С. Вульф со своим гаремом!

Жид и чемпион мошенников!»

 

Потом дошла очередь до известных финансистов и главных инженеров разных станций. Между ними привлекал внимание «Толстый Мюллер» с Азорских островов. Он был кругл, как воздушный шар, а вместо головы у него на плечах сидел старый котелок.

 

 

«Жирный кусок для ада!»

 

Среди маршировавшей толпы двигались десятки оркестров, игравших одновременно и наполнявших ущелье Бродвея таким треском и звоном, словно сразу разбивались об асфальт тысячи стекол. Толпы рабочих горланили, свистели, хохотали, все рты были искажены усилием, — они старались производить как можно больше шума. Некоторые отряды пели «Интернационал», другие — «Марсельезу», третьи — вперемешку все, что приходило в голову. Но основной звуковой фон создавал стук шагов, глухой такт тяжких сапог, часами повторявший одно и то же слово: туннель, туннель, туннель…

Казалось, сам туннель пришел в Нью-Йорк, чтобы устроить демонстрацию.

Одна группа посреди процессии возбудила большой интерес. Ей предшествовали флаги всех наций и огромный плакат:

 

 

«Калеки Мака!»

 

Группа состояла из людей, потерявших руку или ногу, из ковылявших на деревянной ноге и даже из таких, которые, раскачиваясь подобно колоколу, подвигались вперед на двух костылях. За ними брели мужчины с желтыми, болезненными лицами, — это были страдающие «корчами».

Рабочие туннеля маршировали колоннами по десять человек в ряд, и процессия растянулась на пять километров. Ее хвост еще только выходил из туннеля под Гудзоном, когда голова достигла Уолл-стрит. Соблюдая полный порядок, армия туннельных рабочих катилась по Бродвею, и мостовые, по которым она проходила, эти сглаженные автомобильными шинами мостовые, еще на следующий день хранили отпечатки гвоздей от ее сапог. Движение было прервано. Бесконечные ряды трамвайных вагонов, экипажей, автомобилей ждали конца шествия. Все окна и витрины были усеяны любопытными. Каждый хотел посмотреть на желтые лица, мозолистые руки и сутулые спины шагавших в тяжелых сапогах туннельных рабочих. Они принесли с собой из туннеля атмосферу ужаса. Все они побывали там, в темных штольнях, где смерть настигла их товарищей. Звон цепей подымался из их рядов, запах узников и отверженных.

Фотографы прицеливались и щелкали аппаратами, кинооператоры вертели рукоятки. Из парикмахерских выскакивали люди с намыленной физиономией, повязанные салфеткой, из башмачных магазинов — дамы в одной туфле, в магазинах готового платья теснились к дверям покупатели без пиджаков и даже в одних кальсонах. Продавщицы, уборщицы и конторщицы торговых домов, раскрасневшиеся от волнения, изнывавшие от любопытства, высовывались с опасностью для жизни из окон от первого до двадцатого этажа. Они кричали, визжали, махали платками. Но волна шума, бившая с улицы, уносила их пронзительные крики вверх, так что их совсем не было слышно.

В маленьком, не бросавшемся в глаза автомобиле, среди бушующего потока людей, вместе с сотнями других ожидавших возможности проехать сидели Ллойд и Этель. Этель трепетала от волнения и любопытства. Она не переставала восклицать:

— Look at them… Just look at them… Look! Look![64]

Она благословляла счастливый случай, который вовлек ее в гущу этой процессии.

— Отец, они несут Аллана! Ты видишь его?

И Ллойд, съежившийся в глубине автомобиля и смотревший через маленькое окошко, равнодушно ответил:

— Разумеется, вижу, Этель!

Когда пронесли самого Ллойда, она громко расхохоталась, вне себя от удовольствия.

— Это ты, папа!

Она встала со своего сиденья и обняла Ллойда:

— Ведь это ты! Ты видишь?

— Вижу, Этель!

Когда проходили рабочие «ада», Этель постучала в окно. Негры осклабились и прижали безобразные кирпичные ладони к стеклу. Но они не могли остановиться, так как шедшие сзади подгоняли их.

— Не вздумай опускать стекло, детка! — равнодушно сказал Ллойд.

Но когда прошли «калеки Мака», Этель подняла брови.

— Отец, — изменившимся голосом сказала она, — а их ты видишь?

— Вижу, детка!

На следующий день Этель велела раздать десять тысяч долларов «калекам Мака».

Удовольствие было разом испорчено. Непонятное раздражение против действительной жизни поднялось в ее душе.

Она открыла окошечко и крикнула шоферу:

— Go on![65]

— Не могу! — ответил шофер.

Однако к Этель скоро вернулось хорошее расположение духа. Над отрядом японцев, семенивших быстрыми шажками, она уже опять смеялась.

— Отец, ты видишь япошек?

— Вижу, Этель, — последовал стереотипный ответ Ллойда.

Ллойд хорошо знал, что их жизнь находилась в опасности, но ни одним словом не выдал своего страха. Он не боялся быть убитым, но знал, что если чей-нибудь голос крикнет: «Это машина Ллойда!» — произойдет следующее: любопытные окружат автомобиль и сомнут его. Их самих — без всякого злого умысла! — выволокут и задавят. В лучшем случае ему и Этель пришлось бы испытать удовольствие принять участие в процессии по Нью-Йорку, сидя на плечах двух негров, — а это его отнюдь не соблазняло.

Он восхищался Этель, он всегда был в восторге от нее. Она совсем не думала об опасности! В этом она походила на мать.

Он вспомнил маленькую сценку, разыгравшуюся в Австралии в ту пору, когда они были еще маленькими людьми. Разъяренный дог накинулся на мать Этель. И что же она сделала? Она надавала догу пощечин и возмущенным тоном прикрикнула на него: «You, go on, you!»[66]

И собака почему-то действительно попятилась назад. Он вспомнил об этом, и кожа на его лице пошла складками, — Ллойд улыбнулся.

Но в эту минуту мотор зашумел, и автомобиль двинулся. Ллойд вытянул вперед свою высохшую, как у мумии, голову и засмеялся; при этом его язык то показывался, то скрывался в узкой щели рта. Он разъяснил Этель, в какой опасности они находились целый час.

— Я не боюсь! — сказала Этель. — Как я могу бояться людей? — прибавила она смеясь.

— Ты права, детка! Человек, который боится, живет наполовину.

Этель было двадцать шесть лет, она была совершенно самостоятельна и тиранила своего отца, но Ллойд все еще смотрел на нее, как на маленькую девочку. Она не протестовала, потому что в конце концов он всегда поступал так, как хотела она.

Когда лес красных флагов достиг здания синдиката, рабочие нашли тяжелую дверь подъезда запертой, а окна двух первых этажей закрытыми железными ставнями. Никто не показывался ни в одном из четырехсот окон фасада. На гранитной лестнице перед тяжелой дубовой дверью стоял один-единственный полицейский, огромный, толстый ирландец в серой суконной форме, с кожаным ремешком серой суконной каски под розовым двойным подбородком. Лицо у него было круглое как луна, с золотисто-рыжей щетиной бороды. Веселыми голубыми глазами он смотрел на приближавшийся поток рабочих, успокаивающе, с добродушной улыбкой поднимал руку, огромную руку в белой шерстяной перчатке, похожую на лопату снега, и беспрестанно повторял, сопровождая свои слова сочным громким смехом:

— Keep your shirt on, boys! Keep your shirt on, boys![67]

В это время, словно невзначай, медленно ехали по Пайн-стрит три блестящих паровых пожарных насоса с надписью: «Возврат в депо». Они остановились, задержанные демонстрацией, и терпеливо ждали. Из их сверкающих медных труб подымался к ясному небу беловатый дымок, и нагретый воздух дрожал над их стальными телами.

Нельзя, конечно, умолчать о том, что в кармане у добродушно улыбавшегося ирландца с большими белыми руками, стоявшего без всякого оружия, даже без дубинки, лежал свисток. Если бы он был вынужден воспользоваться им, то за одну минуту эти три чистеньких, невинно и вежливо ожидавших насоса, подрагивавших на своих рессорах, выпустили бы в толпу девять тысяч литров воды. Кроме того, висевший под карнизом над окнами первого этажа никем не замеченный четырехметровый рулон развернулся бы и огромными буквами крикнул на улицу: «Берегитесь! В здании двести полицейских. Берегитесь!»

