстоятельствами скинуть личину и в момент, когда испытывалась его мужественность, выказал истинное свое лицо. Подтвердилось то, о чем все у нас уже давно догадывались. До тех пор, пока он прохаживался по кораблю, время от времени посматривая на людей, особенное, тусклое спокойствие капитанского взгляда, его неторопливый, даже излишне размеренный шаг и вынужденная строгость обличья могли быть истолкованы случайным наблюдателем как сознание ответственности своего положения и желание внушить команде трепет, — все это для некоторых умов являлось лишь показателем того, что капитан Кларет, тщательно избегая явных излишеств, непрерывно поддерживал себя в состоянии некоторого равновесия между трезвостью и ее противоположностью, каковое равновесие могло быть нарушено первым же грубым столкновением с жизненными превратностями.

И хотя это только догадка, тем не менее, располагая кое-какими сведениями о водке и человеческой породе, Белый Бушлат отважится сказать, что, будь капитан Кларет совершенным трезвенником, он никогда не отдал бы необдуманного приказания положить румпель на ветер. Он или сидел бы в своем салоне и помалкивал, подобно его величеству коммодору, или, предвосхищая команду Шалого Джека, крикнул бы громовым голосом: «Румпель под ветер!».

Чтобы показать, как мало действенны порой самые суровые ограничительные законы и как непроизвольно действует в некоторых умах инстинкт самосохранения, следует еще добавить, что хотя Шалый Джек в присутствии своего начальника сгоряча и отменил его приказание, однако тот параграф Свода законов военного времени, который он таким образом нарушил, не был к нему применен: проступок его не повлек за собой предусмотренной кары, более того, насколько было известно команде, капитан так и не отважился отчитать его за дерзость.

Выше говорилось, что Шалый Джек был тоже привержен к горячительным напиткам. Так оно и было. Но на этом примере мы видим, как хорошо заниматься делом, требующим ясной головы и крепких нервов, и как плохо занимать должность, не всегда требующую этих качеств. Настолько строга и методична была дисциплина на фрегате, что капитану Кларету до известной степени не было нужды лично вмешиваться во многие повседневные события, и таким вот образом, возможно, графинчик неприметно внушил ему мысль, что все может ему сойти с рук.

Но Шалому Джеку приходилось выстаивать вахты по ночам, мерить шагами шканцы, а днем зорко всматриваться в ту точку горизонта, откуда дул ветер. Поэтому в море он старался соблюдать трезвость, хотя в очень ясную погоду лишний стаканчик он себе позволял. Но так как Горн был на носу, он зарекся пить до тех пор, пока этот опасный мыс не окажется далеко за кормой.

Центральный эпизод описанного шторма невольно влечет за собой вопрос: а есть ли в американском флоте неспособные офицеры, то есть неспособные выполнять те обязанности, которые могут быть на них возложены? Но разве могут быть в настоящее время неспособные офицеры в доблестном флоте, который в последнюю войну покрыл себя тем, что принято называть славой?

Как и в лагере на суше, так и на шканцах в море фанфары одной победы мешают слышать приглушенные барабаны тысячи поражений. В известной степени это относится и к тем военным событиям, которые носят нейтральный характер и не приносят ни славы, ни позора. И подобно тому как ряд нулей в силу одного своего множества вырастает во внушительную цифру, лишь только во главу ее ставят какое-нибудь однозначное число, так и толпа офицеров, из которых каждый взятый в отдельности никакими способностями не отличается, будучи собрана вместе, может покрыть себя боевой славой, если ее возглавит такая цифра, как Нельсон или Веллингтон. И все потому, что слава настоящих героев после их смерти переходит по наследству к их оставшимся в живых подчиненным. Одного большого ума и большого сердца достаточно, чтобы наэлектризовать целый флот или целую армию. И если бы все люди, с возникновения мира способствовавшие военным победам или поражениям народов, были собраны вместе, нас удивило бы, что героев среди них оказалось бы всего небольшая горстка. Ибо нет ни капли героизма в том, чтобы в облаке дыма и пара вкатывать в порт и выкатывать из него пушку или же взводу по команде стрелять из ружей, ибо твердость руки зависит здесь от чисто физических причин и зачастую может быть у человека с самым робким сердцем. Люди, отнюдь не отличающиеся храбростью, будучи собраны вместе, могут проявить даже безрассудную отвагу. Однако неверно было бы отрицать, что в отдельных случаях даже самые скромные чины выказывали больше героизма, чем их коммодоры. Истинное геройство заключено не в руке, а в сердце и в голове.

