Часть первая. Золотые волки 10 страница

Артель перебралась туда и добывает сейчас металл ямным способом. Вот я и направляюсь сейчас сообщить об этом открытии правительству Якутской республики...

— Это надо же! — покачал сокрушённо головой Игнатий. — Я знаю этот ключ и именно в нём намеревался взять пробу на лоток, а инженер Иванов начал на меня дурниной орать за самовольство, пришлось его малость придушить для острастки.

А пробу так и не взял, помешал, вражина! А ить, я чуял, что должно быть золото там. Потом недалече от него сыскал свой ручей, теперь его уже не утаишь... И, слава Богу! Много намыли, Вольдемар?

— С собой взял для показа шесть фунтов. Будем организовывать большой прииск. Поправляйся и вступай в трудовую артель.

— Видать, придётся, хватит бегать волком. Гришка-то Маркин живой, знать? Заедешь к нему, от Сохача, поклон. Хотел я у нево лошадок прикупить, да, видать, судьба зимовать тута. Счас сюда, ясно дело, народишшу-у хлынет! Страсть Божья! Молва пойдёт махом по Рассее о твоей находке. Наконец-то взялась новая власть за золото.

Лушка давно уже сварила мясо и поднесла Игнатию в деревянной долбушке куски жирной оленины. Парфёнов обсасывал кости, охал от боли в ноге: как-то закручинился он от рассказа Бертина.

После чая артельщики разобрали оружие и тронулись к якуту Григорию Маркину, где надеялись разжиться лошадьми.

Бертин напоследок уединился с Парфёновым, в чём-то горячо убеждал Сохача, тот мотал головой и не желал соглашаться. Бертин дружески потрепал больного по плечу и распрощался. Егор в ихний разговор не лез, сошлись и разошлись — да и ладно.

Воочию увидел представителей советской власти и убедился, что ничего страшного в этих людях нету, обыкновенный работящий народ. Игнатий глядел вслед уходящим с нескрываемой тоской. Лушка возилась с его кровящей ногой, потуже завязывала ремнями дощечки лубков.

К вечеру возвратился на оленях Степан, привёз от Маркина всё необходимое. В чуме его ждала новая забота-печаль — «Игнаска-Хоро-о-осо» — с шибко худой ногой. Эвенк воспринял привалившее Нэльки счастье совершенно спокойно и беспечно.

Через два дня к табору эвенков явился верхом на лохматой и низкорослой якутской лошадке Григорий Маркин, узнавший от Бертина о несчастье, приключившемся со старым знакомым Сохачом.

— Капсе, догор! — крикнул лежащему у костра приискателю и соскочил с лошади, царственно бросил повод шустрой Лушке.

— Айхал, Гришка! — усмехнулся в бороду Игнатий. — Славься, друг...

Маркин, на случай осенней мороси, был одет, поверх меховой справы, в просторную камлейку из ровдуги — оленьей замши, с орнаментом. На ногах — короткие олочи из неё же, к поясу привешены изукрашенный кисет и узкий якутский нож в деревянных ножнах. На голове — малахай из волка.

— Капсе, удаганка, — обратился Маркин к жене Степана и весело засмеялся, — разводи священный огонь, шаманить будем.

— Т-ы-ы-ы-й! — хмуро огрызнулась женщина. — Ты шибко дурной урянхай. Совсем ты абаасы — злой дух.

Егор впервые услыхал её голос, хриплый, надтреснутый и какой-то страшный. Игнатий на его вопрос, что такое удаганка, негромко ответил косясь на Лушку:

— Шаманка это по-ихнему. Как наша баба-яга. Ишо увидишь иё моленья, ясно дело, свихнуться впервой можно. Она, к тому ж, эмирячка. Начнёт бесноваться, пена на губах, беда...

Эмирячка — это не познанная никем болезнь такая — северная истерия. Одна завоет — все разом бабы обезумеют. От чего это? От холодов ли долгих, от пространств больших иль забитости — не ведаю. Одни ихние духи знают. А урянхай — древнее название якутов.

Маркин, наконец, отвязался от бабы и подошёл. Гость долго беседовал с Парфёновым наедине, потом торопливо взгромоздился на лошадь и погнал её: «Са! Са! Са!»