Но огромному розовощекому ирландцу незачем было хвататься за свисток.

Сперва перед четырьмястами окон здания синдиката взлетел громовый крик, чудовищный рев, в котором совершенно потонул бешеный грохот оркестров. После этого стали вешать Мака! Под аккомпанемент неистовых криков его поднимали на виселицу, спускали и вновь поднимали. Веревка оборвалась, и беспомощная фигура Мака свалилась демонстрантам на головы. Веревку снова привязали, и экзекуция, сопровождаемая пронзительными свистками, возобновилась. Кто-то из толпы, стоя на плечах двух человек, произнес краткую речь. Ни одного слова, ни даже звука его голоса нельзя было расслышать среди шума. Но человек продолжал говорить своим искаженным лицом, руками, которые он выбрасывал в воздух, своими судорожно скрюченными пальцами, которыми он месил слова, бросая их в толпу. С пеной на губах он потряс кулаками перед зданием синдиката. Этим он закончил свою речь, и все ее поняли. Взметнулся ураган голосов. Он был слышен даже на Баттери.

В конце концов могло случиться, что и пришлось бы пустить в ход пожарные насосы, так как фанатическое возбуждение толпы перед зданием все росло. Но сама природа этой демонстрации была такова, что дело не могло дойти до взрыва, который сплющил бы в лепешку жирного ирландца и смел бы прочь все три чистеньких насоса. В то время как две тысячи демонстрантов находились перед зданием, сорок восемь тысяч с автоматической равномерной энергией напирали на них сзади. Таким образом, настал момент, когда эти две тысячи, горячившиеся перед вымершим зданием, были сжаты с такой силой, что их вытолкнуло через Уолл-стрит, словно пробку из пневматического ружья.

Больше двух часов вокруг здания синдиката стоял такой адский шум, что клерки и стенографистки натерпелись страху.

Гул потянулся через Пирл-стрит и Бовери к Третьей улице, а оттуда к Пятой, где стояли безвкусные дворцы миллионеров. Дворцы были безмолвны и безжизненны. Это дымящийся трудовой пот шествовал мимо окопавшихся, притихших миллионеров. Перед желтым, уже немного облупленным дворцом в стиле ренессанс, отделенном от улицы садом, процессия снова остановилась, так как предстояло повесить его владельца — Ллойда. Дом оказался таким же вымершим, как и остальные. Только в угловом окне второго этажа стояла женщина и смотрела на улицу. Это была Этель. Но так как ни один из участников шествия не предполагал, что кто-нибудь из семьи Ллойда осмелится показаться, все приняли Этель за служанку.

Демонстранты двинулись мимо Центрального парка к скверу Колумба. Оттуда — обратно к Мэдисоновской площади. Здесь с фанатическими криками сожгли кукол.

Этим и закончилась демонстрация. Рабочие туннеля рассеялись. Они затерялись в пивных Ист-Ривера, и через час гигантский город поглотил их.

Было условлено, что в десять часов они встретятся перед туннельной станцией Хобокен.

Здесь рабочих ждала большая неожиданность: станция была оцеплена широкоплечими полицейскими. Но так как рабочие стекались постепенно, а их предприимчивость была истощена долгим хождением, криками и алкоголем, у них не было энергии для дружного удара. Плакаты оповещали, что холостым рабочим незачем возвращаться в Мак-Сити, ехать разрешалось только семейным.

Ряд агентов вел тщательный контроль, и каждые полчаса в Мак-Сити отправлялись поезда. В шесть часов утра были отправлены последние.

 

 

Пока демонстранты шумели вокруг здания синдиката, Аллан совещался с С. Вульфом и его заместителем Расмуссеном.

Финансовое положение синдиката нельзя было назвать ни угрожающим, ни вполне благополучным. К январю будущего года подготовлялся второй миллиардный заем. Теперь, конечно, не приходилось думать об этом. Никто не рискнул бы даже центом!

На гул взрыва в американской южной штольне, на шум забастовки откликнулись биржи всего мира. Акции за несколько дней упали на двадцать пять процентов, каждый желал как можно скорее избавиться от них, и никому не хотелось обжечься. Через неделю после катастрофы крах казался неизбежным. Но С. Вульф с отчаянным напряжением бросился на поддержку заколебавшегося финансового гиганта и удержал его. Он наколдовал соблазнительный баланс, опубликовал его, подкупил армию биржевых репортеров и наводнил прессу Старого и Нового Света успокоительными сообщениями. Курс подтягивался, курс перестал падать, и С. Вульф начал убийственную борьбу за его поддержание и постепенное повышение. В своей конторе на десятом этаже он с неукротимой энергией, пыхтя и фыркая, как бегемот, составлял планы кампании.

В то самое время, когда внизу завывала толпа, он докладывал о своих проектах Аллану. Он предлагал эксплуатировать залежи калия и железа на участке «Толстого Мюллера». Использовать энергию электрических станций. Извлекать субмариний из злосчастного ущелья. Бурение показало среднюю мощность пласта в десять метров — целое состояние! С. Вульф предложил Питтсбургской компании плавильных заводов заключить договор. Пусть компания извлекает руду, а синдикат возьмет на себя ее вывоз. За это С. Вульф требовал шестьдесят процентов чистой прибыли. Компания прекрасно знала, что синдикату приходится туго, и предложила тридцать процентов. Но С. Вульф клялся, что скорее даст себя заживо похоронить, чем согласится на подобное бесстыдное предложение. Он тотчас же обратился к «Америкен Смелтерс», и Питтсбургская компания поспешила предложить сорок процентов.

Вульф сбавил процент до пятидесяти и пригрозил, что синдикат в будущем вообще не вывезет больше ни горсточки руды. Штольни пройдут под месторождениями или над ними — все равно. Наконец сошлись на сорока шести с третью процента. За последнюю треть процента С. Вульф сражался, как воин племени масаи, и питтсбуржцы заявили, что предпочли бы иметь дело с дьяволом, чем с этой shark.[68]

С. Вульф за последние два года заметно изменился. Он стал еще толще, и его астма усилилась. Правда, его темные глаза с длинными черными ресницами, всегда казавшимися подкрашенными, не потеряли своего слегка меланхолического восточного блеска. Но огонь этих глаз померк. С. Вульф начал заметно седеть. Он уже не стриг бороду коротко, и она свисала длинными космами с обеих щек и подбородка. Своим могучим лбом, широко расставленными выпуклыми глазами и широким горбатым носом он напоминал одинокого американского буйвола, изгнанного стадом за чрезмерный деспотизм. Это впечатление усугубляли красные отеки под глазами. С. Вульфу последнее время приходилось бороться с сильными приливами крови к голове.

Когда галдеж внизу усиливался, С. Вульф вздрагивал и его глаза начинали беспокойно бегать. Он был не трусливее других, но бешеная работа последних лет повлияла на его нервы.

Кроме того, у С. Вульфа были заботы иного рода, совсем иного, заботы, о которых он благоразумно умалчивал.

После совещания Аллан остался опять один. Он ходил взад и вперед по своему кабинету. Он похудел, взор его был тусклый и унылый. В одиночестве его охватывало беспокойство, и он чувствовал потребность в движении. Тысячу раз он переходил из угла в угол и таскал свое горе из одного конца комнаты в другой. Иногда он останавливался в раздумье. Но он сам не знал, о чем думал.

Потом он позвонил в госпиталь Мак-Сити и справился о здоровье Хобби. У Хобби был жар, и к нему никого не пускали. Наконец Аллан взял себя в руки и уехал. Вечером он вернулся несколько освеженный и опять принялся за работу. Он изучал различные проекты разработки найденного под океаном ущелья. Он хотел устроить в нем большую станцию, громадное депо и машинные залы. Восемьдесят двойных километров камня он мог сбросить в это ущелье. Собственно говоря, злосчастное ущелье, в котором смерть миллионы лет подстерегала туннельных рабочих, имело громадную ценность. Эти проекты занимали его и отгоняли мрачные видения. Ни секунды не смел он останавливаться мыслью на том, что лежало позади…

Он ложился спать поздно ночью и был рад, если ему удавалось поспать два-три часа без мучительных сновидений.

Один только раз он ужинал у Ллойда.

Перед ужином Этель Ллойд беседовала с ним. Она с такой искренней болью говорила о гибели Мод и Эдит, что Аллан сразу стал смотреть на нее другими глазами. Она внезапно показалась ему на много лет старше и более зрелой.