Но все же существуют в американском флоте неспособные офицеры или нет? Отвечать на этот вопрос американцу — задача не слишком благодарная. Белый Бушлат вынужден опять уклониться от него, ограничившись ссылкой на один факт из истории родственного флота, каковой по продолжительности своего существования и количеству судов дает гораздо больше примеров всякого рода, нежели наш собственный. Это и является единственной причиной, почему в настоящем повествовании я ссылаюсь на него. Благодарение богу, я далек от каких-либо несправедливо враждебных чувств.

В архивах Английского адмиралтейства имеются косвенные свидетельства, что в 1808 году, после смерти лорда Нельсона, когда Средиземноморской эскадрой командовал лорд Коллингвуд [127] и когда сердечная болезнь побудила его ходатайствовать об отпуске, из списка в более чем сто адмиралов не нашлось ни одного, кто мог бы без ущерба для родины его заменить. Этот факт Коллингвуд засвидетельствовал своею смертью, ибо, когда он потерял надежду, что его когда-либо сменят, здоровье его вконец расшаталось, и он вскоре умер на своем посту. Так вот, если такое оказалось возможным в столь славном флоте, как английский, чего можно ожидать от нашего? Впрочем, никакого позора в этом нет. Ибо надо знать, что, для того чтобы стать всесторонне образованным и умелым морским генералиссимусом, требуются исключительные способности. Скажу больше, незаурядная степень героизма, таланта, рассудительности и честности необходимы даже для того, чтобы командовать простым фрегатом, а в этих качествах посредственному человеку бывает отказано. Между тем они являются не только формальным требованием, они на самом деле жизненно необходимы для того, чтобы быть достойным командиром корабля; и офицер, не обладающий перечисленными качествами, не имеет морального права занимать этот пост.

Что касается лейтенантов, то среди них попадается изрядное количество шкимушек и моряков на бумаге. Многие коммодоры помнят то чувство тревоги, которое испытывали они порой в походе, вступая на палубу линейного корабля, в то время как ночную вахту на нем несли некоторые лейтенанты.

Согласно последнему «Списку состава Американского военного флота» (1849), у нас сейчас 68 капитанов, получающих все вместе из государственного казначейства 300.000 долларов в год; 297 коммандеров [так], получающих 200.000, и 377 лейтенантов, получающих около полумиллиона; далее 451 кадет и гардемарин, получающие также почти эту же сумму. Принимая во внимание общеизвестный факт, что некоторые из этих офицеров никогда не назначаются в плавание, ибо Морское министерство прекрасно знает их неспособность, что другая часть занята разной писаниной в обсерваториях или вычисляет логарифмы в гидрографических управлениях и что действительно достойных офицеров, являющихся опытными моряками, только и делают, что переводят с корабля на корабль, дав им короткий отпуск для передышки, — принимая во внимание все это, не будет преувеличением сказать, что немалая доля вышеупомянутых полутора миллионов представляет собой закамуфлированную пенсию, выплачиваемую лицам, живущим за счет флота, но фактически не несущих флотской службы.

Ничего подобного нельзя сказать ни о баковом начальстве — боцмане, артиллеристах и т.д., ни об унтер-офицерах — марсовых старшинах и т.д., ни о матросах 1 статьи. Ибо если хоть кто-либо из них окажется не на высоте положения, его немедленно разжалуют или уволят со службы.

Правда, опыт учит нас, что ко всякому крупному государственному учреждению с большим количеством служащих присасывается множество ни к чему не пригодных людей, которых налогоплательщику приходится содержать, ибо в таких учреждениях протекции столь могущественны, что просачивания бездарностей не предотвратить, хотя бы оно происходило в ущерб достойным людям.