После этого визита, Игнатий успокоился, стал веселее, балагуря с Лушкой да Ванькой. Через две недели откочевали опять на реку Тимптон.

Игнатия везли на нартах, кости уже начали срастаться, видно, помогало целебное каменное масло, которое заставляла пить Ландура.

Подступающая зима сваляла травьё в старушечьи космы, вызолотила листья березняков, жёлтым огнём запалила лиственницы. Вода в реке проглядывалась хрусталём до самого дна. Зябкий ветерок всё чаще сорил крупой ещё робкого снега.

Томилась на взгорках переспелая ягода, прокисали старые грибы, источая по ясному лесу сладковатый дух, только полчища молодых маслят завоёвывали цветастую землю, их побивало заморозками, но, народившиеся за тёплый день, они опять рассыпались густыми кучками.

Стонущим клином нагрянули первые журавли, стронутые холодами из тундры, покружились в просторном безоблачном небе и сели за реку на болото. Их многоголосый переплач томил душу отчаянной печалью.

Как в необозримом храме, горестно отпевали они помершее безо времени лето, курлыкали и причитали, навевая скорбь.

В продымленном чуме, на шкурах, сатанел от бездвижья Игнаха-Сохач, уродливо выставив сжатую ремнями и деревом ногу. Егор, для разнообразия, ходил на охоту и ловил в Тимптоне жирующих тайменей на искусственного мыша.

Один попавшийся зверило чуток не утянул его в яму, пришлось черкнуть ножом по натянутой тетиве бечёвки и лишиться добычливой снасти. Егор накоптил в дыму костра добрый куль жирных ломтей рыбы: отъедался и отдыхал.

Верка пропадала с собаками в тайге, крепко верховодила кобелями и трепала их за непослушание. Стая всё больше сплачивалась и свирепела, загоняла сохатых на скалистые отстои, к чуму. Одного горбача убили прямо в таборе.

Лушка и удаганка Ландура врачевали обезножевшего мужика диковинными средствами, заставляли пить разные настои из кореньев, от воняющего овечьим пометом каменного масла приискатель плевался, и не ко времени тянуло его на молодое баловство с Нэльки.

Он уже выползал сам к костру. Зачастую привечал Егора в разговорах. Строил планы на будущее.

— Кажись, вскорости остепенят кобылок, — мечтательно рассуждал у вечернего костра.

— Каких кобылок? — не понял Егор.

— Да всё таких, как мы с тобой. Приискателей. Ежель государство новое принялось за эти края, не отступится, вот поглядишь. И некуда больше вольному старателю податься, токма на Аляску. Так земля там вовсе чужая, ясно дело, не попрёшь ноги бить. Беда-а...

А может быть, и тут сгодимся, Егор? Отыщем им золотые ручьи, вот, мол, откупаемся за свои неразумные грехи. Берите готовое, да волюшку не отымайте...

— Не знаю, Игнатий... по матери скучаю, страсть как... Забьет её отец без моего надзору напрочь. Хочу податься домой, да, может, сговорю их перебраться на эту сторону границы.

— Пропадёшь без меня в дороге, — уверенно заключил Парфёнов — ить тебе боле семисот вёрст пеши топать! Пеши — это, брат, не на пароме сигать мимо скал, куда тяжелей. Думай, брат, зимовать. Стёпке золотишка дадим, пущай поболе закупит харчишек. Охотиться будешь.

— Нет, Игнатий, пойду, всё же. Не отговаривай. Завтра тронусь. А весной я тебя на старом месте, куда мы приплыли, буду искать.

— Гляди, ясно дело, сгинешь! Зима тут неугадливая, может и счас так налететь, не пролезешь пеши по снегам. Не упорствуй, дело гутарю. И лошадей нету у Маркина. Бертин забрал.

— Нет, уйду. До снега выберусь. А то и по льду реки...

— Настырный ты, казак, ясно дело, я сам такой дуролом. Если бы не поломал копыто — убёг бы без раздумий. Принеси мой винчестер и нож... Вот так, — он умостился и стал чертить на прикладе кончиком ножа карту Тимптона, — глади не промахнись, дуриком не сверни в его притоки: Чульман, Горбылях, Иенгру.