Несколько недель Аллан безвыходно провел в туннеле.

Перерыв на несколько недель, который при нормальном ходе вещей потребовал бы огромных финансовых жертв, был, в сущности, желателен. Бешеная, длившаяся уже годами работа утомила всех инженеров, и они нуждались в отдыхе. Забастовке рабочих Аллан не придавал большого значения. Он не изменил этого мнения и тогда, когда объединения монтеров, электротехников, строителей, плотников объявили туннелю бойкот.

Покамест нужно было обслуживать штольни, чтобы они сразу же не пришли в запустение. Для этой работы в распоряжении Аллана была армия из восьми тысяч инженеров и добровольцев, которых он распределил по участкам. С героическим напряжением сил эти восемь тысяч человек оберегали гигантское сооружение.

Монотонно звучали колокола редких поездов в опустевшем туннеле. Он безмолвствовал, и людям в нем нужно было много времени, чтобы привыкнуть к гробовой тишине прежде гудевших от работы штолен. Отряды горных техников, специалистов по железным конструкциям, электротехников, механиков объезжали европейские, атлантические и американские штольни. Каждый рельс, каждая шпала, каждая заклепка, каждый болт тщательно проверялись. Отмечались необходимые изменения и исправления. Геодезисты и математики тщательно изучали положение и направление штолен. Отклонения от намеченной трассы были незначительны. Сильнее всего было отклонение в атлантической штольне «Толстого Мюллера» — три метра по ширине и два метра по глубине — разница, которую можно было отнести за счет неточности инструментов, находившихся под воздействием огромных каменных масс.

В злополучном ущелье день и ночь полунагие, обливавшиеся потом рудокопы бурили, взрывали и грузили субмариний. В тропически жарком ущелье работа гремела и клокотала, словно ничего не случилось. Даже то, что добывалось за одни сутки, имело огромную ценность.

Но вокруг все было мертво. Туннельный город словно вымер. Ваннамекер закрыл свой универсальный магазин, ворота туннельного отеля были заперты. В рабочих поселках ютились женщины и дети — вдовы и сироты погибших.

 

 

Процесс, возбужденный против синдиката, через несколько недель был прекращен; так как катастрофа безусловно была вызвана не зависевшими ни от кого причинами.

Этот процесс задерживал Аллана в Нью-Йорке. Теперь же он освободился и немедленно уехал.

Он провел зиму на Бермудских и Азорских островах и несколько недель оставался в Бискайе. Потом его видели на электрической станции на острове Уэссан, а затем след его затерялся.

Весну Аллан прожил в Париже, где остановился в старой гостинице на улице Ришелье, под именем Ч. Коннора, коммерсанта из Денвера. Никто его не узнал, несмотря на то, что каждый сотни раз видел его портреты. Он нарочно выбрал эту гостиницу, чтобы избежать встреч с тем классом людей, которых он больше всего ненавидел: с богатыми бездельниками и шумными болтунами, кочующими из отеля в отель и совершающими свои трапезы со смешной торжественностью.

Аллан жил в полном одиночестве. Ежедневно после обеда он сидел перед одним и тем же кафе на бульваре за круглым мраморным столиком, пил кофе и молчаливо, равнодушно глядел на шумный поток уличного движения. Время от времени он поднимал взор к балкону во втором этаже расположенного напротив отеля, где он жил несколько лет назад с Мод. Иногда там наверху появлялась женщина в светлом платье, и тогда Аллану трудно было оторваться от балкона. Каждый день он отправлялся в Люксембургский сад, в ту его часть, где играли тысячи детей. Там стояла скамья, где он однажды сидел с Мод и Эдит. Аллан ежедневно садился на эту скамью и смотрел на резвящихся вокруг ребятишек. Теперь, через полгода после катастрофы, мертвые и тоска по ним постепенно приобретали над ним удивительную силу. В конце весны и летом он проделал то же путешествие, которое совершил несколько лет назад с Мод и Эдит. Он побывал в Лондоне, Ливерпуле, Берлине, Вене, Франкфурте, сопровождаемый повсюду мрачными и болезненно сладостными воспоминаниями.

Он жил в тех же отелях и часто даже в тех же комнатах. Он останавливался перед дверями, которые некогда открывала и закрывала Мод. Ему нетрудно было ориентироваться во всех этих незнакомых отелях и коридорах. Долгие годы, проведенные в темных подземных лабиринтах рудников, развили в нем умение находить дорогу. Ночи он проводил без сна в кресле, в темной комнате. Он сидел не шевелясь, с открытыми, сухими глазами. Иногда вполголоса произносил фразы, с которыми обычно обращался к Мод: «Пора идти спать, Мод!», «Не порти себе глаза!» Он терзался, упрекая себя в том, что связал жизнь Мод со своей жизнью, когда уже был занят мыслями о великом предприятии. Ему казалось, что он не открыл ей всей своей любви, что вообще недостаточно любил ее — не так, как любит ее теперь. Он мучился и укорял себя, вспоминая, как его даже раздражали упреки Мод в том, что он ею пренебрегает. Нет, он не сумел дать счастье своей маленькой, нежной Мод. С воспаленными глазами, затуманенными горем, сидел он в мертвых комнатах до рассвета. «Уже светает, птички чирикают, ты слышишь?» — говорила Мод. И Аллан шепотом отвечал: «Да, я слышу, дорогая». И ложился в постель.

Наконец ему пришла в голову мысль приобретать вещи из этих священных покоев — подсвечник, часы, письменный прибор. Владельцы отелей, считавшие мистера Ч. Коннора хандрившим богатым американцем, не стесняясь, запрашивали бессовестные цены, но Аллан платил не торгуясь.

В августе он вернулся из своего путешествия в Париж еще более замкнутым и угрюмым, с мрачным огнем в глазах и опять остановился в старом отеле на улице Ришелье. Он производил впечатление душевно больного человека, не замечающего окружающей его жизни и погруженного в свои думы. Неделями он не говорил ни слова.

Как-то вечером Аллан проходил по кривой, шумливой улочке Латинского квартала и вдруг остановился. Кто-то произнес его имя. Но кругом торопились куда-то чужие, безразличные люди. Внезапно он увидел свою фамилию, свою прежнюю фамилию, напечатанную огромными буквами.

Это был броский плакат «Эдисон-Био»: «Mac Allan, constructeur du „Tunnel“ et Mr. Hobby, ingénieur en chef conversant avec les collaborateurs à Mac-City». — «Les tunneltrains allant et venant du travail».[69]

Аллан не знал французского языка, но он понял смысл афиши. Подгоняемый необъяснимым любопытством, он нерешительно вошел в темный зал. Шла мало занимавшая его мелодрама. Но в картине участвовала маленькая девочка, которая отдаленно напоминала Эдит, и этот ребенок сумел удержать его на полчаса в переполненном зале. La petite Ivonne[70]разговаривала с таким же важным видом и так же подражала взрослым…

Вдруг он услыхал, как конферансье произнес его имя, и тотчас же перед ним явился «его город». Окутанный пылью и дымом, освещенный солнцем. Группа инженеров стояла перед станцией — все знакомые лица. Они все повернулись, как по сигналу, навстречу медленно подъезжавшему автомобилю. В автомобиле сидел он сам и рядом с ним Хобби. Хобби поднялся и крикнул инженерам что-то смешное, и все они рассмеялись. Аллан почувствовал глухую боль, когда увидел Хобби. Свежий, задорный… А теперь туннель погубил его, как многих других. Автомобиль медленно двинулся дальше, и вдруг Аллан увидел, как его двойник встает и оборачивается. Один из инженеров прикоснулся к шляпе в знак того, что он понял распоряжение.

Конферансье произнес: «Гениальный строитель отдает распоряжения своим сотрудникам!»

А человек, прикоснувшийся к шляпе, неожиданно устремил испытующий взгляд в публику, именно на него, Аллана, словно он обнаружил его присутствие. И Аллан узнал этого человека: это был Берман, которого застрелили десятого октября.

Вдруг он увидел туннельные поезда: они слетали по наклонной рампе вниз, они мчались наверх, один за другим, и облако пыли взметалось над ними.

У Аллана учащенно забилось сердце. Он сидел прикованный к месту, взволнованный, лицо его горело, и он так тяжело дышал, что соседи обратили на него внимание и засмеялись.