Тем не менее весьма прискорбно, что в такой стране, как наша, похваляющейся политическим равноправием всех сословий, матрос, добившийся ранга офицера, является в настоящее время неслыханным исключением. А ведь в былые времена такие случаи были нередки, и офицеры из матросов оказывались весьма полезными служаками, в немалой мере способствовавшими славе своей страны. Можно было бы упомянуть ряд приказов, подтверждающих это положение.

Разве не хорошо было бы, если бы все институты в нашей стране были устроены на один манер? Любой американский гражданин может надеяться стать президентом — коммодором нашей эскадры штатов. Хорошо бы поставить американского матроса в такие условия, чтобы и он мог надеяться когда-нибудь командовать отрядом фрегатов.

Но если есть достаточно оснований считать, что во флоте числится некоторое количество неспособных офицеров, еще большее количество фактов подтверждает, что у нас есть и другие, из коих как природные свойства, так и учение сделали в высшей степени умелых моряков, а о некоторых можно даже сказать, что их не столько красит их место, сколько они красят его.

Единственной целью настоящей главы является подчеркнуть, что та лестная репутация, которой в глазах большинства пользуются все представители столь популярного ныне рода оружия, есть, в сущности говоря, заслуга лишь отдельных личностей.

 

XXVIII

Подальше от мыса Горн

Идем полным ветром. Дуйте, дуйте, вы, бризы; пока вы попутны, а мы возвращаемся домой, веселой команде нет до вас дела.

Следует упомянуть здесь, что в девятнадцати случаях из двадцати переход из Тихого океана в Атлантический вокруг мыса Горн совершается гораздо быстрее и связан с меньшими тяготами, чем переход в обратном направлении. Дело в том, что штормы приходят по большей части с веста, да и течения идут оттуда.

Правда, если нестись в фордевинд на фрегате в такую бурю в какой-то мере и выгодно, все же плавание в таких условиях имеет и свои отрицательные стороны и связано с известными неприятностями. Несоразмерный вес металла на спардеке и гон-деке вызывает сильную качку, торговым судам незнакомую. Мы все время катились и перекатывались на курсе словно земной шар на своей орбите, черпая зеленые валы то правым, то левым бортом, пока наш старый фрегат не привык нырять, словно водолазный колокол.

Люки иных военных кораблей не слишком защищены от непогоды. Это в особенности относилось к люкам «Неверсинка». Они были попросту накрыты порванной во многих местах парусиной.

В хорошую погоду команда обедала на гон-деке, но так как последнюю заливало почти непрерывно, мы были вынуждены столоваться в кубрике, этажом ниже. Как-то раз, когда первая вахта небольшими группами, по двенадцати-пятнадцати человек в каждой, уселась обедать и полулежа поглощала содержимое бачков, котелков и мисок, на судно напал такой приступ качки, что в одно мгновение миски, бачки, матросы, куски солонины, хлебные сумки, вещевые мешки, ящики для сухарей принялись кататься слева направо и справа налево. Задержаться не было возможности; уцепиться можно было лишь за палубу, да и та осклизла от содержимого бачков и вздымалась под нами, как будто в трюме фрегата возник вулкан. В то время как среди страшного гвалта мы таким образом катались на собственных седалищах, как на салазках, фрегат сильно накренился под ветер, крышки люков отдались, и нас окатили каскады забортной воды. Потоп был встречен бесшабашной матросней восторженными криками, хотя на мгновение мне показалось, что нас действительно затопит, столько воды мы зачерпнули.

День или два спустя мы настолько продвинулись на ост, что могли уже лечь на северный курс; это фрегат и сделал, причем ветер продолжал дуть ему в корму; корабль наш как бы зашел за угол, не потеряв при этом ни узла ходу. Хоть мы и не видели берега с момента выхода из Кальяо, мыс Горн, как нам сказали, теперь оказался где-то на весте от нас. Все это выглядело вполне правдоподобным, если учесть погоду, с которой нам пришлось столкнуться.