Они падают с левого боку, ежель идти по течению. Иди правым берегом, чтоб их не переходить. Ночевья устраивай в распадках подале от реки. Костёр пали сушняком, без дыму. На ночь тулун с золотом хорони укромней подальше — поближе возьмёшь.

Ежели пристигнут лихие люди, прикинься охотником. Почуют золото — убьют! Самое поганое место за Становым хребтом и у Зеи, конечно, на китайщине тожа не мёд. Доберёшься ли живьём, Бог знает. Молодым завсегда везёт.

Для страховки, возьмёшь мой наган, он в ближнем бою надёжней, а мне оружья хватит Стёпкиного, да и твоя винтовочка дюже прицельная. Ежель что — отвоююсь.

В Харбине остерегайся кутить, там пройдохи известные, облапошат моментом. Лучше зимуй дома и ворочайся, буду ждать. Можа в артель подадимся, а можа, и сами ишо поблудим напоследок.

— Спасибо, Игнатий, непременно вернусь... Обязательно. Ты уж не гневись, что ухожу, пригляд за тобой есть. Матушку жалко.

— А чё мне гневиться? Я наоборот радуюсь за тебя, ежель рискуешь на такое дело, знать, толк от моей науки будет, золото обожает смелых людей. Рисковых и сильных. А измором ево не отыщешь вовек.

Стёпка тебе на харчишки даст оленя, пуда два продуктишек увезёшь. Мучицы возьми, вяленой рыбки, мяска. А нужда прижмёт — олешка подрежешь, денёк поотъедаешься, остальное в заплечье — и пошёл махать!

Может статься, и выберешься... Ох, если бы не хворь проклятущая. Жалко тебя лишиться, привык за лето, ты мне, вроде сына, присох к душе. Хват парень, ежель не сгубишься — выйдет из тебя стоящий приискатель, помяни моё слово.

Ясно дело, выйдет. По весне кабы не разминулись, ежель что, иди прямо по затёскам на место. Ты ить там протесал от берега реки до самой землянки. Найдёшь?

— Найду... Только уж постарайся встретить. Блукану ненароком, тут всё похожее кругом.

— И вот ишо что, — Игнатий помедлил, пытливо уставился прямо в глаза Егора и решился, — зайди обязательно к Мартынычу. Там лошадь свою заберёшь. Обскажи про меня. Передай, что буду этой зимой на ярманке около Учурской часовни. Запомни и передай такое...

В девяноста верстах от станции Могоча есть якутская резиденция Тунгырь. Через неё идут три канала связи с бандами Артемьева на Амгу и далее.

У генерала Ракитина и в банде Говорова есть, под видом офицеров, горные инженера и геологи, в задачу которых входит отпочковаться от войска, создать базы в тайге для нелегальной добычи золота, разведки россыпей и отправки металла контрабандой в Харбин и Нанкин. Понятно говорю? — усмехнулся Парфенов.

— Игнатий, иль ты шуткуешь, или впрямь всё это? Ты что, красный?

— Я — русский... И тебе тово ж пожелаю. Довериться вынужден по неподвижности своей. Вот что, Егор... Ты слышишь, как журавли, обмирая, плачут, улетая на чужбину? Ты погляди кругом, радостней нету земли, чем эта.

Я хочу, чтобы она была свободной для простого человека от банд и страху. Вся Якутия, от Охотска до Вилюя и Амги, от Станового хребта до Русского устья забита отребьем пепеляевских и прочих банд. Стоит вопрос о свержении советской власти в Якутии и отторжении края под крыло Японии.

Разве можно это всё отдать, Егор? Нельзя, брат. Никак нельзя. Поэтому я партизаню досель. Меня и поймают, да не тронут... кто не знает заполошного Сохача от Иркутска до Камчатки. Вот ишо что, ежель не отыщешь Мартыныча, проберись тайком в Зею и встреться где-нибудь с Балахиным. Та-а-ак...