А поезда все мчались… Аллан встал. Он тотчас же ушел. Он взял такси и вернулся в гостиницу. Здесь он справился у управляющего о ближайшем пароходе-экспрессе в Америку. Управляющий, все время проявлявший к Аллану самое заботливое внимание, как к тяжело больному, назвал ему пароход линии Кюнара, который на следующее утро отходил из Ливерпуля. Вечерний скорый поезд, сказал он, уже ушел.

— Закажите сейчас же экстренный поезд! — сказал Аллан.

Управляющий, которого изумили голос и тон Аллана, уставился на мистера Ч. Коннора. Что так изменило его постояльца за один вечер? Казалось, что перед ним стоял другой человек.

— С удовольствием, — ответил он. — Но я вынужден попросить у мистера Коннора некоторых гарантий…

Аллан шагнул к лифту:

— Зачем? Скажите, что поезд заказывает Мак Аллан из Нью-Йорка.

Лишь теперь управляющий узнал его и смущенно отступил, скрывая в поклоне свое изумление.

Аллан словно переродился. Он унесся в бешено мчавшемся поезде, пролетевшем мимо всех станций с такой скоростью, что только звон стоял. Быстрота движения вернула Аллану прежнюю энергию. Он великолепно спал в эту ночь. Впервые за долгое время. Только раз он проснулся — когда поезд гремел по туннелю под Ла-Маншем. «Слишком тесные они построили штольни!» — подумал он и опять заснул. Утром он почувствовал себя бодрым и здоровым, полным решимости. Из поезда он по телефону переговорил с капитаном и с дирекцией общества. В десять часов он добрался до парохода, который поджидал его, трепеща от нетерпения и выпуская из труб свистящие клубы пара. Едва он одной ногой ступил на палубу, как винты уже взбили воду в жидкий мрамор. Полчаса спустя весь пароход знал, что запоздавший пассажир был не кто иной, как Мак Аллан.

Как-только вышли в море, Аллан стал лихорадочно рассылать телеграммы. Над Бискайей, Азорскими и Бермудскими островами, Нью-Йорком и Мак-Сити пролился дождь телеграмм. По мрачным штольням под морским дном прошла живительная струя. Аллан снова взял руль в свои руки.

 

 

Первый визит Аллана был к Хобби.

Вилла Хобби находилась немного в стороне от Мак-Сити. Она была вся окружена лоджиями, балконами, террасами я примыкала к молодой дубовой роще.

Никто не открыл Аллану, когда он позвонил. Звонок, по-видимому, не действовал. Дом казался давно покинутым. Но все окна были открыты настежь. Садовая калитка тоже была заперта, и Аллан, недолго думая, перелез через забор. Едва он очутился в саду, как примчалась овчарка и остановила его своим неистовым лаем. Аллан успокоил собаку, и она в конце концов, не отрывая от него глаз, пропустила его. На дорожках валялись увядшие дубовые листья, сад был так же запущен, как и вилла. Хобби, очевидно, не было дома.

Тем больше были радость и удивление Аллана, когда он вдруг увидел Хобби. Он сидел на ступеньках, ведущих в сад, подперев подбородок рукой, погруженный в думы. Казалось, он не слышал даже поднятого собакой лая.

Хобби, по обыкновению, был одет элегантно, но его костюм производил впечатление франтоватости: это была одежда молодого человека, надетая стариком. На Хобби было дорогое белье с цветными полосками, лакированные туфли с широкими подошвами и кокетливыми шелковыми бантами, желтые шелковые носки и серые брюки особого покроя с заглаженной складкой. Пиджака он не надел, хотя было довольно прохладно.

Он сидел в нормальной позе здорового человека, и Аллан обрадовался. Но когда Хобби посмотрел на него и Аллан увидел его больные, изменившиеся глаза и морщинистое, бледное, старческое лицо, он понял, что здоровье Хобби еще не восстановилось.

— А вот и ты опять, Мак! — сказал Хобби, не двигаясь с места и не протягивая Аллану руки. — Где ты был?

Вокруг глаз и рта складки легли маленькими веерами. Он улыбнулся. Его голос все еще казался Аллану чужим и хриплым, хотя он ясно слышал в нем прежний голос Хобби.

— Я был в Европе, Хобби! Как же ты поживаешь, дружище?

Хобби опять устремил взор вдаль.

— Лучше, Мак! И проклятая голова опять стала немного работать!

— Неужели ты живешь совсем один, Хобби?

— Да, я выгнал слуг. Они слишком шумели.

Но теперь Хобби вдруг окончательно понял, что Аллан тут. Он встал, пожал ему руку и, казалось, обрадовался.

— Войдем, Мак! Да, такова жизнь, вот видишь!

— Что говорит врач?

— Врач доволен. Терпение, говорит он, терпение!

— Почему у тебя все окна открыты? Страшно дует, Хобби!

— Я люблю сквозняк, Мак! — ответил Хобби, неестественно улыбаясь.

Он дрожал всем телом, и его белые волосы развевались, пока он поднимался с Алланом в кабинет.

— Я уже опять работаю, Мак! Ты увидишь. Это нечто замечательное!

И он подмигнул правым глазом, как будто подражая прежнему Хобби.

Он показал Маку несколько листков, покрытых спутанными дрожащими штрихами. Рисунки должны были изображать его новую собаку. Но они были не лучше детских. А кругом на стенах висели его же грандиозные проекты вокзалов, музеев, торговых домов, в которых видна была рука гения.

Аллан доставил ему удовольствие, похвалив рисунки.

— Да, они действительно хороши, — с гордостью сказал Хобби и дрожащими руками налил два бокала «Блэк энд уайт».

— Я опять начинаю работать, Мак! Только я быстро устаю. Скоро ты увидишь птиц. Птицы!.. Когда я спокойно сижу, в голове моей проносятся самые странные птицы — миллионы птиц, и все движутся. Пей, друг мой! Пей, пей, пей!

Хобби опустился в потертое кожаное кресло и зевнул.

— А Мод была с тобой в Европе? — внезапно спросил он.

Аллан вздрогнул и побледнел. У него закружилась голова.

— Мод? — шепотом повторил он, и это имя странно прозвучало в его ушах, словно его не следовало произносить.

Хобби моргал, напряженно о чем-то думая. Потом он встал и спросил:

— Хочешь еще виски?

Аллан отрицательно покачал головой:

— Спасибо, Хобби! Я днем не пью.

Тусклым взором смотрел он сквозь осеннюю листву деревьев на море. Маленький черный пароход медленно шел к югу. Аллан машинально заметил, что пароход вдруг остановился в развилине двух веток и больше не трогается с места.

Хобби опять сел, и они долго молчали. Ветер гулял по комнате и срывал листья с деревьев. Над дюнами и морем, пробуждая чувство беспомощности и вечно новой муки, пробегали одна за другой быстрые тени облаков.

Потом Хобби заговорил опять.

— Так вот бывает теперь с моей головой, — сказал он, — ты видишь? Я, конечно, знаю все, что произошло, но подчас мои мысли путаются. Мод, бедная Мод! А кстати, ты слышал, что доктор Херц взлетел на воздух? Со всей своей лабораторией. Взрыв пробил большую яму среди улицы и погубил еще тринадцать человек.

Доктор Херц был химик, работавший над взрывчатыми веществами для туннеля. Аллан услышал об атом несчастье еще на пароходе.

— Жаль! — прибавил Хобби. — Новый состав, над которым он работал, был, вероятно, неплох! — И он спокойно улыбнулся. — Очень жаль.

Аллан заговорил об овчарке Хобби, и тот некоторое время следил за разговором. Потом он перескочил на другую тему.

— Какая прелестная женщина была Мод! — сказал он без всякой связи с предыдущим. — Совсем ребенок! А вместе с тем она делала вид, что умнее всех других. Последние годы она была не особенно довольна тобой.

Аллан, погруженный в свои мысли, гладил собаку Хобби.

— Я это знаю, Хобби, — сказал он.

— Да, она иногда жаловалась, что ты оставляешь ее одну. Я ей говорил: «Видишь ли, Мод, иначе никак нельзя». А однажды мы поцеловались. Я помню это очень хорошо. Сперва мы играли в теннис, потом Мод стала спрашивать всякую всячину. Боже, как ясно я слышу сейчас ее голос! Она назвала меня Франком…

Аллан впился глазами в Хобби. Но ни о чем не спросил. Хобби смотрел вдаль, и взгляд его был страшен.

