Жизнь моей маленькой дочурки Эдит и то, что она говорила. Написано ее матерью Мод». 9 страница

Неожиданно появился он на Азорских островах. На этот участок работы ему удалось привлечь немца Михаэля Мюллера, несколько лет занимавшего один из руководящих постов по сооружению туннеля под Ла-Маншем. Мюллер весил сто двадцать пять килограммов и был известен под прозвищем «Толстый Мюллер». Рабочие любили его главным образом за полнотелость, дававшую повод для шуток. Это был неутомимый работник! В последнее время Мюллер продвигал свои штольни даже быстрее, чем Аллан и Гарриман в Нью-Джерси. Этого вечно смеющегося колосса буквально преследовало счастье. В геологическом отношении его участок был самым интересным и продуктивным и достаточно убедительно доказывал, что эти части океана когда-то были сушей. Он натолкнулся на огромные залежи калия и железной руды.

Акции Питтсбургской компании плавильных заводов, которая приобрела право собственности на все добытые при постройке туннеля ископаемые, благодаря удаче Мюллера поднялись на шестьдесят процентов. Добыча ископаемых не стоила компании ни одного цента, ее инженерам приходилось лишь отмечать интересовавшие компанию вагоны — и их сейчас же отцепляли. Ежедневно, ежечасно акционеры трепетали от волнения при мысли, что на них могут свалиться неслыханные богатства. В последние месяцы Мюллер наскочил на пласт каменного угля мощностью в пять метров, «великолепного угля», как он говорил. Но это было не все. Этот пласт шел точно по оси штольни, и ему не было конца. Мюллер мчался сквозь породу. Его единственным, его злейшим врагом была вода. Штольни лежали теперь на восемьсот метров ниже морского дна, и все же в них просачивалась вода. У Мюллера стояла батарея громадных центробежных насосов, непрерывно выбрасывавших в море целые потоки грязной воды.

Аллан появился в Финистерре и Бискайе так же неожиданно, как и на Бермудских островах, и заявил, что срок должен быть выдержан и что он требует ускорения работы. Главного инженера французского участка строительства мосье Гайяра, седого, элегантного француза, обладавшего большими знаниями, он сместил, не считаясь с шумом, поднятым французской прессой, и поставил на его место американца Стефана Олин-Мюлленберга.

Словно из-под земли, появлялся Аллан на разных электрических станциях, и даже малейшие недостатки в работе не ускользали от его внимания. Инженеры с облегчением вздыхали, когда он уезжал и можно было немного прийти в себя.

Аллан появился в Париже, и газеты целые столбцы заполняли статьями о нем и вымышленными интервью. Через неделю стало известно, что французское общество получило концессию на постройку железной дороги Париж — Бискайя. Благодаря ей туннельные поезда смогут доходить прямо до Парижа. Одновременно все большие европейские города были наводнены огромными плакатами, изображавшими один из волшебных городов Хобби: туннельную станцию «Азора». Феерический город Хобби возбуждал, то же недоверчивое удивление и то же восхищение по эту сторону океана, как в свое время волшебный город в Америке. Фантазия Хобби разыгралась. Особенно поражал набросок в углу огромного плаката, показывавший нынешний и будущий размер острова. Синдикат приобрел полосу острова Сан-Жоржи, несколько маленьких островков и группу песчаных мелей. Через несколько лет эта площадь должна была учетвериться. Острова соединялись громадными широкими плотинами, и отмели сливались с основным массивом. В первую минуту не приходило в голову, что Мак мог в этом месте бросить в море четыре тысячи двойных километров (и больше, если бы захотел) камня и таким путем создать этот большой остров своеобразной формы…

В будущей «Азоре», как и в американском фантастическом городе, предполагалась постройка огромного великолепного порта, с набережными, молами, маяками. Особенно же бросался в глаза восхитительный курорт с отелями, террасами, парками и необъятным пляжем.

Но величайшее изумление, чтобы не сказать смущение, вызвали цены, назначенные Туннельным синдикатом за участки земли. Для европейских понятий они были чудовищны! Но синдикат обратил свой холодный, немилосердный взор на европейский капитал, как змея на птицу. Ведь легко было видеть, что «Азора» вберет в себя все пассажирское движение Южной Америки. Не нужно было также большого ума, чтобы понять, что «Азора», куда можно будет попасть за четырнадцать часов из Парижа и за шестнадцать часов из Нью-Йорка, станет самым знаменитым курортом мира, местом встречи высшего света Англии, Франции и Америки.

И европейский капитал откликнулся. Образовались группы земельных спекулянтов, покупавших большие участки, чтобы через десять лет перепродать их квадратными метрами.

Из Парижа, Лондона, Ливерпуля, Берлина, Франкфурта, Вены текли деньги и вливались в big pocket — широкий карман С. Вульфа, вошедший в народе в поговорку.

 

 

С. Вульф всосал эти деньги так же, как и три миллиарда, полученные от капиталистов и народа, и как суммы, поступавшие от продажи земли на Бермудских островах, в Бискайе, Финистерре и Мак-Сити. Благодарности от него никто не слышал. В свое время не было недостатка в предостережениях, в предсказаниях волны банкротств, если такой мощный поток денег направится в одну сторону. Эти пророчества финансовых дилетантов оправдались лишь в самой ничтожной доле. Несколько промышленных предприятий оказались на мели, но и они потом быстро оправились.

Ибо деньги у С. Вульфа не залеживались. Ни цента. Едва они попадали в его руки, как начинали свой неизменный круговорот.

Он рассылал их по всему земному шару.

Огромный поток золота катился через Атлантический океан во Францию, Англию, Германию, Швецию, Испанию, Италию, Турцию, Россию. Он переливался через Урал и вторгался в сибирские леса, в байкальские горы. Он растекался По Южной Африке, Калекой провинции. Оранжевой реке, Австралии, Новой Зеландии. Наводнял Миннеаполис, Чикаго и Сент-Луис, Скалистые горы, Неваду и Аляску.

Доллары С. Вульфа — это были миллиарды крошечных неустрашимых воинов, сражавшихся с деньгами всех наций и всех рас. Все они были маленькими С. Вульфами, полными инстинкта С. Вульфа, их лозунгом было: money![45]Легионами мчались они по кабелю на дне моря. Они неслись по воздуху. Но, добравшись до поля битвы, они меняли облик. Они превращались в маленькие стальные молоточки, день и ночь стучавшие в алчном экстазе, они превращались в проворные ткацкие челноки Ливерпуля, оборачивались неграми-чернорабочими, трудившимися по колено в песке на алмазных приисках Южной Африки. Они превращались в шатуны тысячесильной машины, в гигантский рычаг из блестящей стали, который круглые сутки то побеждал пар, то отбрасывался им обратно. Они превращались в поезд, груженный железнодорожными шпалами, идущий из Омска в Пекин, в трюм судна, везущего ячмень из Одессы в Марсель. В Южном Уэльсе они в рудничных клетях кидались на восемьсот метров под землю и вылетали с углем наверх. Они сидели в тысячах зданий мира и размножались, они косили хлеб в Канаде и расстилались табачными плантациями на Суматре.

Они боролись! По одному мановению Вульфа они показывали спину Суматре и добывали золото в Неваде. Они молниеносно покидали Австралию и целым роем появлялись на хлопковой бирже Ливерпуля.

С. Вульф не давал им отдыхать. День и ночь подвергал он их тысяче перевоплощений. Он сидел в кресле своей конторы, жевал сигару, потел, диктовал одновременно десяток телеграмм и писем, прижав телефонную трубку к уху и в то же время разговаривая с помощником. Левым ухом он прислушивался к голосу в аппарате, правым — к докладу служащего. Говорил одним голосом со служащим, другим рявкал в телефон. Одним глазом он следил за стенографистками и машинистками — не ждут ли они продолжения, другим — смотрел на часы. Он думал о том, что Нелли уже двадцать минут ждет его и дуется за то, что он опаздывает к обеду, и одновременно он думал о том, что его помощник в деле Рэнд-Майнс рассуждает по-идиотски, в деле же братьев Гарнье проявляет дальновидность. Он думал — какими-то недрами своего волосатого, выделявшего испарину черепа — о большой битве, предстоящей завтра на венской бирже, в которой он непременно победит.

Еженедельно ему нужно было свыше полутора миллионов долларов наличными для расплаты с рабочими и служащими, а в конце каждого квартала — сотни миллионов для уплаты процентов и амортизации. Перед этими сроками он целыми днями просиживал в своей конторе. Сражение тогда шло особенно бурно, и С. Вульф добивался победы ценой большой затраты пота, жира и дыхания.

Он отзывал свои войска. И они приходили: каждый доллар — маленьким храбрым победителем, принесшим добычу, — кто восемь, кто десять, кто двадцать центов. Многие возвращались инвалидами, кое-кто погибал на поле битвы — таков закон войны!

Эту неустанную, неистовую борьбу С. Вульф вел годами. День и ночь был он начеку, помышляя о том, когда лучше всего развернуть наступление, начать атаку или совершить отход. Ежечасно он отдавал приказания своим полководцам в пяти частях света и ежечасно рассматривал их донесения.

С. Вульф работал великолепно. Он был финансовым гением, он чуял деньги на расстоянии. Несметное множество акций он переправлял контрабандой в Европу, так как в американских деньгах он был уверен: они выручат его, если ему придется призвать под ружье свою резервную золотую армию. Он выпускал проспекты, которые звучали, как стихи Уолта Уитмена. С такой ловкостью, как он, никто не умел в нужный момент сунуть в нужную руку нужную сумму чаевых. Благодаря этой тактике он обделывал в менее цивилизованных странах (таких, как Россия или Персия) дела, приносившие двадцать пять и сорок процентов, дела, считающиеся приемлемыми лишь в финансовой сфере. На годичных общих собраниях он уверенно шел к цели, и синдикат за эти несколько лет довел его оклад до трехсот тысяч долларов. Он был незаменим.

С. Вульф работал так, что из его легких вырывалось хрипение. На каждом листе бумаги, побывавшем в его руках, оставался жирный след его большого пальца, хотя он сто раз в день мыл руки. Он выделял целые тонны жира и, несмотря на это, становился все жирнее. Но, облив вспотевшую голову холодной водой, причесав волосы и бороду, надев свежий воротничок и выйдя из конторы, он преображался в почтенного джентльмена, который никогда не торопится. Он садился в свой элегантный черный автомобиль, серебряный дракон которого гудел наподобие сирены океанского парохода, чтобы проехаться по Бродвею и насладиться вечером.

Обедал он обычно у одной из своих юных приятельниц. Он любил хорошо поесть и выпить бокал крепкого дорогого вина.

Каждый вечер в одиннадцать часов он приходил в клуб поиграть час-другой в карты. Он играл обдуманно, не слишком крупно, не слишком мелко, молча, изредка посмеиваясь толстыми красными губами в черную бороду.

В клубе он всегда выпивал только чашку кофе — и ничего больше. С. Вульф был образцом джентльмена.

У него был лишь один порок, который он тщательно скрывал от всех на свете, — его чрезвычайная чувственность. От взора его темных, по-звериному блестящих глаз с черными ресницами не ускользало ни одно красивое женское тело. Кровь стучала у него в ушах при виде молодой красивой девушки с округлыми бедрами. Каждый год он раза четыре ездил в Париж и Лондон и в обоих городах содержал одну или двух красоток, для которых снимал роскошные квартиры с зеркальными альковами. Он приглашал на ужины с шампанским десяток молодых очаровательных созданий, причем сам щеголял во фраке, а богини — во всем сверкающем великолепии своей кожи. Часто он привозил из своих поездок «племянниц», которых поселял в Нью-Йорке. Девушки должны были быть прекрасны, юны, полны и белокуры. Особое предпочтение он оказывал англичанкам, немкам и скандинавкам. Этим С. Вульф мстил за бедного Самуила Вольфзона, у которого в прежние годы конкуренты — хорошо сложенные теннисисты и обладатели солидного месячного бюджета — отбивали красивых женщин. Он мстил надменной светловолосой расе, некогда пинавшей его ногой, тем, что теперь покупал ее женщин. Главным образом он вознаграждал себя за полную лишений юность, не давшую ему ни досуга, ни возможности утолять свою жажду.

Из каждой поездки он привозил трофеи: локоны, пряди волос — от холодных светло-серебристых до самых жгучих рыжих — и хранил их в японском лакированном шкафчике своем нью-йоркской квартиры. Но этого никто не знал, ибо С. Вульф умел молчать.

Еще и по другой причине любил он свои поездки в Европу. Он навещал отца, к которому был привязан с сентиментальной нежностью. Два раза в год он заглядывал на два дня в Сентеш, предупреждая о своем приезде телеграммами. Весь Сентеш волновался. Великий сын старика Вольфзона! Счастливец! Какая голова!.. Он едет…

С. Вульф выстроил своему отцу красивый дом, наподобие виллы, окруженный прекрасным садом. Приходили бродячие музыканты, играли и плясали, и весь Сентеш теснился перед железной оградой.

Старик Вольфзон раскачивался взад и вперед, качал маленькой, высохшей головой и проливал слезы радости.

— Великим человеком ты стал, мой сын! Кто бы мог подумать! Великим, гордость ты моя! Я каждый день благодарю бога!

В Сентеше С. Вульфа любили за его приветливый нрав. Со всеми — богатыми и бедными, молодыми и старыми — он обращался с американской демократической простотой. Такой великий и такой скромный!..

Старик Вольфзон лелеял еще лишь одно желание и мечтал, чтобы оно исполнилось, прежде чем бог отзовет его.

— Я бы хотел увидеть его, — говорил он, — этого господина Аллана! Что за человек!

И С. Вульф отвечал на это:

— Ты его увидишь! Как только он поедет в Вену или в Берлин, — а он поедет непременно, — я дам тебе телеграмму. Ты отправишься к нему в гостиницу, скажешь, что ты мой отец. Он будет рад тебе!

Но старый Вольфзон простирал к небу маленькие дряхлые руки, качал головой и плакал:

— Никогда я его не увижу, этого господина Аллана! Никогда не осмелюсь его побеспокоить! Ноги не донесут меня до него!

Прощание бывало для обоих тяжелой минутой. Старый Вольфзон несколько шагов плелся за салон-вагоном своего сына и плакал навзрыд. С. Вульф тоже проливал слезы. Но как только он закрывал окно и вытирал глаза, он снова становился С. Вульфом, и его темная голова раввина не давала ответа ни на один вопрос.

С. Вульф пробил себе дорогу. Он был богат, известен, его боялись, министры финансов больших государств принимали его почтительно, он отличался, если не считать легких приступов астмы, хорошим здоровьем. Его аппетит и пищеварение были великолепны, аппетит к женщинам — также. И все же он не был счастлив.

Его несчастье заключалось в привычке все анализировать и в том, что в пульмановских вагонах и на палубах пароходов у него оставалось время для размышлений. Он думал обо всех людях, которых когда-либо встретил и запечатлел кинематографом памяти. Он сравнивал этих людей друг с другом и себя с этими людьми. Он был умен и обладал критическим взором. И он с ужасом обнаружил, что был совершенно обыденным человеком! Он знал рынок, он был олицетворением курсового бюллетеня, биржевого телеграфа, человеком, набитым цифрами до кончиков ногтей, но кем же он был помимо этого? Был ли он тем, что принято называть личностью? Нет. Его отца, отставшего от него на две тысячи лет, скорее можно было назвать личностью, чем его. Он стал австрийцем, потом немцем, англичанином, американцем. При каждом из этих превращений он сбрасывал свою кожу. Теперь… Чем же он стал теперь? Да, одному дьяволу известно, кем он теперь стал! Его память, его чудовищная память, механически, на годы удерживавшая номер железнодорожного вагона, в котором он ехал из Сан-Франциско в Чикаго, эта память была его вечно бдящей совестью. Он знал, откуда взята им мысль, которую он выдвигал за свою, где заимствована им манера снимать шляпу, манера говорить, манера улыбаться и манера смотреть на собеседника, наводившего на него скуку. Как только он все это осознал, он понял, почему инстинкт навел его на позу, которая была наиболее ему подходящей: на позу спокойствия, достоинства, молчаливости. И даже эта поза была составлена из миллиона элементов, перенятых им от других.

Он думал об Аллане, Хобби, Ллойде, Гарримане. Все они были людьми! Всех, до Ллойда включительно, он считал ограниченными, считал людьми мыслящими по шаблону, людьми вообще никогда не мыслящими. И в то же время они были людьми своеобразными, которые, хотя причину этого и трудно было бы определить, воспринимались как самостоятельные личности! Он думал о достоинстве, с которым держался Аллан. В чем оно выражалось? Кто мог бы объяснить, почему в нем было столько достоинства? Никто. Его могущество, страх, который он внушал!.. В чем тут было дело? Никто не мог этого сказать. Этот Аллан не позировал, он всегда был естествен, прост, всегда был самим собой и — производил впечатление! Вульф часто всматривался в его красноватое, покрытое веснушками лицо. Оно не выражало ни благородства, ни гениальности и все же приковывало взор простотой и ясностью своих черт. Аллану стоило только что-нибудь сказать, хотя бы мимоходом, — и этого было достаточно. Никому и в голову не пришло бы игнорировать его приказания.

Однако С. Вульф не принадлежал к числу людей, способных день и ночь заниматься подобными проблемами. Он лишь изредка отдавался им, когда поезд скользил среди полей. Но тогда это неминуемо раздражало его и приводило в скверное настроение.

При подобных размышлениях он всегда останавливался на одном: на своих отношениях с Алланом. Аллан уважал его, был с ним предупредителен, держался по-товарищески, но все же не так, как с другими, и он, С. Вульф, это прекрасно чувствовал.

Он слышал, как Аллан почти всех инженеров, начальников участков и служащих называл просто по имени. Почему же ему он всегда говорил «господин Вульф», никогда не ошибаясь? Из почтения?.. О нет, друг мой, этот Аллан питал почтение лишь к самому себе! И как это ни казалось смешно самому С. Вульфу, но самым сокровенным его желанием было, чтобы Аллан когда-нибудь похлопал его по плечу и сказал: «Hallo, Woolf, how do you do!»[46]

Но он ждал этого уже годы.

В такие минуты С. Вульфу становилось ясно, что он ненавидит Аллана! Да, он ненавидел его — без всякой причины. Он жаждал, чтобы самоуверенность Аллана была поколеблена, хотел видеть его смущенным, видеть его в зависимости от него, С. Вульфа.

С. Вульф страстно мечтал об этом. Это было не так уж невозможно! Ведь мог же настать день, когда С. Вульф… Разве не может случиться, что когда-нибудь он станет абсолютным властителем синдиката?

С. Вульф опускал свои восточные веки на черные блестящие глаза, его жирные щеки подергивались.

Это была самая смелая мысль за всю его жизнь, и эта мысль гипнотизировала его.

Будь у него на миллиард акций в запасе — он показал бы Маку Аллану, кто такой С. Вульф…

С. Вульф зажигал сигару и предавался своим честолюбивым грезам.

 

 

Компания «Эдисон-Био» продолжала делать блестящие дела своими еженедельно сменяемыми туннельными фильмами.

Она показывала черную тучу пыли, постоянно висевшую над товарной станцией Мак-Сити. Она показывала тысячи дымящихся паровозов, которые собирали сюда бесчисленное множество вагонов из всех штатов. Погрузочные эстакады, поворотные краны, лебедки, портальные краны. Она показывала «чистилище» и «ад», полные исступленно мечущихся людей. Фонограф тут же передавал гул, разносящийся по штольням на две мили от «ада». Этот оглушительный гул, хотя и заснятый через модератор, был так невыносим, что зрители закрывали уши.

«Эдисон-Био» показывала всю библию современного труда. И все было устремлено к одной определенной цели: туннель!

И зрители, за десять минут до того наслаждавшиеся жуткой мелодрамой, чувствовали, что все эти пестрые, дымящиеся и грохочущие картины труда, воспроизводимые на полотне, были сценами значительно более величественной и сильной драмы, героем которой была их эпоха.

«Эдисон-Био» возвещала эпос железа, более великий и могущественный, чем все эпосы древности.

Железные рудники в северной Испании — в Бильбао, в Швеции — в Елливаре, в Гренгесберге. Заводской город в Огайо, где падает пепельный дождь, где дымовые трубы торчат густо, как копья. Пылающие доменные печи в Швеции — языки пламени на ночном горизонте. Ад! Металлургический завод в Вестфалии. Стеклянные дворцы, машины-мамонты — продукт человеческого мозга, а рядом с ними карлики, создавшие их и ими управляющие. Группа толстых дьяволов, вышиной с башню, дымящиеся доменные печи, схваченные железными поясами, выплевывают в небо огонь. Тележки с рудой взлетают наверх. Печь загружают. Ядовитые газы проносятся в чреве толстых дьяволов и нагревают дутье до тысячи градусов, так что уголь и кокс сами начинают гореть. Триста тонн чугуна выплавляет в день доменная печь. Пробивают летку, ручей металла устремляется в ров, люди пылают, их мертвенные лица ослепительно светятся. Бессемеровские и томасовские груши, словно вздутые тела пауков, вышиной в несколько этажей, движимые напором воды, то стоя, то лежа, продувают воздух сквозь чугун, извергая огненные змеи и снопы искр. Пламя, жар, ад и триумф! Мартеновские печи, вращающиеся печи, паровые молоты, прокатные станы, дым, пляски искр, горящие люди… Гениальность, победа в каждом дюйме. Раскаленная болванка потрескивает, пробегая свой путь по рольгангу, между валками, и тянется как воск, становится все длиннее, длиннее, бежит назад сквозь последний «ручей» и лежит, горячая и вспотевшая, черная, побежденная, готовая. Это Крупп прокатывает в Эссене туннельные рельсы.

Для финала — штольня в угольных копях. Лошадиная голова, лошадь, мальчуган в высоких сапогах, идущий рядом, за ним бесконечный поезд тележек с углем. Лошадь с каждым шагом подымает и опускает голову, мальчик тяжело ступает, пока не вырисовывается крупным планом, улыбаясь публике всем своим закопченным, бледным лицом.

Конферансье поясняет: «Таким мальчиком из шахты был двадцать лет назад Мак Аллан, строитель туннеля».

Взрыв ликования! Люди приветствуют человеческую энергию и силу, приветствуют самих себя и свои надежды!

В тридцати тысячах театров «Эдисон-Био» ежедневно показывала туннельный фильм. Не было уголка в Сибири или Перу, где бы не видели этих фильмов. И было совершенно естественно, что главные деятели постройки туннеля становились таким путем столь же известны, как сам Аллан. Их имена запечатлевались в народной памяти, как имена Стефенсона, Маркони, Эрлиха, Коха.

Лишь сам Аллан еще не удосужился посмотреть туннельный фильм, хотя правление «Эдисон-Био» старалось чуть не насильно затащить его к себе.

Правление ждало особенного успеха от фильма «Мак Аллан смотрит себя в Эдисоновском биоскопе».

 

 

— Где Мак? — спросил Хобби.

Мод остановила качалку.

— Дай-ка подумать! В Монреале, Хобби.

Вечер. Они оба сидят на веранде второго этажа, выходящей к морю. Под ними во тьме лежит безмолвный сад. Усталой зыбью равномерно шумит и журчит море, а вдали звенит и грохочет работа. Перед ужином они сыграли четыре сета в теннис, потом поужинали и решили отдохнуть еще часок. Дом погружен во мрак и спокоен.

Хобби устало зевает, похлопывая себя по губам. Равномерное журчание моря убаюкивает его.

А Мод раскачивается в качалке, не помышляя о сне.

Она смотрит на Хобби. Благодаря светлому костюму и белокурым волосам весь он в темноте почти белый, и только лицо и галстук кажутся темными. Будто негатив. Мод улыбается: она вспомнила историю, которую рассказал Хобби за ужином об одной из «племянниц» С. Вульфа, подавшей на него в суд за то, что он ее выставил за дверь. От этого воспоминания мысли Мод снова возвращаются к Хобби. Он ей всегда нравился. Даже его мальчишеские выходки нравились ей. Между ними установились прекрасные товарищеские отношения, у них не было секретов друг от друга. Иногда он порывался даже рассказывать ей вещи, которых она не хотела знать, и ей приходилось просить его замолчать. К Эдит Хобби относился так сердечно и дружески, словно она была его дочерью, и подчас казалось, что хозяин этого дома — Хобби.

«Хобби мог бы с таким же успехом быть моим мужем, как Мак», — подумала Мод и почувствовала, как краска прилила к ее лицу.

В этот миг Хобби тихонько усмехнулся.

— Чему ты смеешься, Хобби?

Хобби потянулся так, что кресло заскрипело.

— Я сейчас думал о том, как я проживу ближайшие семь недель.

— Ты опять проигрался?

— Да. Если у меня на руках фульхэнд,[47]разве я должен пасовать? Я пустил на ветер шесть тысяч долларов, Вандерштифт выиграл, — богачи всегда в выигрыше.

— Тебе стоит только намекнуть Маку о своих затруднениях, — рассмеялась Мод.

— Да, да, да… — ответил Хобби, зевая и опять похлопывая себя по губам. — Такова судьба глупцов.

Оба опять отдались своим мыслям. Мод придумала трюк: раскачиваясь, она умудрялась передвигаться взад и вперед. То она была на шаг ближе, то на шаг дальше. И все время она не теряла Хобби из виду.

Ее душа была полна смятения, страха перед судьбой и желания.

Хобби закрыл глаза, и Мод, приблизившись, вдруг спросила его:

— Франк, как сложилась бы наша жизнь, если бы я вышла замуж за тебя?

Хобби открыл глаза — он сразу очнулся.

Вопрос Мод и его имя, которого она не произносила уже многие годы, смутили его. Он испугался: лицо Мод вдруг оказалось совсем рядом, хотя только что находилось в двух шагах от него. Ее мягкие маленькие руки лежали на локотнике его кресла.

— Откуда же мне знать? — неуверенно произнес он с деланным смехом.

Глаза Мод приблизились к его глазам. Они светились теплом и мольбой, идущими из глубины души. Под пробором темных волос узкое ее лицо казалось бледным, опечаленным.

— Почему я не вышла за тебя, Фрэнк?

Хобби глубоко вздохнул.

— Потому что Мак тебе больше нравился, — через несколько мгновений сказал он.

Мод утвердительно кивнула.

— Были бы мы счастливы с тобой, Фрэнк?

Смущение Хобби росло, тем более что он не мог двинуться с места, не задев Мод.

— Кто знает, Мод? — улыбнулся он.

— Ты меня действительно любил тогда, Фрэнк, или только делал вид? — тихо шепнула Мод.

— Нет, в самом деле!

— Как ты думаешь, Фрэнк, был бы ты счастлив со мной?

— Думаю, что да.

Мод кивнула, и ее тонкие брови мечтательно поднялись.

— Да? — еще тише прошептала она, исполненная счастья и боли.

Хобби едва сдерживался. Как Мод могло прийти в голову касаться этих давно ушедших в прошлое вещей? Он хотел сказать ей, что все это бессмыслица, хотел перевести разговор на другую тему. Да, черт возьми, Мод все еще нравилась ему, и он в свое время немало перенес…

— А теперь мы стали добрыми друзьями, Мод, не так ли? — спросил он, стараясь произнести эти слова как можно более невинным, обыденным тоном.

Мод чуть заметно кивнула. Она все еще смотрела на него, и так они сидели одну-две секунды, глядя друг другу в глаза. И вдруг свершилось! Он слегка пошевелился, так как не мог дольше оставаться в том же положении — да, но как же это вышло? — их уста встретились, словно сами собой.

Мод отшатнулась. Послышался легкий подавленный возглас, она поднялась, постояла минутку неподвижно и исчезла во тьме. Стукнула дверь.

Хобби медленно выбрался из плетеного кресла и со смущенной, рассеянной улыбкой уставился во мрак, ощущая на своих губах теплый поцелуй мягких губ и непреодолимую усталость в теле.

Он быстро пришел в себя. И снова услышал шум моря и отдаленный грохот поезда. Он бессознательно посмотрел на часы и, пройдя по темным комнатам, спустился в сад.

«Больше никогда! — подумал он. — Стоп, мой милый! Мод не скоро меня увидит!»

Он снял с вешалки шляпу, дрожащими руками зажег папиросу и, взволнованный, счастливый, смущенный, покинул дом.

«Однако, черт возьми, как же это случилось?» — вспомнил он, замедляя шаги.

Тем временем Мод сидела съежившись в своей темной комнате, положив руки на колени, не поднимая испуганных глаз от пола, и шептала: «Позор, позор… О, Мак, Мак!» И она тихо и сокрушенно заплакала. Никогда она не посмеет взглянуть Маку в глаза, никогда. Она должна ему сознаться, она должна развестись, да! А Эдит? Она может гордиться своей матерью, действительно!..

Она вздрогнула. Снизу донеслись шаги Хобби. «Как легко он ходит, — подумала она, — какой легкий у него шаг!» Сердце билось учащенно. Встать, крикнуть: «Хобби, вернись!» Ее лицо пылало, она ломала руки. О боже, нет, это позор!.. Что это на нее нашло? Весь день в голове бродили сумасбродные мысли, а вечером она не могла оторвать глаз от Хобби, ее не покидало желание, — да, она честно в этом сознается, — чтобы он ее поцеловал!.. Лежа в кровати, Мод поплакала еще немножко от горя и раскаяния. Потом она успокоилась и овладела собой. «Я все скажу Маку, когда он приедет, и попрошу его простить меня, дам клятву… „Не оставляй меня так долго одну, Мак!“ — скажу я ему. А как это было прекрасно… Хобби смертельно испугался. Спать, спать, спать!»

На другое утро, купаясь вместе с Эдит, она ощущала лишь легкую тяжесть на душе. Но эта тяжесть оставалась даже тогда, когда она совсем не думала о вчерашнем вечере. Все опять пойдет по-хорошему, непременно! Ей казалось, что никогда она не любила Мака так горячо, как теперь. Но ему не следовало так забывать о ней. Только иногда она погружалась в раздумье и смотрела вдаль невидящим взором, волнуемая горячими, быстрыми, тревожными мыслями. А что, если она действительно любит Хобби?..

Хобби не показывался три дня. Днем он как дьявол работал, вечера проводил в Нью-Йорке, играл и пил виски. Он взял в долг четыре тысячи долларов и проиграл их до последнего цента.

На четвертый день Мод послала ему записку с просьбой непременно прийти вечером. Чтобы поговорить с ним.