Через китайца моего выйди на старика японца и делай всё, чтоб его заинтересовать. Если предложат сотрудничать и чего рассказать про эти края — на первых порах, говори правду. Брехню сразу почует.

Что будет советовать — делай, — Игнатий усмехнулся и покачал головой, — но помни, что ты — русский, и зла нам не принеси. Дальнейшие указания будут из Зеи, а может, и ишо откель. Вот так, брат...

— А поверит твой Балахин мне? Ведь у меня семья за кордоном и отец — сотник белый.

— Отцы грешат, сыны отмаливают, — неопределённо хмыкнул Игнатий, — поверит. Передашь привет от меня — и поверит. Я тебя, Егорка, дурному делу не обучу. Нашенский ты, это я ишо в кабаке приметил, а что отец сотник — это лихо!

Прикроет от подозрений. Я верю в тебя, Егор. Не стану говорить, что всё, о чём ты услыхал, не надо никому знать. Взялся я за это дело не по своей воле, многих бандитов уже зарыли, и нету к ним жалости.

Сам решил. Ежель тебе это не по душе, можешь отречься и забыть об нашем разговоре. Думаю, что совесть подскажет тебе праведный путь.

— Надо подумать, Игнатий, — растерялся Егор, — всё так неожиданно, голова кругом пошла. Смогу ли я быть тем, кем ты загадал?

— Научишься, будь только самим собой. А когда покой настанет и можно будет без боязни ходить по тайге, я сам всё брошу и пойду в забой на любой прииск. Так надо, Егор. Всё лето я к тебе приглядывался и решился открыться, хоть за это крепко влетит от Балахина.

Не забудь, скажи, пущай пришлют связника к Учурской часовне. К этому времени у меня будут материалы на многие банды по Амге, Лене и Верхоянску. Ежель даст Бог здоровья. Всё. Согласный? Это и есть величие духа — служить народу своему.

— Согласный! — махнул Егор рукой и улыбнулся вслед за Игнатием, чуя к себе доброе отеческое участие.

С болота текли и текли остудные сердцу голоса журавлей. Доплывал перезвяк оленьих ботал. Лушка нетерпеливо похаживала в издальке от говорящих друзей, сгорая от любопытства.

Боялась, как бы не ускакал на одной ноге Игнатий в невесть какие места. Набегавший от костра дымок щипал глаза присмиревшему от близкой разлуки Егору...

Степан подвёл Егору завьюченного оленя. Эвенк непрестанно дымил медной ганчой, проваливая ямками морщинистые щёки, шевеля редкими усами и порослью бороды на скулах. На голове Степана — бабий пробор, падают длинные волосы на две стороны, касаясь плеч.

В узких щелях век прячутся внимательные и приветливые глаза, в которых сквозит явная озабоченность об уходящем парне. Быков свистнул за собой Верку оглянулся напоследок, поправляя ремень винчестера.

Вся семья эвенка толпилась у чума в молчании. Егор помахал им рукой и в каком-то радостном возбуждении зашагал вдоль реки. Вьючный олень покорно ступал сзади на длинном поводу. Собаки проводили их до кривуна и дальше не пошли.

Сели на звериной тропе, позёвывая, оглядываясь назад. Верка покружилась около них и догнала путника. Семенила лапками впереди, часто замирая и вслушиваясь, — нюхала набегающий ветер. Егор настигал её и говорил: «Пшла! Тропу загородила!»

Собака вздрагивала, виновато оглядывалась и убегала. Потом опять забывалась, поймав запах дичи, вскидывала голову, норовя разобраться, откуда его нанесло. Мимоходом, лисой прядала в торфяные кочки берега, яростно вращая хвостом и придавливая очередную жертву передними лапками.

Мышь, пискнув, исчезала у неё в пасти. Даже насытившись, Верка не переставала мышковать. Добычу зарывала носом рядом с тропой в палые листья и мох, надеясь вернуться к своим запасам.

Она уже перелиняла к зиме, густая шерсть лоснилась сизью вороньего крыла, плутовская морда сияла сытым довольством.