Вскоре Аллан поднялся. Хобби проводил его до калитки сада.

— Ну, как, Хобби, не хочешь ли ехать со мной?

— Куда?

— В туннель.

Хобби изменился в лице, у него задергались щеки.

— Нет, нет… — робко ответил он, неуверенно оглядываясь.

И Аллан, видя, что Хобби дрожит всем телом, пожалел о своем вопросе.

— Прощай, Хобби, завтра я зайду опять!

Хобби стоял у садовой калитки, понурив голову, бледный, с воспаленными глазами. Ветер играл его седыми волосами. Желтые засохшие дубовые листья кружились у его ног. Когда собака проводила Аллана яростным лаем. Хобби засмеялся больным детским смехом, который еще вечером звенел в ушах Аллана.

Аллан сразу же возобновил переговоры с рабочим союзом. Ему казалось, что теперь союз более склонен к соглашению. И действительно, союз не мог дольше держать туннель под бойкотом. Освободилось много рабочих рук на фермах, с наступлением зимы тысячи людей прибывали с Запада в поисках работы. Прошлой зимой союз раздал безработным огромные суммы, а этой зимой пришлось бы затратить еще больше. С тех пор как работа в туннеле прекратилась, в рудниках, на металлургических и машиностроительных заводах произошло неслыханное сокращение производства, и целая армия людей оказалась выброшенной на улицу. Вследствие большого предложения рабочей силы заработная плата сильно упала, и даже обеспеченные работой еле сводили концы с концами.

Союз устраивал митинги, созывал собрания, и Аллан говорил в Нью-Йорке, Цинциннати, Чикаго, Питтсбурге и Буффало. Он был настойчив и неутомим. На трибуне его голос гремел по-прежнему, и кулак его мощно рассекал воздух. Теперь, когда его стойкая натура опять взяла свое, к нему вернулось и прежнее могущество. Снова пресса трубила его имя. Дело обстояло благоприятно. Аллан надеялся возобновить работу в ноябре, самое позднее — в декабре.

Но тут, совершенно неожиданно для Аллана, над синдикатом разразилась новая гроза. Гроза, последствия которой были разрушительнее октябрьской катастрофы.

В гигантском здании финансов синдиката послышалось зловещее потрескивание…

 

 

С. Вульф с прежней важностью проезжал по Бродвею в своей пятидесятисильной машине. Как и прежде, ровно в одиннадцать часов он появлялся в клубе, садился за покер и выпивал свою чашку кофе. Он хорошо знал, с какой подозрительностью встречает общество всякую перемену в образе жизни, и поэтому внешне продолжал тщательно играть ту же роль.

Но это был уже не прежний Вульф. У него были заботы, с которыми ему приходилось справляться самому. Это было не легко! Его уже не удовлетворял отдых за ужином с одной из своих «племянниц» и «богинь». Владевшее им нервное напряжение требовало оргий, излишеств, цыганской музыки и танцовщиц — до одурения. Ночью, когда он в постели дрожал от утомления, его мозг пылал. Дошло до того, что он каждый вечер одурманивал себя крепким вином, чтобы заснуть.

С. Вульф был хороший хозяин. Его огромных доходов было вполне достаточно для покрытия самых экстравагантных трат. Не в этом было дело. Но два года назад он попал в водоворот совсем иного характера и, несмотря на то что он пустил в ход все свое умение, чтобы выплыть и добраться до тихой воды, он с каждым месяцем приближался к засасывавшей его пучине.

В лохматой буйволовой голове С. Вульфа родилась наполеоновская мысль. Он забавлялся этой мыслью, он ухаживал за ней, как влюбленный. Он ее лелеял и растил, для собственного удовольствия, в часы досуга. Мысль, фантом из дыма, вырастала, как джин из бутылки, которую нашел арабский рыбак. С. Вульф мог приказать ей вползти назад в бутылку, мог носить ее с собой в жилетном кармане. Но в один прекрасный день джин сказал: «Стой!» Джин достиг своего нормального роста, он стоял как небоскреб, сверкал глазами, гремел и больше не желал заползать в бутылку.

С. Вульф должен был принять решение!

С. Вульфу было плевать на деньги. Давно прошли те жалкие времена, когда деньги сами по себе имели для него значение. Теперь он мог черпать их из уличной грязи, из воздуха. Миллионными трудами лежали они в его мозгу, надо было только протянуть за ними руку. Без имени, без, гроша в кармане, когда-то он обещал себе за год добиться состояния. Деньги — чепуха! Средство для достижения цели. С. Вульф был спутником, вращавшимся вокруг Аллана. Он хотел стать центром, вокруг которого вращались бы другие. Цель была достойная, возвышенная, и С. Вульф решился.

Почему бы ему не поступить так же, как поступали эти Ллойды и другие «великие державы»? Это, в сущности, то же самое, что сделал молодой С. Вольфзон двадцать лет назад, когда, поставив все на карту, он элегантно оделся, истратил тридцать марок на искусственные зубы и отплыл в Англию. Им управлял закон, заставлявший его через известные промежутки времени действовать одинаково.

С. Вульф перерос в этот момент самого себя, демон заставлял его прыгнуть выше головы.

Его план был готов, выгравирован в мозгу, четкий, незримый для других. За десять лет он создаст новую великую державу, великую державу по имени «С. Вульф». За десять лет великая держава «С. Вульф» аннексирует туннель.

И С. Вульф принялся за работу.

Он сделал то, что делали тысячи людей до него, но никто еще не делал этого в таких грандиозных масштабах! Он рассчитал, что для достижения цели ему нужно пятьдесят миллионов долларов. Он действовал смело, рассудительно, не страдая от угрызений совести и предубеждений.

Он спекулировал за собственный счет, хотя по договору это было ему категорически запрещено. Ну что ж, договор был клочком бумаги, мертвым и ничтожным, и этот пункт был вставлен великими державами нарочно, чтобы связать его по рукам. С. Вульф не обращал на него внимания. Он скупил весь хлопок Южной Флориды, продал его неделю спустя и заработал два миллиона долларов. Имея в тылу синдикат, С. Вульф обделывал свои дела, не трогая ни одного синдикатского доллара. За один год он отложил пять миллионов. Эти пять миллионов он повел сомкнутым строем в наступление на вест-индский табак. Но циклон уничтожил табачные плантации, и из пяти миллионов вернулся только жалкий отряд калек. С. Вульф не отказался от борьбы. Он опять вернулся к хлопку, и хлопок остался ему верен. Он выиграл. У него пошла счастливая полоса, он выигрывал все больше и давал блестящие сражения. Но неожиданно он попал в засаду. Окруженная им медь побила его. Обнаружились неизвестные ему запасы меди, напавшие на него с тылу и наголову разбившие его. Он потерял много крови и был вынужден сделать заем из синдикатских резервов. Водоворот захватил его. С. Вульф плыл, набрав в легкие побольше воздуха, но водоворот засасывал его. С. Вульф плавал изумительно, но не мог сдвинуться с места. Бросая взгляд назад, он должен был констатировать, что скользит в бездну. С. Вульф делал отчаянные усилия, он клялся обязательно передохнуть и воздержаться от дальнейших авантюр, если только доберется до тихой воды.

Таковы были заботы С. Вульфа, от которых никто не мог его освободить.

В прошлом году ему еще удалось выколдовать удовлетворительный баланс. Пока он еще пользовался полным доверием синдиката.

Времена стояли плохие. Октябрьская катастрофа опустошила рынок, и С. Вульф седел, думая о грядущем январе.

Дело шло о жизни и смерти.

Денег! Денег! Денег!

Ему не хватало трех или четырех миллионов долларов. Пустяк, собственно говоря. Два-три удачных хода — и у него опять была бы почва под ногами.

Дело было серьезное, и С. Вульф защищался героически.

Для начала он бросился в менее опасную, партизанскую войну, но, когда подошло лето и оказалось, что завоевания идут слишком медленно, он был вынужден принять серьезный бой. С. Вульф без колебаний пошел в огонь. Он еще раз связался с хлопком, а заодно наложил руку и на олово. Если эти гигантские спекуляции удадутся хотя бы отчасти, он будет спасен.

Месяцами он жил в спальных вагонах и пароходных каютах.