Берега около мыса Горн между тем заслуживают внимания, особенно земля Статен [128]. Однажды мне удалось ее увидеть, — когда судно, на котором я плавал, приблизилось к ней с норда. Шли мы полным бакштагом, ветер дул ровно, день был ясный, воздух хрустально чист и, казалось, звенел от яркого, сверкающего мороза. Справа от нас, словно нагромождение швейцарских ледников, простиралась земля Статен, сияя в снежном своем бесплодии и одиночестве. Бесчисленное множество альбатросов скользили у ее берегов, едва касаясь поверхности моря, а тучи птиц поменьше падали с неба, словно хлопья снега. Дальше вглубь остроконечные вершины в снежных чалмах вздымались гранью между нами и неведомым миром: сверкающие стены с хрустальными зубцами алмазных сторожевых башен на крайнем рубеже небес.

После того как мы покинули широты мыса Горн, на нас несколько раз налетали снежные метели. Как-то ночью снега навалило столько, что матросам представилась возможность побаловаться детской игрой в снежки. Горе кадетику, отважившемуся пройти в эту ночь за ростры. Вот уж кто неминуемо становился мишенью! Швырнувшего снежок узнать было невозможно. Бросали их так искусно, что можно было подумать, будто запускает их из-за борта какая-нибудь не в меру игривая русалка.

На рассвете кадет Пёрт спустился к врачу, изрядно пострадав на баке при исполнении служебных обязанностей. Вахтенный офицер послал его сообщить боцману, что его требуют к командиру в салон. В то время как мистер Пёрт доблестно выполнял это поручение, ему залепили в нос снежком исключительной твердости. Узнав об этом прискорбном событии, виновники покушения притворно выражали жертве живейшее сочувствие: Пёрт популярностью не пользовался.

После таких метелей занятно было видеть, как матросы сгребают с палубы снег. Каждому командиру орудия было вменено в обязанность очистить свой участок. Действовали при этом старыми голиками или кожаными лопатами, и между командирами часто возникали пререкания: сосед обвинял соседа, что тот сваливает снег на его территорию. Все это сильно напоминало зимний Бродвей наутро после метели, когда, очищая тротуары, препираются мальчишки из соседних лавок.

Время от времени, для разнообразия, шел не снег, а град, причем иной раз такой крупный, что невольно приходилось прятать от него голову.

У коммодора на корабле был полинезийский слуга, которого он нанял на островах Товарищества [129]. В отличие от своих соплеменников Вулу был степенный, серьезный человек, склонный пофилософствовать. Не видав до сих пор ничего, кроме тропиков, он столкнулся на широте мыса Горн с многими явлениями, поглотившими его внимание и заставившими его, как и других философов, создавать теории для объяснения этих чудес. Когда после первого снегопада он увидел палубу, покрытую белым порошком, глаза у него расширились до размера сковороды; рассмотрев странное вещество поближе, он решил, что это, должно быть, мука самого высшего сорта, входившая в состав пудингов и прочих лакомств его хозяина. Напрасно опытный натурфилософ из фор-марсовых пытался убедить Вулу в ошибочности его гипотезы. Последний до поры до времени оставался непоколебим.

Что до градин, то они привели его в неописуемый восторг; он бегал с ведром, собирая их повсюду, и охотно принимал доброхотные пожертвования в свою коллекцию. Все это он предполагал увезти домой и подарить своим возлюбленным, ибо принимал льдинки за стеклянные бусы. Но, оставив их в ведре и придя за ними через некоторое время, он обнаружил лишь немного воды на донышке и был убежден, что драгоценные камешки украли у него соседи.

История эта приводит мне на память еще один связанный с ним случай. Когда ему в первый раз предложили кусок флотского пудинга, все обратили внимание, что он весьма тщательно выбирает из него все изюминки и выбрасывает их с самым брезгливым выражением. Как выяснилось, он принимал их за клопов.

На нашем корабле этот полудикарь, бродивший по батарейной палубе в своем варварском одеянии, производил впечатление существа с другой планеты. То, что ему нравилось, нам претило, то, что нравилось нам, претило ему. Мы отвергали его веру, он — нашу. Мы считали его неотесанным, а он нас — дураками. Если бы обстоятельства сложились по-иному и мы были бы полинезийцами, а он американцем, наше мнение друг о друге осталось бы неизменным. А это доказывает, что никто из нас не ошибался и обе стороны были правы.

 

XXIX

Ночные вахты

Хотя мыс Горн и остался позади, свирепый холод никак не хотел от нас отстать. Одним из худших его последствий была почти непреодолимая сонливость, нападавшая на нас во время долгих ночных вахт. На всех палубах и во всех доступных углах и закоулках лежали матросы, укутанные в свои куцые куртки с капюшонами: кто свернулся калачиком между пушек, кто пристроился в люльку карронады. Погруженные в полусонное оцепенение, они превращались в ледышки, не находя в себе сил подняться и отряхнуть дремоту.

— Эй, подъем, ленивая команда! — кричал добродушный третий помощник, виргинец, похлопывая их рупором, — вставайте и шевелитесь, черт вас побери!

Бесполезно. Матросы поднимались на мгновение, но не успевал он повернуться к ним спиной, как они уже снова падали, словно наповал сраженные пулей.

Часто приходилось и мне так лежать, покуда мысль, что если я буду продолжать в том же духе, то непременно замерзну, не пронизывала меня с такой подавляющей силой, что рассеивала ледяные чары. Я вскакивал на ноги и деятельным упражнением верхних и нижних конечностей принимался восстанавливать кровообращение. Первый же взмах онемевшей руки вместо намеченного удара себе в грудь обычно заканчивался оплеухой: в таких случаях мышцы иной раз своевольничают.

Упражняя другую пару конечностей, я должен был за что-нибудь держаться и прыгать на двух ногах одновременно, ибо члены мои утратили гибкость в той же мере, в какой утрачивает ее пара парусиновых брюк, вывешенных на просушку и промерзших.

Когда подавалась команда тянуть брасы — на что требовалось усилие всей вахты, не менее двухсот человек, — сторонний наблюдатель решил бы, что всех их хватил паралич. Выведенные из своего волшебного оцепенения, они, спотыкаясь и хромая, выползали из своих укрытий, наталкивались друг на друга и первое время вообще не были способны ухватиться за снасти. Малейшее усилие было уже невыносимым, и часто команда в 80–100 человек, вызванная брасопить грота-рей, по несколько минут беспомощно стояла над снастью, ожидая, чтобы кто-нибудь, в ком кровь еще как-то обращалась, поднял ее и сунул им в руки. Даже и после этого должно было пройти известное время, прежде чем они обретали способность чего-либо добиться. Они проделывали все положенные им движения, но надо было еще долго ждать, чтобы рей подался хотя бы на дюйм. Все ругательства, расточаемые офицерами, были бесполезны, не к чему было посылать и кадетов выяснить, что там добрались за растяпы и сачки. Матросы так закутывались, что отличить их друг от друга не было никакой возможности.

— Вот вы, сэр! — кричит петушащийся мастер [так] Пёрт, хватая за полу старого морского волка и пытаясь повернуть его к себе лицом, так чтобы можно было заглянуть ему под капюшон, — скажите, как ваша фамилия?

— Сам догадайся, молокосос, — следует дерзкий ответ.

— Ах ты, старая сволочь, тебе за это еще всыплют, я уж постараюсь. Скажите, как его зовут, ну, кто-нибудь! — обратился он к присутствующим.

— Ищи свищи, — раздается голос в отдалении.

— Черт меня побери, но ваш-то голос, сэр, я знаю. Вот я вас! — И с этими словами мистер Пёрт бросает загадочного неизвестного и устремляется в толпу отыскивать обладателя голоса. Но попытка обнаружить его столь же безнадежна, как и выяснить, кто давеча скрывался под капюшоном.

И здесь еще раз я с прискорбием вынужден упомянуть о некоем обстоятельстве, приносившем мне при данном положении вещей величайшие огорчения. Большинство курток и бушлатов окрашены в темный цвет, мой же, как я уже сто раз говорил и повторю еще раз, был белый. Вследствие этого в долгие темные ночи, когда мне приходилось стоять вахту на верхней палубе, а не находиться на марсе и когда все прочие старались не попадаться на глаза начальству и елико возможно сачковали в уверенности, что их не откроют, мой злополучный бушлат неизменно выдавал его обладателя. Ему я обязан тем, что на мою долю выпало немало тяжелых работ, от которых иначе я мог бы с успехом уклониться. Когда кому-либо из офицеров нужен был человек для того, например, чтобы отправить его на марс с каким-нибудь пустяшным приказанием марсовому старшине, как просто было в этой безликой толпе приметить мой белый бушлат и послать наверх именно меня. А уж когда приходилось тянуть снасти, о сачковании мне не приходилось и думать.

В этих случаях я должен был проявлять такую резвость и веселость, что меня нередко ставили другим в пример, достойный подражания.

— Ходом, ходом, лентяи! Посмотрите-ка на Белый Бушлат, вот кто тянет!

И ненавидел же я свою несчастную оболочку! Сколько раз я тер ею палубу, в надежде придать ей некоторое сходство с дубленой кожей; сколько раз я заклинал неумолимого Браша, хозяина малярной кладовой, дать мне хоть раз пройтись по ней кистью с бесценной краской — все было напрасно. Нередко меня подмывало швырнуть ее за борт. Но на это у меня не хватало решимости. В море и без бушлата? Без бушлата, когда мыс Горн еще дает о себе знать? Нет, это было невыносимо. Хоть и не бог весть какой, но все же это был бушлат.

Наконец я решил «махануться».

— Послушай, Боб, — сказал я, обращаясь к товарищу по бачку и придавая голосу возможную любезность, не лишенную, впрочем, — из дипломатических соображений — некоторого оттенка превосходства. — Если бы мне пришло в голову расстаться со своим «грего» и взять твой в обмен, что бы ты дал мне в придачу?

В придачу? — воскликнул он в ужасе. — Да я бы твоего чертового бушлата и задаром не взял!

Как я радовался каждой метели, ибо тогда, слава богу, многие матросы становились такими же белобушлатниками, как и я. Осыпанные снегом, мы все выглядели мельниками.

На корабле у нас было шесть лейтенантов, каждый из которых, за исключением старшего лейтенанта, нес по очереди вахту. Трое из них, в том числе и Шалый Джек, были весьма строги по части дисциплины и никогда не разрешали нам ночью укладываться на палубу. И — сказать по правде — хотя это и вызывало немало воркотни, держать нас все время на ногах было куда для нас полезнее. Заставлять нас прогуливаться вошло в моду. Впрочем, для некоторых моцион этот напоминал прогулку по тюремному двору, ибо, поскольку мы не имеем права отходить от своего поста — для одних это были фалы, для других брасы или что-нибудь еще — и мерить шагами длину корабельного киля, нам приходилось ограничиваться пространством всего в несколько футов. Но скоро самое худшее осталось позади. Поразительно, как резко меняется температура, когда отходишь на норд от мыса Горн со скоростью в десять узлов. Сегодня еще на вас налетал ветер, как будто протиснувшийся между двумя айсбергами, а пройдет немного больше недели, глядь — и бушлат уже можно будет скинуть.

Еще несколько слов о мысе Горн, чтобы покончить с ним.

Когда спустя много лет перешеек у Дариена пересечет канал и путешественники будут ездить по железной дороге от мыса Код [130] в Асторию [131], чем-то почти невероятным покажется, что в течение стольких лет суда, направлявшиеся на северо-западное побережье Америки из Нью-Йорка, вынуждены были идти туда, огибая мыс Горн и удлиняя этим свой путь на несколько тысяч миль. «В то непросвещенное время, — я употребляю выражение некоего будущего философа, — целые годы нередко уходили на то, чтобы пройти на Молуккские острова и обратно, между тем как теперь там находится самый фешенебельный курорт орегонского бомонда». Вот до чего дойдет у нас цивилизация.

Подумать только — пройдет не так уж много лет, и сынок ваш отправит вашего внука проводить летние каникулы в славящемся здоровым климатом городе Йеддо [132]!

 

XXX