Сопки курились в голубой дымке, шалый ветерок горстями бросал золотые монеты листьев в тёмную воду реки, курчавил на плёсах мелкие гребешки волн, обдавал лицо прохладой. По озёрам и бочажинам кормились стабунившиеся утки.

Не ведая страха перед человеком, отплывали нехотя от берега. Их стерегли на сушинах терпеливые орланы и ястребы, сипло перекатывался в стылом воздухе тревожный клёкот.

На склонах сопок жировали по ягодникам медведи, по утрам гулко стонали в брачных песнях сохатые, схлёстывались в драках рогами, выворачивая кусты могучими копытами.

Земля ещё клокотала запахами и звуками, но уже тревожное предчувствие лютых холодов остужало кровь зверья и соки леса, поднимало на крыло тысячные станицы перелётных птиц. Ждали своего часа берлоги, и подросших за лето медвежат охватывала неведомая тоска.

Косами идти было неловко, ноги вихлялись на крупной гальке и валунах, олень спотыкался и дёргал из рук повод. Когда Егор выбирался на торную звериную тропу вдоль берега, то шёл бойчее.

Он пробирался краем воды у прижимов с нависшими скалами, а иногда их неприступную твердь приходилось огибать по залесенной непролази склонов.

Ночевья делал в распадках впадающих в реку ключей, смётывал наскоро из стланика или елового лапника балаган, разжигал костёр. Оленя привязывал на длинную верёвку, боясь, что он отобьётся и уйдёт назад к родному табору.

Разбитые в ходьбе ноги благостно саднили на отдыхе, Егор окунался в прерывистый сон, изредка вскакивал и подкладывал дров в потухающий костёр. Вытаскиваемый на ночь из сидора тулун с золотом приятно тяготил руку, самодовольные мысли кружили голову.

Представлял, как поразится Марфушка, обзавидуются её братаны и отец. Перво-наперво решил накупить обновок сестре Ольке, матери и брату. Мечтал вернуться вместе с ними в родную станицу на Аргунь.

Хотелось достать к следующему походу хороший цейсовский бинокль и дробовик «Зауэр». Тяжёлые пули винчестера разрывали дичь.

На шестой день пути поволокло с севера холодные, низкие тучи. Зарядами налетал вьюжный буранок, облепляя лицо, одежду и всё кругом липким снегом. Ноги скользили, лилась мокрота за шиворот и холодила спину.

Измёрзший за день Егор забрёл в глухой еловый распадок, нашёл затишливое место под обрывом и наспех сварганил балаган. Сырые дрова чадно разгорелись, забивая дымом глаза и раздирая кашлем грудь. К ночи болезненный озноб охватил всё тело, и Егор понял, что остудился на холодном ветру.

Помощи ждать неоткуда, только одна надежда на самого себя, на молодые силы, способные превозмочь подступающую болезнь. Шевельнулось в голове раскаяние: «Может быть, вернуться к Игнатию? Ежель хворь не отвяжется — пропаду...»

Всю ночь Егор жарил спину, пододвигаясь к огню, и пил непрерывно кипяток с брусникой, обливаясь потом. К рассвету полегчало. Высушился и задремал в балагане. Морила опустошающая слабость, ломило кости и тискало голову.

Когда очнулся, солнце уже слизывало мелкий снег и следы отвязавшегося оленя. Егор поискал его, дойдя до реки, и безнадёжно отступился. Ушёл, вражина. Пришлось самому вьючиться объёмистым сидором — тяжесть враз пригнула плечи к земле.

Невесёлое дело, но Егор не думал сдаваться. Квасил мокрыми олочами сырой снег, выискивая тропу в верховьях реки. Часто отдыхал, доканывала болезненная немочь, дрожали от напряжения ноги.

В небе кишмя кишели перелётные табуны птиц, поспешили они убраться к сроку от катящейся безудержно зимы. Следом летели сумеречные тучи, прятали сопки мучной занавесью снежных зарядов.

Только дней через двадцать подобрался к Фоминым порогам. Вода грозно ревела, вылетая из тёмной теснины ущелья, кипела и пузырилась. Холодила погибельной яростью квёлого перед необузданной силой природы — человеком.

Егор зачарованно глядел на пороги. Ущелье дышало смрадным застоем дьявольского жилья. Беспутная Верка помахивала крученым хвостом, скучающе позёвывала и не видела, как суеверно поёжился её хозяин и свернул в круто забирающий вверх распадок.

Егор заночевал у костра под вымоиной водопадного ручья. За ночь путник оглох от шума и прозяб до костей от сырости. С рассветом полез на скалы в обход порогов. Верка царапалась следом, тихо повизгивала, с жалобной мольбой заглядывала в глаза человека, боясь, что он покинет её в таком страшном месте.

Приходилось подсаживать собаку на голые уступы. Наконец Егор взобрался на самый гребень и пошёл, минуя обрывистые теснины. Руки, посёкшиеся о камни, дрожали от страшного напряжения. Плечи немели, и сердце колотилось у самого горла.

В одном месте чуть не сорвался вниз — уцепился за корявый ствол лиственницы. Винчестер загремел с оборванным ремнем по уступам в недосягаемую глубь. Егор ощупал себя и, убедившись в том, что цел, боле решил не рисковать. Надумал обойти скалы через заснеженный перевал у самого гольца.

Шум реки потихоньку сникал, Егор карабкался по террасам, спускался в какие-то распадки и незаметно пересёк водораздел. Когда хватился — было уже поздно. Закружился, заплутал в незнакомых местах, и только один верный путь указывали перелетные ватаги гусей — путь на юг.

Он брёл уже туда который день, между диких скал и лесов, измождённый усталостью, оборванный и голодный. Запас провианта давно кончился, вся живность схоронилась в кутерьме бурана, валил и валил снег, заметая вихлявые следы.

Во время ночёвки уже не мог восстановить силы, нужно было крутиться с боку на бок у костра, обогреваясь со всех сторон, подкладывая дрова, а с рассветом, когда наступала пора идти, путника смаривал сон.

В хребтах Станового уже лютовал зимний морозный ветер, закрывая ручьи и верховья рек льдом до весны. Егор шёл наугад по неведомому распадку, уходящему в далёкую, затянутую мглой тайгу. Что за лес? Куда он забрёл? Это уже не волновало его.

Только стучало в голове: «Надо идти... Пропадешь... Надо спешить». Вскоре Егор упёрся в маленькую речушку. Он побрел вдоль неё, надеясь, что она выведет к Тимптону. Опять стал кашлять, сник, ни во что не веря. Садился у комлей деревьев, отдыхал.

Потом с трудом делал ещё сотню шагов и опять садился. Закуржавленные лиственницы дремали в сонном оцепенении, через вершины проступали пологие хребты неизвестных ему гор. В беспамятстве он брёл и брёл, почернев от голода, всё чаще поглядывая на Верку, но съесть её не решался.

Собака тоже сдала, безнадежно искала в заваленной снегом тайге дичь, потом плелась сзади, опустив виновато голову и хватая пастью снег. Только один раз удалось подстрелить из нагана молодого и глупого глухаря, подпустившего близко охотника.

Егор наскоро промыл в речке и сварил в котелке даже внутренности птицы. Мяса хватило на два дня. Пробовал на мелководье добывать рыбу, но хариусы уходили в глубину, пугаясь его тени. Догадался к ночи сделать факел из бересты и деревянной острогой набил рыбы.

Ноги закоченели в ледяной воде, долго оттирал их снегом у огня до нестерпимой ломоты. Рыбы ел много, но она не восполняла силы. Пробовал подкрасться к сохатому.

Верка немного призадержала его на косе, но зверя обнесло дурным запахом продымленного у костров человека, лось сиганул через собаку в ельник.

Скоро льдом сковало затишливые ямы ниже перекатов, где он попутно наловчился добывать рыбу.

Егору стали докучать пугающие видения: прыгали в глазах выворотни лохматыми медведями, выбегала из лесу навстречу развеселая и нарядная Марфутка, издевалась смехом над его немочью и вдруг оборачивалась офицером со шрамом во всю щеку и распахнутым в страшном крике зубастым ртом.

Верка издали поглядывала, сторонилась хозяина, видимо, чуяла, что он от голода впал в полубезумное помрачение.

...Эту ночь Егор вовсе не спал. Перебрал угасающим разумом все способы выжить на белом свете, но ничего толкового не мог сообразить. Шатаясь, поднялся на рассвете, долго глядел на тяжёлый тулун золота, и гримаса то ли улыбки, то ли ненависти исказила его спёкшееся, обмороженное лицо.

Опять поплыли кошмары, и когда увидел в укромном распадке рубленый дом, а рядом — топящуюся баньку, посчитал за новую блажь.

Верка ещё доверяла своим глазам, обогнала человека, прыжками кинулась к избе, взвизгивая и падая. Егор недоумённо тронулся следом.

Дремучий старик, костистый и бородатый, встретил приблудного гостя. Седые волосы перевязаны вокруг лба ремешком, лицо искорявлено морщинами, пронизывают насквозь блеклые глаза над кустистыми бровями. В руке топор.

Он молча пялился с порога, почёсывая пятернёй грудь под холстинной рубахой, выпущенной до колен.

На ногах поблёскивают торбаза из сохачьего камуса. Хозяин переложил топор в левую руку и истово перекрестился двумя перстами. «Раскольник, — сообразил Егор, — отбился подальше в тайгу, скит построил», — выдавил робко:

— Спаси, дедушка, от голодной смерти... пропадаю.

— В мыльню ходитя людия, — прогудел старец низким голосом, — очиститя брень ото скверны. Жарко топлена мыльня... Мирскую нечисть Бог простит... — он вынес чистую рубаху, зольный щёлок в котелке и спровадил в баню.

Егор открыл низкую дверь из плах, залез внутрь. Обваривало лицо сухим жаром и сразу потянуло с мороза в сон. Из тусклого оконца падал через звериный пузырь свет на широкую лавку предбанника. Огляделся... Всё рублено крепко, надолго и давно.

Стены скатаны из толстенных лиственниц, да и скит не походил на охотничье зимовье. Настоящий дом под дранкой, о четырёх окнах со стеклом. В бане — удивительная чистота, пол выскоблен добела, на оленьих рогах рушнички.

Пахнет какой-то лечебной травой и отпаром берёзового веника. Егор снял с себя провонявшую дымом и потом одежду, запалил огарок сальной свечи, шагнул в глухую парную. Мигом перехватило дух и сыпанули по телу ознобистые пупырышки.

Печь из дикого камня с вмурованным двухведёрным котлом источала адский жар. Плеснул ковшик на каменку, сладостно ухнул, задохнувшись паром. Мылся, сдирая с себя катыши грязи, постанывал от удовольствия, отмывал щёлоком спутанные волосы.

Напоследок обдался холодной водой, выполз в предбанник, теряя сознание от лёгкости в сморенном теле. Оглядел себя и удивился старческой худобе, мослы выперли через отмякшую кожу, истончились ноги и руки.

Надел чистую рубаху, на босу ногу расползшиеся олочи и сунул на всякий случай тулун с золотом в снег у входа. Одежду развесил сохнуть по стенкам. Морозный воздух щипанул лицо. Егор опрометью кинулся в избу.

В тёмных сенях отыскал двери и дёрнул за ручку. Внутри оказалась одна большая комната. Половину её занимала огромная русская печь из дикого плитняка, вдоль стенок раскинулись просторные лавки для спанья. Угол занят божницей из непривычных икон в медных окладах и литых осьмилапых крестов.

Под ними сидели старик и маленькая бабка в древнего покроя сарафане и кокошнике. На столе высилась толстая открытая книга в кожаном переплёте с серебряными замочками.

— Пишшую же, отрок, отведай быти, — загудел старик, подзывая к столу Егора, — отрок, явишиеся срамом залияшты, маетностями убиенный...

В глиняной миске исходила душистым паром отварная в мундире картоха. На блюдечке из китайского фарфора белела крупная соль. Самопеченые хлебы были нарезаны тонкими ломтями.

Егор не стал ждать повторного приглашения, жадно набросился на еду, дивясь тому, что староверы не брезгуют мирским человеком, сажают за стол и посуду свою дают. Это как-то не вязалось с их верой, порядками и обычаями. Старик не унимался:

— Малака-а-айник... греха-а-ами обремя блудному-у делу русская людия. Писания свято не привечая, тяготу бремя неся-а. Ветха-а и безбо-о-ожна Ру-усь в зловре-е-едии и маловер-и-и. Помышле-е-ения суетны и неразумны борзо скача-а в глумлении пустошного жития-а. Пьянство и таба-а-ак вонючий потребляя, па-а-агуба тля и житию-ю поруха-а. — Глаза Егора слипались, слова старца доходили откуда-то издалека.

Гость почувствовал сквозь сон, как его взгромоздили на горячую печь, да ещё чем-то укрыли сверху. Проснулся поздно, и зашлось радостью сердце, что остался живой. Хозяева скита тихо судачили о нём, дедок сыпал малопонятными духовными стихами, бабка отзывалась обычными словами.

Егор послушал их, улыбнулся и опять уснул. Кормился и отдыхал у раскольников пять дней. Дед упорно призывал его в свою веру, дивился, что свергли царя.

Эта весть ещё не дошла сюда. Как понял Егор из разговора, соль и охотничий припас доставляет знакомый старцу эвенк, особо не интересующийся переменами в мире.

Как-то окрепший Егор вышел из дому. Приметил он невдалеке от скита укромный вход в пещерку, — Верка привела к потайной дверце, видимо, чуя что-то съедобное за ней. Егор залез внутрь и увидел в нише толстую сальную свечу. Разбирало любопытство, что прячут раскольники в этой пещерке.

Запалил свечу и медленно пошёл по извилистому ходу. Вскоре упёрся ещё в одну дверцу поболе прежней, отворил её и вступил словно в жилую избу.

Было там на удивление сухо и тепло. Стены пещеры ровно забраны толстой лиственничной дранкой, вдоль одной из них тянулись широкие полки с уложенными на них бесчисленными книгами и какими-то стопками дощечек.

Егор подошёл ближе. Тут же рядом лежали берестяные грамотки в таком множестве, что казались они поленницами дров. Егор взял одну дощечку, с большим трудом стал разбирать слова древнего письма:

«Богу Световиду славу рцем, он ведь Бог Приви и Яви, а потом поем песни, так как он есть, свет через коий мы видим мир и существует Явь... Отречемся от злых деяний наших и течем к добру, ибо это великая тайна Сварог — Перун есть и Световид. Слава Перуну огнекуду, который стреляет на врагов и верико ведет по стезе, он есть честь и суд воинам, так как златорун, милостив и праведен есть...»

Егор так увлёкся чтением, что явившийся за спиной старик напугал до смерти. Раскольник грубо вырвал у него из рук дощечку, положил на место и подтолкнул Егора к выходу.

Забрал из первого отдела пещерки подвешенный олений окорок, который приманил сюда собаку. Парню стало стыдно за самовольство: смиренно он пошёл впереди к недалёкой избе, но старик потянул за рукав его к бане.

Долго они сидели молча в полумраке, потом старец вдруг заговорил обычными, доходчивыми словами:

— Ты изведал могутный секрет многобожия, глаголиц древних начертания. Великохитростны бесы, они коль проведают о сем кладе — повелят сжечь словеса предков далёких наших. Это книжье — исконное верование россов.

Это была чудной красы религия, кою испоганили и убили. Это была солнечная и живая сила Бога во всём: в древе и солнце, воде и ветре, мы жили в природе и ведали себя в ней частью её, мы не считали себя сотворёнными Богом, а его прямыми потомками — Даждьбога внуцами...

Светлая религия некогда могутного народа, стояща на честности и радости, была жестоко убита. Только волхвы хранили её из веку в век, дед деда моего и его прадед, да бабы-йоги собирали крупицами эту книжницу из скитов разных, дабы сохранить истину духа нашева.

Я — последний хранитель тайной книжницы, путь она веками ещё ждёт часа разумного пришествия людей, нежель на усладу врагов наших попадёт в костёр. Нельзя тебе глаголать на миру о письменах этих... нельзя было тебе ходить туда, дабы смог ты жить покойно и страха не ведать. Ибо наиде смерть.