Он объездил Европу и Россию, выискивая позиции, которые стоило бы штурмовать. Свои личные расходы он по возможности сократил. Больше не было ни экстренных поездов, ни салон-вагонов, С. Вульф довольствовался обычным купе первого класса. В Лондоне и Париже он расстался со своими королевами, поглощавшими большие суммы. Они отстаивали свои крепости с пеной на побледневших губах. Но они не подумали о том, что боролись с С. Вульфом, предвидевшим весь прошлый год наступление момента, когда ему придется расстаться со своим двором, и уже несколько месяцев назад отдавшим своих богинь под надзор детективов. Великолепно разыгрывая возмущение, он доказывал им, что десятого мая, пятнадцатого мая, шестнадцатого мая — в такой-то и такой-то день — они с господином Иксом и Игреком были там-то и там-то в «увеселительных поездках». С помощью фонографа он воспроизводил перед перепуганными дамами все разговоры, которые они вели. Показывал им, что пол и потолок были просверлены и что у каждого отверстия день и ночь дежурили чей-нибудь глаз и чье-нибудь ухо. Королевы бились в сердечных припадках. Потом он выбрасывал их за дверь.

Он носился, словно бог мести, по Европе, увольняя своих полководцев и агентов.

Он продал рудники в Вестфалии и металлургические заводы в Бельгии, он брал, где только это было возможно, свои Деньги из предприятий тяжелой промышленности и превращал их в другие ценности, сулившие большие шансы. С грубой бесцеремонностью он расправлялся с земельными спекулянтами в Лондоне, Париже и Берлине, закупившими землю в Бискайе и на Азорских островах и просрочившими, в связи с кризисом, платежи. Их постигло разорение. Ряд мелких банков лопнул. С. Вульф не знал пощады, он боролся за свое существование. Раздав трехмиллионные «чаевые» петербургским чиновникам, он получил в Северной Сибири лесную концессию стомиллионной ценности, приносившую двадцать процентов дохода. Он преобразовал предприятие в акционерное общество и оттянул половину синдикатского капитала, но обставил это так ловко, что синдикат в дальнейшем сохранил почти тот же доход. Его манипуляции были на граня законности, но на крайний случай «чаевые» были у него наготове. Он добывал деньги, где только мог.

Человек, подобный С. Вульфу, непрестанно напрягая все свои знания, весь свой опыт, все же мог полагаться только на свой инстинкт. Как математик заблудился бы в лесу сложных формул, если бы допустил мысль, что вначале им сделана ошибка, так и человек, подобный С. Вульфу, мог действовать только в убеждении, что все сделанное им и есть самое правильное. С. Вульф следовал своему инстинкту. Он глубоко верил в победу.

Гонка по Европе не оставляла ему времени для других дел. Но он не мог заставить себя вернуться в Америку, не повидав отца. Он устроил трехдневное празднество, в котором приняло участие все население Сентеша. Здесь, на родине, в том самом венгерском местечке, где когда-то бедная женщина родила его на свет, его настигли первые тревожные известия.

Некоторые из его более мелких спекуляций не удались, форпосты его армии были разбиты. Первую телеграмму он равнодушно сунул в карман своих широких американских брюк. После второй он вдруг перестал слышать пение, как будто он на некоторое время оглох. После третьей он велел заложить лошадей и немедленно уехал на вокзал. Он не обращал внимания на палимый солнцем, хорошо знакомый ландшафт, его взор проникал вдаль, видел Нью-Йорк, лицо Мака Аллана!

В Будапеште его ожидала новая горькая весть: играть на повышение хлопка больше нельзя было без огромных потерь, и агент справлялся, должен ли он продавать. С. Вульф медлил. Он колебался. Но не от раздумья, а от неуверенности. Еще три дня назад он мог бы снять миллионы на этом хлопке и все же не продал ни одного тюка. Почему? Он знал хлопок, он три года работал только с хлопком. Он знал рынок — Ливерпуль, Чикаго, Нью-Йорк, Роттердам, Нью-Орлеан, — знал каждого отдельного маклера. Он знал закон курсов, ежедневно окунался в гущу биржевых цифр, своим тонким слухом улавливал голоса во всем мире и ежедневно получал несметное множество летящих по воздуху беспроволочных телеграмм, которые может принять и прочесть лишь тот, кто умеет разобрать их шифр. Он был подобен сейсмографу, записывающему малейшие сотрясения, и регистрировал всякое колебание рынка.

Из Будапешта он помчался экспрессом в Париж и лишь из Вены дал ливерпульскому агенту приказ продать хлопок. Он терял много крови — это была взорванная крепость! — но у него вдруг не хватило мужества рискнуть всем.

Через час он пожалел об этом приказе, но не решался отменить его. В первый раз за всю деятельность он не доверился своему инстинкту.

Он чувствовал себя усталым, ослабевшим, как после оргии, не мог принять решения и чего-то ждал. Ему казалось, что расслабляющий яд проник в его кровь. Его тревожили дурные предчувствия. Время от времени его слегка лихорадило. Он задремал, но скоро очнулся. Ему снилось, что он говорит по телефону из своей конторы с представителями больших городов и все, один за другим, повторяют ему, что все погибло. Он проснулся, когда голоса слились в жалобный хор, предрекавший несчастье. Но то, что он слышал, было только шумом поезда, тормозившего на кривой. Он сел и стал глядеть на холодный свет лампочки, ввинченной в потолок купе. Потом взял свою записную книжку и стал вычислять. Во время подсчета он почувствовал какое-то оцепенение в ногах, в руках, подкрадывавшееся к сердцу: он не решился выразить в голых цифрах ливерпульские потери.

«Я не должен продавать! — сказал он себе. — Я протелеграфирую, как только остановится поезд. Почему у этих дикарей нет телефона в поезде? Если я теперь продам, я погиб — разве только олово даст не меньше сорока процентов, но это невозможно! Я должен все поставить на карту, это последняя надежда!»

Он говорил по-венгерски! И это было странно, так как он привык вести деловые разговоры на английском языке, наиболее удобном в общении между коммерсантами.

Но когда поезд вдруг остановился, какое-то остолбенение удержало Вульфа на диване. Он думал о том, что вся его армия со всеми резервами находилась под огнем. И он не верил в успех этого сражения, нет! Голова его была полна цифрами. Куда бы ни упал его взор, всюду он видел семи — и восьмизначные числа, столбцы цифр, итоги невероятной длины. Эти цифры были аккуратно отпечатаны, холодны, вырезаны из железа. Они возникали сами собой, неожиданно изменялись, самовольно перескакивали из дебета в кредит или внезапно исчезали, словно угаснув. Дикий калейдоскоп, в котором шуршали цифры. Они звенели, как чешуйчатый панцирь, то еле заметные, то огромные, одинокие и мрачные, зловеще тлеющие в пустом темном пространстве. Он обливался холодным потом и боялся сойти с ума. Ярость цифр была так страшна, так жестока, что он заплакал от беспомощности.

Затравленный цифрами до полусмерти, Вольф приехал в Париж. Лишь через несколько дней ему стало немножко легче. Он чувствовал себя человеком, внезапно потерявшим на улице сознание и, хотя он быстро оправился, с грустью вспоминающим об этом признаке упадка.

Через неделю он убедился, что инстинкт его не обманул.

Игра на повышение хлопка перешла в другие руки, как только он сдал свои позиции. Ее вел дальше консорциум, продержавший товар неделю и продавший его с миллионным барышом.

С. Вульф кипел от ярости! Если бы он послушался своего инстинкта, он стоял бы теперь на твердой почве!

Это была его первая большая ошибка. Но в ближайшие же дни он сделал вторую. Он слишком долго продержал олово. Прождал лишних три дня и потом продал. Он все-таки заработал, но тремя днями раньше заработок был бы вдвое больше: не двенадцать процентов, а двадцать пять. Двадцать пять! Земля открылась бы его взору. Лицо С. Вульфа посерело.

Как это произошло, что он стал делать ошибку за ошибкой? Хлопок он продал на неделю раньше, чем нужно было, олово — на три дня позже! Он потерял уверенность в себе, и в этом было все дело. Руки С. Вульфа беспрестанно покрывались потом и дрожали. На улице у него иногда начиналось головокружение, его охватывала внезапная слабость, и часто он боялся перейти через площадь.

Стоял октябрь. Было как раз десятое число, годовщина катастрофы. У Вульфа оставалось три месяца времени, и в этом еще была некоторая надежда на спасение. Но он должен был несколько дней отдохнуть и прийти в себя. Он отправился в Сан-Себастьян.

Но ровно через три дня, когда его состояние уже настолько улучшилось, что он начал интересоваться дамами, пришла телеграмма от Аллана: его личное присутствие необходимо в Нью-Йорке, Аллан ждет его со следующим пароходом.

С. Вульф уехал ближайшим поездом.

 

 

Однажды в октябре, к великому удивлению Аллана, ему доложили, что его хочет видеть Этель Ллойд.

Она вошла и быстрым взглядом окинула комнату.

— Вы одни, Аллан? — улыбаясь спросила она.

— Да, мисс Ллойд, совершенно один.

— Это хорошо! — Этель тихо засмеялась. — Не пугайтесь, я не шантажистка. Меня прислал к вам отец. Вот письмо, которое он просил вам передать с глазу на глаз.

Она вынула из кармана пальто письмо.

— Конечно, это немного странно, — с живостью продолжала Этель, — но у папы есть свои причуды.

Она принялась болтать весело, как обычно, без всякого стеснения и втянула Аллана, очень скупого на слова, в беседу, которую вела почти одна.

— Вы были в Европе? — спросила она. — А мы этим летом проделали замечательную поездку. Нас было пятеро — двое мужчин и три дамы. Мы поехали в цыганском фургоне до Канады. Все время были на свежем воздухе. Спали под открытым небом и сами готовили, это было чудесно! Мы захватили с собой палатку и маленькую лодку, которая помещалась на крыше фургона… А это, вероятно, проекты?..

С присущей ей непринужденностью она осмотрела помещение, сохраняя задумчивую улыбку на красивых, ярко накрашенных губах (такова была мода). На ней было шелковое пальто цвета сливы, маленькая круглая шляпа, чуть светлее, с которой свисало до плеча серовато-голубое страусовое перо. Бледный серовато-голубой тон ее костюма оттенял синеву глаз. Они напоминали цветом темную сталь.

Кабинет Аллана поражал будничностью своей обстановки. Потертый ковер, два-три кожаных кресла, без которых, видно, нельзя обойтись, несгораемый шкаф. Несколько рабочих столов с кипами записок, прижатых образцами стали. Этажерки со свертками и папками. Груда бумаг, как будто без толку разбросанных по кабинету. Стены большой комнаты были покрыты огромными планами, изображавшими отдельные строительные участки. Тонко нанесенные отметки морских глубин и проведенная тушью кривая туннельной трассы делали их похожими на чертежи висячих мостов.

Этель улыбнулась.

— Какой у вас порядок! — сказала она.

Обыденность помещения ее не разочаровала. Она вспомнила бюро своего отца, вся обстановка которого состояла из письменного стола, кресла, телефона и плевательницы.

Она заглянула Аллану в глаза.

— Мне кажется, Аллан, такой интересной работы, как ваша, еще никогда не вел ни один человек! — сказала она с искренним восхищением.

Вдруг она вскочила и восторженно захлопала в ладоши.

— Боже, что это? — изумленно воскликнула она.

Ее взор случайно упал через окно на лежавший внизу Нью-Йорк.

С тысячи плоских крыш тянулись к нему прямые, как свечи, тонкие белые столбы пара. Нью-Йорк работал, Нью-Йорк стоял под парами, как машина. Сверкали окнами фасады столпившихся домов-башен. Глубоко внизу, в тени ущелья Бродвея, ползали муравьи, точки и крохотные тележки. Сверху кварталы домов, улицы и дворы были похожи на ячейки, на соты улья, и невольно в голову приходила мысль, что люди построили эти ячейки, побуждаемые тем же животным инстинктом, что и пчелы, создающие соты. Между двумя группами белых небоскребов виднелся Гудзон, и по нему двигался крошечный пароходик, игрушка с четырьмя трубами, океанский гигант в пятьдесят тысяч тонн.

— О, какая красота! — без конца повторяла Этель.

— Разве вы никогда не видели Нью-Йорка с высоты?

Этель кивнула.

— Видела, — сказала она. — Я не раз летала над городом с Вандерштифтом. Но в аэроплане такой ветер, что надо все время придерживать вуаль, и ничего не видишь.

Этель говорила просто и естественно, и все ее существо излучало откровенность и сердечность. И Аллан спрашивал себя, почему в ее присутствии он всегда чувствовал какое-то стеснение. Он не мог непринужденно беседовать с ней. Может быть, его раздражал ее голос. Собственно говоря, в Америке существуют только два типа женских голосов: мягкий, звучащий глубоко в гортани (так говорила Мод), и резкий, слегка носовой, который кажется дерзким и навязчивым, — такой голос был у Этель.

Вскоре Этель собралась уходить. Обернувшись в дверях, она спросила Аллана, не примет ли он участие в небольшой прогулке на ее яхте.

— Мне предстоят сейчас серьезные переговоры, которые отнимут все мое время, — сказал Аллан, распечатывая письмо Ллойда.

— Ну, в другой раз! Good bye![71]— весело простилась Этель и ушла.

Письмо Ллойда содержало всего несколько слов: «Следите за С.В.». Оно было без подписи.

С.В. означало С. Вульф. У Аллана зашумело в ушах.

Если Ллойд предупреждал, значит у него были серьезные основания! Инстинкт ли Ллойда зародил в нем подозрение? Или его шпионы?

Зловещее предчувствие овладело Алланом. Денежные дела не были его специальностью, и он никогда не интересовался ведомством С. Вульфа. Это было дело административного совета, и все шло эти годы великолепно.

Он тотчас же пригласил к себе Расмуссена, заместителя С. Вульфа. Не придавая этому с виду особого значения, он попросил составить комиссию, которая совместно с ним самим и Расмуссеном выяснила бы точное финансовое положение синдиката в настоящий момент. Аллан сказал, что собирается скоро возобновить работы и хотел бы знать, какими суммами можно располагать в ближайшее время.

Расмуссен был благовоспитанный швед, который за время двадцатилетнего пребывания в Америке не растерял европейских навыков вежливости.

Он поклонился и спросил:

— Вы хотели бы, чтобы комиссия была составлена еще сегодня, мистер Аллан?

Аллан покачал головой:

— Это не так спешно, Расмуссен! Скажем, завтра утром. Вам удастся сделать выбор до завтра?

— Конечно! — улыбнулся Расмуссен.

В этот вечер Аллан успешно выступал на собрании делегатов рабочего союза.

В этот вечер Расмуссен застрелился.

Аллан побледнел, узнав об этом. Он тотчас же потребовал приезда С. Вульфа и назначил тайную ревизию. Телеграф работал день и ночь. Ревизия наткнулась на непроницаемый хаос. Оказалось, что растраты, размеры которых сейчас еще невозможно было установить, скрывались неверными записями в книгах и изощренными комбинациями. Кто был ответствен за это — Расмуссен, С. Вульф или другие, — сразу нельзя было определить. Ревизия установила, что последний баланс С. Вульфа был представлен в прикрашенном виде, а в запасном капитале обнаружилась недостача в шесть или семь миллионов долларов.

 

 

С. Вульф плыл по океану, не подозревая, что его сопровождают два сыщика.

Он пришел к убеждению, что лучше всего осведомить Аллана о потерях. Но он прибавит к своему сообщению, что эти потери, за исключением какой-нибудь пустячной суммы, покроются другими выгодными сделками. Он почувствовал некоторое облегчение. Однако, когда по радиотелеграфу он узнал о самоубийстве Расмуссена, его охватил ужас. Он посылал телеграмму за телеграммой в Нью-Йорк. Он заявил, что отвечает за Расмуссена и сейчас же назначит ревизию. Аллан ответил, чтобы он больше не телеграфировал, а немедленно по приезде явился к нему.

С. Вульф не подозревал, что над ним уже занесен нож. Он все еще надеялся, что сам будет руководить ревизией и найдет выход из положения. Может быть, в смерти Расмуссена его, С. Вульфа, спасение!.. Он был готов на все, лишь бы выйти сухим из воды. Если понадобится, он пойдет даже на подлость. Свой грех по отношению к Расмуссену он сумеет загладить помощью его семье…

Едва пароход пришвартовался в Хобокене, как Вульф уже помчался в своем автомобиле на Уолл-стрит. Он тотчас же велел доложить о себе Аллану.

Аллан заставил его ждать — пять минут, десять минут, четверть часа. Вульф был поражен. И с каждой минутой мужество, которое он старательно поддерживал в себе, испарялось. Когда наконец Аллан принял его, он скрыл свою пошатнувшуюся уверенность за астматическим пыхтением, которое казалось у него совершенно естественным.

Он вошел, сдвинув котелок на затылок, с сигарой во рту, и еще в дверях заговорил.

— Однако, надо сознаться, вы заставляете ждать своих посетителей, господин Аллан! — с упреком пробасил он, смеясь, и снял шляпу, чтобы вытереть пот со лба. — Как живете?

Аллан встал.

— Вот и вы, Вульф! — спокойно сказал он своим обычным голосом и стал что-то разыскивать глазами на письменном столе.

Тон Аллана снова ободрил Вульфа, Ему померещился проблеск света, но дрожь, словно от прикосновения холодного ножа, пробежала у него по спине, когда он услышал, что Аллан назвал его «Вульф», а не «господин Вульф». Это фамильярность когда-то была одним из самых затаенных его желаний, теперь же она ему показалась дурным признаком.

Кряхтя опустился он в кресло, откусил кончик новой сигары, так что стукнули зубы, и зажег ее.

— Что вы скажете о самоубийстве Расмуссена, господин Аллан? — начал он тяжело дыша и, помахав спичкой, пока она не погасла, бросил ее на пол. — Исключительно одаренный человек! Жаль его! Ей-богу, он мог заварить нам здоровую кашу! Как я уже телеграфировал, за Расмуссена я отвечаю!

Он умолк, почувствовав на себе взгляд Аллана. Этот взгляд был холоден — и только. Он был лишен человеческого участия, человеческого интереса, он оскорблял и заставил С. Вульфа умолкнуть.

— Расмуссен — особая статья, — деловым тоном возразил Аллан и взял со стола кипу телеграмм. — Не будем ходить вокруг да около и поговорим о вас, Вульф!

Словно ледяной ветер дохнул на Вульфа.

Он подался вперед, пошевелил губами и кивнул, как человек, понимающий справедливость выраженного ему порицания и сознающийся в своей неудаче. Глубоко вздохнув, он устремил на Аллана серьезный, пылающий взор.

— Я вам уже телеграфировал, господин Аллан, что на этот раз мне не повезло. Хлопок я продал на неделю раньше, чем следовало, потому что был одурачен своим агентом, совершеннейшим идиотом. Олово я продал слишком поздно. Я сожалею об этих потерях, но их можно возместить. Признаваться в собственной глупости — слабое удовольствие, поверьте мне! — закончил он, вздохнув, потом, кряхтя, выпрямился в кресле и тихо засмеялся.

Но смех, самобичующий и молящий о снисхождении, ему не удался.

Аллан сделал нетерпеливое движение головой. Он кипел от гнева и возмущения. Быть может, Аллан ни к кому не питал такой ненависти, как сейчас к этому волосатому астматику, человеку чуждой ему породы. Теперь, через год, злосчастно потерянный год, когда, наконец, он с крайним напряжением снова поставил дело на солидные рельсы, должен же был опять все погубить этот преступный биржевой маклак. У Аллана не было оснований нежничать, и он расправился с виновным быстро и беспощадно.

— Не в этом дело, — заговорил он по-прежнему спокойным тоном, и только ноздри его раздувались. — Синдикат, ни минуты не медля, поддержал бы вас, если бы вы потерпели убытки, служа его интересам. Но, — Аллан выпрямился над письменным столом, о который он упирался, и посмотрел на Вульфа глазами, сверкавшими сдержанным бешенством, — ваш прошлогодний баланс был обманом, сударь! Обманом! Вы спекулировали за собственный счет и растратили семь миллионов долларов!

С. Вульф упал как подкошенный. Он стал серым как земля. Черты его лица помертвели. Задыхаясь, он схватился жирной рукой за сердце. Его рот растерянно и нелепо открылся, и налитые кровью глаза готовы были выскочить из орбит.

Аллан менялся в лице. Он попеременно краснел и бледнел от усилий сохранить самообладание. С прежним спокойствием и с той же холодностью он добавил:

— Убедитесь сами.

И он небрежным жестом бросил к ногам Вульфа кучку телеграмм, которые разлетелись по полу.

С. Вульф, сидя в кресле, старался отдышаться. Почва провалилась под ним, его ноги стали мягкими, как вата, хриплое дыхание отдавалось в ушах, как шум водопада. Он был так ошеломлен, так оглушен этим падением с высоты своего величия, что остался равнодушен к оскорбительному жесту Аллана, презрительно бросившего ему телеграммы. Серые веки, как крышки, опустились на глаза. Он ничего не видел. Вокруг был мрак, кружащийся мрак. Он думал, что умрет, призывал смерть… Потом пришел в себя и начал понимать, что нет такой лжи, которая могла бы его спасти.

— Аллан?.. — пробормотал он.

Аллан молчал.

С. Вульф снова окунулся в водоворот, вынырнул, кряхтя, и наконец открыл глаза, впалые, как у давно уснувших, загнивших рыб. Тяжело дыша, он выпрямился.

— Наше положение было отчаянным, Аллан, — пробормотал он, и его грудь вздымалась толчками от недостатка воздуха, — я хотел добыть денег, во что бы то ни стало…

Аллан, возмущенный, вскочил. Право на ложь имеет каждый отчаивающийся. Но он не испытывал никакой жалости к этому человеку, никакой! Он был полон ненависти и гнева. Он торопился покончить скорее и избавиться от него! Его губы побледнели от волнения, когда он ответил:

— Вы держали в будапештском банке полтора миллиона на имя Вольфзона, в Петербурге — миллион, а в Лондоне и в бельгийских банках — иногда два, три миллиона. Вы вели дела за свой счет и в конце концов сломали себе шею. Я даю вам сроку до завтра, до шести часов вечера. Ни минутой раньше, ни минутой позже я велю вас арестовать.

Шатаясь, желтый, как труп, Вульф поднялся, готовый из чувства самосохранения броситься на Аллана. Но он не мог шевельнуть рукой. Он не двигался с места и дрожал всем телом. Вдруг на несколько секунд к нему вернулось полное сознание. Он стоял, тяжело дыша, с каплями пота на бледном лице, с опущенными глазами. Его взор машинально остановился на названиях ряда европейских банков, обозначенных на телеграммах. Не признаться ли Аллану, почему он пустился на эти спекуляции? Не растолковать ли ему свои побуждения? Не объяснить ли, что не в деньгах для него дело? Но Аллан слишком прост, слишком примитивен, чтобы понять людей, стремящихся к могуществу, — Аллан, который сам обладал им, никогда его не добиваясь, не понимая, не ценя его, получив его с такой простотой… У этого конструктора машин были каких-нибудь три мысли в голове, он никогда не размышлял о мировых вопросах и ничего в них не понимал. Да если бы даже Аллан понял его, Вульф ударился бы лбом о гранитную стену, о стену узкого мещанского понятия о честности, которое имеет смысл в мелочах, но глупо в крупных делах. Он наткнется на эту стену и не прошибет ее. Аллан не станет его меньше презирать и проклинать. Аллан! Да, тот самый Аллан, у которого на совести пять тысяч человек, Аллан, взявший из народного кармана миллиарды без всякой уверенности, что сможет когда-нибудь исполнить свои обещания… Настанет и его час, он ему предсказывает это! Но этот человек сегодня судил его и считал себя вправе на это! Голова С. Вульфа отчаянно работала. Исход! Спасение! Шанс! Он вспомнил всем известное добродушие Аллана. Почему же он накинулся на него, С. Вульфа, как акула? Добродушие и милосердие — разные вещи.

Этот отчаявшийся человек так углубился в свои думы, что на несколько секунд забыл обо всем окружающем. Он не слышал, что Аллан позвал слугу и приказал принести воды, так как господину Вульфу стало дурно. И чем больше он углублялся в свои мысли, тем безжизненнее и бледнее становился.

Он очнулся только тогда, когда кто-то потянул его за рукав и чей-то голос произнес:

— Сэр?

Тогда он заметил Лайона, слугу Аллана, со стаканом воды в руках.

Он выпил весь стакан, глубоко вздохнул и взглянул на Аллана. Ему вдруг показалось, что дело не так уж безнадежно. Может быть, ему удастся смягчить сердце Аллана. И он глубоким голосом спокойно и сдержанно сказал: