П.Б. Струве. Великая Россия

 

Из размышлений о проблеме русского могущества

Посвящается Николаю Николаевичу Львову

Одну из своих речей в Государственной Думе, а именно программную речь по аграрному вопросу, П.А. Столыпин закончил следующими словами: «Противникам государственности хотелось бы избрать путь радикализма, путь освобождения от исторического прошлого России, освобождения от культурных традиций. Им нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия».

Мы не знаем, оценивал ли г. Столыпин все то значение, которое заключено в этой формуле: «Великая Россия». Для нас эта формула звучит не как призыв к старому, а, наоборот, как лозунг новой русской государственности — государственности, опирающейся на «историческое прошлое» нашей страны и на живые «культурные традиции», и в то же время творческой и, как все творческое, в лучшем смысле революционной.

Обычная, я бы сказал, банальная точка зрения благонамеренного корректного радикализма рассматривает внешнюю политику и внешнюю мощь государства как досадные осложнения, вно­симые расовыми, национальными или даже иными историческими моментами в подлинное содержание государственной жизни, в политику внутреннюю, преследующую истинное существо государства, его «внутреннее» благополучие.

С этой точки зрения всемирная история есть сплошной ряд недоразумений довольно скверного свойства.

Замечательно, что с банальным радикализмом в этом отношении совершенно сходится банальный консерватизм. Когда радикал указанного типа рассуждает: внешняя мощь государства есть фантом реакции, идеал эксплуататорских классов; когда он, исходя из такого понимания, во имя внутренней политики отрицает внешнюю, он в сущности рассуждает совершенно так же, как рассуждал В.К. фон Плеве. Как известно, фон Плеве был один из тех людей, которые толкали Россию на войну с Японией, толкали во имя сохранения и упрочения самодержавно-бюрократической системы.

Государство есть «организм» — я нарочно беру это слово в кавычки, потому что вовсе не желаю его употреблять в доктриальном смысле так называемой «органической» теории, — совер­шенно особого свойства...

Для государства верховный закон его бытия гласит: всякое здоровое и сильное, то есть не только юридическое «самодержавное» или «суверенное», но и фактически самим собой держащееся государство желает быть могущественным. А быть могущественным — значит обладать непременно «внешней» мощью. Ибо из стремления государства к могуществу неизбежно вытекает то, что всякое слабое государство, если оно не ограждено противоборством интересов государств сильных, является в возможности (потенциально) и в действительности (de facto) добычей для государства сильного...

Русско-японская война и русская революция, можно сказать, до конца оправдали это понимание. Карой за подчинение внешней политики соображениям политики внутренней был полный разгром старой правительственной системы в той сфере, в которой она считалась наиболее сильной, — в сфере внешнего могущества. А с другой стороны, революция потерпела поражение именно потому, что она была направлена на подрыв государственной мощи ради известных целей внутренней политики. Я говорю: «потому, что»; но, быть может, правильнее было бы сказать: «постольку, поскольку».

Таким образом, и в этой области параллелизм между революцией и старым порядком обнаруживается прямо поразительный!..

Оселком и мерилом всей так называемой «внутренней» политики как правительства, так и партий должен служить ответ на вопрос: в какой мере эта политика содействует так называемому внешнему могуществу государства? Это не значит, что «внешним могуществом» исчерпывается весь смысл существования государства; из этого не следует даже, что внешнее могущество есть вер­ховная ценность с государственной точки зрения; может быть, это так, но это вовсе не нужно для того, чтобы наш тезис был верен. Но если верно, что всякое здоровое и держащееся самим собой государство желает обладать внешней мощью — в этой внешней мощи заключается безошибочное мерило для оценки всех жизненных отправлений и сил государства, и в том числе и его «внутренней политики».

Относительно современной России не может быть ни малейшего сомнения в том, что ее внешняя мощь подорвана. Весьма характерно, что руководитель нашей самой видной «националис­тической» газеты в новогоднем «Маленьком письме» утешается тем, что нас никто в предстоящем году не обидит войной, так как мы «будем вести себя смирно». Трудно найти лозунг менее государственный и менее национальный, чем это: «будем вести себя смирно». Можно собирать и копить силы, но великий народ не может — под угрозой упадка и вырождения — сидеть смирно среди движущегося вперед, растущего в непрерывной борьбе мира. Давая такой пароль, наша реакционная мысль показывает, как она изумительно беспомощна перед проблемой возрождения внешней мощи России. Для того чтобы решить эту проблему, нужно ее поставить правильно, то есть с полной ясностью и в полном объеме.

Ходячее воззрение обвиняет русскую внешнюю политику, политику «дипломатическую» и «военно-морскую», в том, что мы были не подготовлены к войне с Японией. Мне неоднократно, во время самой войны на страницах «Освобождения» и позже, приходилось указывать, что ошибка нашей дальневосточной политики была гораздо глубже, что она заключалась не только в методах, но — что гораздо существеннее — в самых целях этой политики. У нас до сих пор не понимают, что наша дальневосточная политика была логическим венцом всей внешней политики царствования Александра III, когда реакционная Россия, по недостатку истинного государственного смысла, отвернулась от Востока Ближнего.

В перенесении центра тяжести нашей политики в область, недоступную реальному влиянию русской культуры, заключалась первая ложь нашей внешней политики, приведшей к Цусиме и Портсмуту. В трудностях ведения войны это сказалось с полной ясностью. Японская война была войной, которая велась на огромном расстоянии и исход которой решался на далеком от седалища нашей национальной мощи море. Этими двумя обстоятельствами, вытекшими из ошибочного направления всей приведшей к войне политики, определилось наше поражение.

Те же самые обстоятельства, которые в милитарном отношении обусловили конечный итог войны, определили полную бессмысленность нашей дальневосточной политики и в экономичес­ком отношении. <...> Совершенно ясно, что, производя товары в Москве (подразумевая под Москвой весь московско-владимирский промышленный район), в Петербурге, в Лодзи (подразуме­вая под Лодзью весь польский район), нельзя за тысячи верст железнодорожного пути конкурировать не только с японцами, но даже с немцами, англичанами и американцами. Гг. Абаза, Алексеев и Безобразов «открывали» Дальний Восток не для России, а для иностранцев. Это вытекало из географической «природы вещей». В своем заграничном органе я категорически восставал против дискредитирования нашей армии на основании тех неудач, которые она терпела, указывая на то, что политика задала армии, как своему орудию, задачу по существу невыполнимую.

Теперь пора признать, что для создания Великой России есть только один путь: направить все силы на ту область, которая действительно доступна реальному влиянию русской культуры. Эта область — весь бассейн Черного моря, то есть все европейские и азиатские страны, «выходящие» к Черному морю.

Здесь для нашего неоспоримого хозяйственного и экономического господства есть настоящий базис: люди, каменный уголь и железо. На этом реальном базисе — и только на нем — неустанной культурною работой, которая во всех направлениях должна быть поддержана государством, может быть создана экономически мощная Великая Россия. <...> Из Черноморского побережья мы должны экономически завоевать и наши собственные тихоокеанские владения.

Основой русской внешней политики должно быть, таким образом, экономическое господство России в бассейне Черного моря. Из такого господства само собой вытечет политическое и куль­турное преобладания России на всем так называемом Ближнем Востоке. Такое преобладание именно на почве экономического господства осуществимо мирным путем. Раз мы укрепимся экономически и культурно на этой естественной базе нашего могущества, нам не будут страшны никакие внешние осложнения, могущие возникнуть помимо нас. В этой области мы будем иметь великолепную защиту в союзе с Францией и в соглашении с Англией, которое в случае надобности может быть соответствующим образом расширено и углублено...

Из такого понимания проблемы русского могущества вытекают важные выводы, имеющие огромное значение для освещения некоторых основных вопросов текущей русской политики. Это относится как к вопросам внутриполитическим, в том числе так называемым «национальным», а в сущности «племенным», так и к вопросам внешнеполитическим с вытекающими из них пробле­мами военно-морскими. Вся область этих вопросов освещается совершенно новым светом, если ее рассматривать под углом зрения Великой России. Этот угол зрения позволяет видеть лучше и дальше, чем обычные позиции враждующих направлений и партий.

Сперва — о политике общества, а потом — о политике власти.

Политика общества определяется тем духом, который общество вносит в свое отношение к государству. В другом месте я покажу, как в связи с разными влияниями в русском обществе раз­вивался и разливался враждебный государству дух. Дело тут вовсе не в революции и «революционности» в полицейском смысле. Может быть революция во имя государства и в его духе; таким революционером-государственником был Оливер Кромвель, самый мощный творец английского государственного могущества. Враждебный государству дух сказывается в непонимании того, что государство есть «организм», который во имя культуры подчиняет народную жизнь началу дисциплины, основному условию государственной мощи. Дух государственной дисциплины был чужд русской революции. Как носители власти до сих пор смешивают у нас себя с государством, так большинство тех, кто боролся и борется с ними, смешивали и смешивают государство с носителями власти. С двух сторон, из двух, по-видимому, противоположных исходных точек, пришли к одному и тому же противогосударственному выводу.

Это обнаружилось в «забастовочной» тактике, усвоенной русской революцией в борьбе с самодержавно-бюрократическим правительством. Основываясь на успехе, который имела стихий­ная «забастовка», повлекшая за собой Манифест 17 октября, стали паралич хозяйственной жизни упражнять как тактический прием. Что означала эта «тактика»? Что средством в борьбе с «прави­тельством» может быть разрушение народного хозяйства. Известный манифест Совета рабочих депутатов и примкнувших к нему организаций призывал прямо к разрушению государственного хозяйства.

Теперь должно быть ясно, что эти действия и лозунги не были «тактическими ошибками», «нерассчитанной» пробой сил и т.п. Они были внушены духом, враждебным государству как таковому, потому что они подрывали не правительство, а ради подрыва правительства разрушали хозяйственную основу государства и тем самым государственную мощь.

Эти действия и лозунги были внушены духом, враждебным культуре, ибо они подрывали самую основу культуры — дисциплину труда. Если можно в двух словах определить ту болезнь, ко­торою поражен наш народный организм, то ее следует назвать исчезновением или ослаблением дисциплины труда. В бесчисленных и многообразных явлениях жизни обнаруживается эта болезнь.

Политика общества и должна начать с того, чтобы на всех пунктах национальной жизни противогосударственному духу, не признающему государственной мощи и с нею не считающемуся, и противокультурному духу, отрицающему дисциплину труда, противопоставить новое политическое и культурное сознание. Идеал государственной мощи и идея дисциплины народного труда — вместе с идеей права и прав — должны образовать железный инвентарь этого нового политического и культурного сознания русского человека.

Характеризуемая таким образом правильная политика общества есть проблема не тактическая, а идейная и воспитательная, на чем я уже настаивал в своей статье «Тактика или идеи?». Великая Россия для своего создания требует от всего народа и прежде всего от его образованных классов признания идеала государственной мощи и начала дисциплины труда. Ибо созидать Великую Россию — значит созидать государственное могущество на основе мощи хозяйственной.

Политика власти начертана ясно идеалом Великой России. То состояние, в котором находится в настоящее время Россия, есть — приходится это признать с величайшей горечью — состояние открытой вражды между властью и наиболее культурными элементами общества. До событий революции власть могла ссылаться — хотя и фиктивно — на сочувствие к ней молчальника-народа. После всего, что произошло, после первой и второй Думы, подобная ссылка невозможна. Разрыв власти с наиболее культурными элементами общества есть в то же время разрыв с народом. Такое положение вещей в стране глубоко ненормально; в сущности, оно есть тот червь, который всего сильнее подтачивает нашу государственную мощь. Неудивительно, что политика, которая упорно закрывает глаза на эту основную язву нашей государственности, вынуждена давать лозунг: «будем вести себя смирно». Государство, которое разъедаемо такой болезнью, может сказать еще больше: «будем умирать». Но государство сильного, растущего, хотя бы больного народа не может умереть. Оно должно жить.

 

Положение осложняется еще разноплеменностью населения, составляющего наше государство. С одной стороны, если бы население России было одноплеменным, чисто русским, существование власти, находящейся в открытом разрыве с народом, вряд ли было бы возможно. С другой стороны, наших «инородцев» принято упрекать в том, что они заводчики революции. Объективно-психологически следует признать, наоборот, что вся наша реакция держится на существовании в России «инородцев» и им питается. «Инородцы» — последний психологический ресурс реакции...

Всякое здоровое, сильное государство — сказали мы выше — желает быть могущественным. Австрия с великой избирательной реформой вступила в период своего внутреннего укрепления, которое будет означать и рост внешней мощи Австро-Венгрии. Славянский характер Австрии вовсе не гарантирует от нападения с ее стороны, если мы будем оставаться слабы, так же как куль­турное и политическое преобладание германского элемента в Австрии до 1866 г. не спасло ее от разгрома Пруссией. Если русская Польша будет по-прежнему очагом недовольства, имеющим тес­нейшую морально-культурную связь с австрийскими поляками, если Россия, вместо того чтобы экономически и культурно укрепляться в бассейне Черного моря, будет строить ни для чего не нужный линейный флот, предназначенный для Балтийского моря и Тихого океана, в один прекрасный день в Европе на западной границе может назреть для нас великая беда.

...Не следует... упускать из виду, что вообще крушение реакции и торжество либерализма во внутренней политике Германии должно наступить с безошибочностью естественного процесса. В этот момент, если мы... не создадим по всей... стране действительного, прочного примирения власти с народом, мы может и неизбежно получим жестокий удар уже не с Востока, а с Запада. У нас в широкой публике, а также в военных сферах существует к Австрии такое же легкомысленное отношение, какое до войны было к Японии. Мы склонны упиваться суворовской фразой: «Ав­стрийцы имеют проклятую привычку быть всегда битыми» — и можем на собственном теле испытать всю условность подобных афоризмов. Неудачная война с Австрией — при недоброжелательном нейтралитете Германии — в лучшем случае будет иметь для России своим результатом потерю Царства Польского, которое отойдет к Австрии, и потерю Прибалтийского края, который отойдет к Германии.

Можно сказать, что все нарисованные нами перспективы суть только комбинации и предположения. Но то, что слабые государства делаются добычей государств более сильных, если они не ограждены противоборством их интересов, это есть не комбинация, а своего рода «закон истории»...

Из международно-политических перспектив, которые мы начертали, вытекает тот вывод, что наша «внутренняя» политика должна быть поставлена так, чтобы — без ущерба для наших интересов, нашей мощи и нашего достоинства — психологически устранить самую возможность войны с Австро-Венгрией или (худший для нас случай!) войны с Австро-Венгрией и Германией. Конечно, Россия может просто добровольно сделаться вассалом или сателлитом Германии, но только пожертвовав исторической миссией, мощью и достоинством государства.

 

Великой России на настоящем уровне нашего экономического развития необходимы сильная армия и такой флот, который обеспечивал бы нам возможность десанта на любом пункте Черного моря и в то же время абсолютно обеспечивал бы нас от вражеского десанта в этой области...

Внутреннее содержание этой проблемы может быть дано только сочетанием правильной внешней политики с разумным разрешением наших внутренних вопросов.

Интеллигенция страны должна пропитаться тем духом государственности, без господства которого в образованном классе не может быть мощного и свободного государства.

«Правящие круги» должны понять, что если из великих потрясений должна выйти великая Россия, то для этого нужен свободный, творческий подвиг всего народа. В народе, пришедшем в движение, в народе, конституция которого родилась вовсе не из навеянного извне радикализма, а из потрясенного тяжелыми уронами государства патриотического духа, — в этом народе нельзя уже ничего достигнуть простым приказом власти. Из скорбного исторического опыта последних лет народ наш вынес понимание того, что государство есть личность «соборная» и стоит выше вся­кой личной воли. Это — огромное неоценимое и неистребимое приобретение и оправдание пережитых нами «великих потрясений».

Теперь задача истинных сторонников государственности заключается в том, чтобы понять и расценить все условия, созидающие мощь государства. Только государство и его мощь могут быть для настоящих патриотов истинной путеводной звездой. Остальное — «блуждающие огни».

Государственная мощь невозможна вне осуществления национальной идеи. Национальная идея современной России есть примирение между властью и проснувшимся к самосознанию и са­модеятельности народом, который становится нацией. Государство и нация должны органически срастись.

В новейшей европейской истории есть замечательный и поучительный пример такого сращения.

В 60-х годах между нацией и властью в руководящей германской державе Пруссии возгорелся жесточайший конфликт, грозивший политической катастрофой. Власть благодаря Бисмарку вышла победительницей из этого конфликта, овладев национальной идеей, чего не сумели сделать ни Стюарты в Англии, ни Бурбоны во Франции. Победа власти, однако, не была ни унижением народа, ни разрушением права. Величие Бисмарка как государственного деятеля заключалось, между прочим, в том, что он никогда не смешивал государство ни с какими лицами. Власть и народ примирились на осуществлении национальной идеи, и объединенная Германия, утверждающая свою внешнюю мощь, сумела органически сочетать исторические традиции с новыми государственными учреждениями на демократической основе всеобщего избирательного права.

Объединение Германии под предводительством Пруссии, которая выбрасывает Австрию из Германии и затем набрасывается на Францию и отнимает у нее завоевания Людовика XIV, было рядом событий, в которых и современник, и всякий изучающий их теперь не может не чувствовать какой-то роковой силы.

У Бисмарка, когда он ковал германскую империю, вовсе не было готового, до подробностей выработанного плана. Творец событий, он в то же время был влеком ими... Самая незаметная и в то же время самая трудная и почетная борьба, которую вел Бисмарк во имя государства, велась им не против оппозиции парламента, не против внешнего врага и его дипломатии, а против главы государства. И он, а с ним вместе германская государственность оказались победителями в этой борьбе.

Такова сила национальной идеи, нашедшей себе орудие в государстве, которое стремится увеличить свою мощь. Или, наоборот, такова сила государства, поставившего себе на службу национальную идею. Это — две силы, которые, для того чтобы перевернуть судьбы народов, должны найти одна другую и действовать в полном союзе.

Часто смотрят на эти события с «отвлеченной» точки зрения. Революционеры видят в объединении Германии не торжество национальной идеи, а лишь возвышение консервативной прусской державы — так понимали события многие старые немецкие радикалы 40-х гг.; так оценивают их до сих пор некоторые социал-демократы. Легитимисты видят в этом объединении, поглотившем несколько легитимных тронов и в современной Германии утопившем патриархально-консервативную Пруссию с ее старыми государственными традициями, не столько торжество государственности, сколько победу странного, противоречивого союза военно-монархической мощи с революционной идеей — так смотрели на события не только ганноверские легитимисты; так чувствовали и представители старого прусского духа, вроде генерала Роона и даже самого Вильгельма I.

Первые заблуждаются в том, что не видят связи национальной идеи с государственной мощью. Вторые фантазируют о возможности поставить государственной мощи, окрыленной нацио­нальной идеей, «легигимные» и «традиционные» границы.

Государство должно быть революционно, когда и поскольку этого требует его могущество. Государство не может быть революционно, когда и поскольку это подрывает его могущество.

Это «закон», который властвует одинаково и над династиями, и над демократиями. Он низвергает монархов и правительства; и он же убивает революции.

Понять это — значит понять государство в его истинном существе, заглянуть ему в лицо, которое, как лик Петра Великого, по слову величайшего русского поэта, «прекрасно» и «ужасно».

Только если русский народ будет охвачен духом истинной государственности и будет отстаивать ее смело в борьбе со всеми ее противниками, где бы они ни укрывались, только тогда на основе живых традиций прошлого и драгоценных приобретений живущих и грядущих поколений будет создана Великая Россия.

«Русская мысль». 1908. № 1.

Печатается по тексту журнала с сокращениями

A.M. Горький. Две души

 

Катастрофа, никогда еще не испытанная миром, потрясает и разрушает жизнь именно тех племен Европы, духовная энергия которых наиболее плодотворно стремилась к освобождению личности от мрачного наследия изжитых, угнетающих разум и волю фантазий древнего Востока — от мистики, суеверий, пессимизма и анархизма, неизбежно возникающего на почве безнадежного отношения к жизни.

Восток, как это известно, является областью преобладания начал эмоциональных, чувственных над началами интеллекта, разума: он предпочитает исследованию — умозрение, научной гипотезе — метафизический догмат. Европеец — вождь и хозяин своей мысли; человек Востока — раб и слуга своей фантазии. Этот древний человек был творцом большинства религий, основоположником наиболее мрачной метафизики; он чувствует, но не изучает, и его способность объединять свой опыт в научные формы — сравнительно ничтожна.

Восприняв чувственно и умозрительно силу стихий, Восток обоготворил их и безвольно подчинился им, покорный всякой силе, тогда как люди Западной Европы, овладевая энергией при­роды посредством изучения ее, стремятся подчинить и подчиняют эту энергию интересам и разуму человека.

Задача европейской науки — именно в том, чтобы, изучив силы природы, заставить их работать на человека, освободить личность из плена догмата, суеверий, предрассудков, из тисков подневольного труда и претворить освобожденную физическую энергию в духовную.

Эта задача европейской науки и культуры была неведома Востоку; только с прошлого столетия наиболее чуткие люди и страны Азии начали принимать великий научный опыт Европы, ее методы мышления и формы жизнедеятельности.

Основное мироощущение Востока легко укладывается в такую формулу: человек навсегда подчинен непознаваемой силе, она не постижима разумом, и воля человека — ничто пред нею. Для европейской науки непознаваемое — только непознанное.

«Кисмет», — говорит магометанин, покорно подчиняясь Року, а европеец Ромен Роллан гордо заявляет: «Француз не знает Рока».

Это не совсем верно: Запад знает Рок, уверенно борется с ним и, чувствуя себя призванным к победе над Роком, постепенно вовлекает в эту великую борьбу и Восток. Запад рассматривает человека как высшую цель природы и орган, посредством коего она познает самое себя, бесконечно развивая все свойства этого органа; для Востока человек сам по себе не имеет значения и цены.

Пытаясь ограничить непомерно развитую чувственность, Восток создал аскетизм, монашество, отшельничество и все иные формы бегства от жизни, мрачного отрицания ее. Табак, опиум и другие наркотики, цель которых — усилить или подавить эмоции, тоже излюблены и даны миру Востоком. Земная жизнь для усталого, но чувственного человека восточных стран кажется призрачной, лишенной смысла, а убеждение в возможности иного, посмертного бытия побуждает его уже на земле готовиться к райскому покою, как это делали пустынники — фиваиды, как делают аскеты Индии и наши сектанты-мистики.

На Востоке берут свое начало скопчество, стремящееся прекратить размножение человеческого рода, и анархическое «бегунство», «странничество», отрицающее все формы социальной и политической организации.

Религиозная нетерпимость, фанатизм, изуверство — это тоже продукты эмоций Востока, и хотя почти все эти эмоции привиты арийцам Запада, но это для западной культуры не характерно; здоровый человек может заразиться проказой, но проказа — болезнь, рожденная на Востоке.

Для Европы характерна резко выраженная ею активность ее жизни, ее культуры, основанной на изучении и деянии, а не на внушении и догмате — началах древней культуры Востока.

Человек Востока ожидает вечного счастья и покоя за пределами земли, в области воображения: европеец хочет достичь долголетнего счастья на земле.

Цель европейской культуры — быть культурой планетарной, объединить в своих идеях все человечество нашей планеты.

Лозунги Европы — равенство и свобода на основаниях изучения, знания, деяния.

Содди, радиоактивист, оценивая современное состояние европейской науки, говорит: «Мы имеем законное право верить, что человек приобретает власть направить для собственных целей первичные источники энергии, которые природа теперь так ревниво охраняет для будущего». «Вследствие прогресса физики мы находимся на повороте восходящего движения цивилизации, де­лая первый шаг вверх, на низшую ступень следующей восходящей ветви. Пред нами — хотя все еще неопределенно впереди — идет подъем к физической власти над природой; он идет далеко за пределы мечтаний смертных, мечтаний, выраженных в любой философской системе. Эти возможности нового порядка вещей, лучших условий бытия, чем какие когда-либо предсказывались, не являются обещаниями из иного мира. Они существуют в этом мире, за них надо сражаться и бороться, чтобы вырвать их из цепких рук природы, как были вырваны в прошлом все наши успехи, наша цивилизация работою коллективного мозга человечества, направляющего и умножающего ничтожную силу отдельного человека».

Это — боевой клич европейца, уверенного в творческой силе воли своей, разума своего.

Китаец Лао-цзы учит: «Единственное, чего я боюсь, — это быть деятельным. Все должны быть бездеятельными. Бездеятельность — полезнее всего, существующего между небом и землею. Когда все сделаются бездеятельными, то на земле наступит полное спокойствие».

Вот непримиримое противоречие Запада и Востока. Именно это, рожденное отчаянием, своеобразие восточной мысли и является одной из основных причин политического и социального застоя азиатских государств. Именно этой подавленностью личности, запуганностью ее, ее недоверием к силе разума, воли и объясняется мрачный хаос политической и экономической жизни Востока. На протяжении тысячелетий человек Востока был и все еще остается в массе своей «человеком не от мира сего».

Конечно, и Восток по-своему деятелен, но его деятельность подневольна, ее вызывает только суровая сила необходимости, — человеку Востока незнакомо наслаждение процессом работы, ему недоступна поэзия, неведом пафос деяния. Люди Запада давно уже доросли до понимания планетарного смысла труда, для них деяние — начало, единственно способное освободить человека из плена древних пережитков, из-под гнета условий, стесняющих свободу духовного роста личности.

На Западе труд — выражение коллективной воли людей к созданию таких форм бытия, которые имеют целью — бесконечно расширяя область приложения энергии человека к борьбе с природой — поработить силы природы интересам и воле человека.

Оговорюсь: противопоставляя Восток Западу, я отнюдь не думаю о каких-либо «метафизических сущностях» или о «расовых» особенностях, которые якобы органически и неискоренимо свойственны монголу, арийцу, семиту и навеки будут враждебно разделять их.

Нет, я слишком глубоко верю в силы разума, исследования, деяния, для того чтобы считать временное — вечным. Семиты — тоже люди Востока, но кто станет отрицать их огромную роль в деле строительства европейской культуры, кто усомнится в их великой способности к творчеству, в их любви к деянию?

Я противопоставляю два различных мироощущения, два навыка мысли, две души. Основная сущность их одинакова — стремление к добру, красоте жизни, к свободе духа. Но по силе целого ряда сложных причин большинство человечества еще не изжило древнего страха пред тайнами природы, не возвысилось до уверенности в силе своей воли, не чувствует себя владыкою своей планеты и не оценило сущности деяния как начала всех начал.

Неоспоримо, что внешние условия жизни Востока издревле влияли и все еще продолжают влиять на человека в сторону угнетения его личности, его воли. Отношение человека к деянию — вот что определяет его культурное значение, его ценность на земле.

Мысли, изложенные выше, разумеется, не представляют нового; непримиримость мироощущений Востока и Запада подчеркивалась не однажды и гораздо более резко, более ярко.

Даже мыслители мусульманского мира признают преимущества западноевропейской культуры и понимают мрачные стороны культуры Востока.

Касим Амин, прозванный «Лютером Востока», говорит в своей книге «Новая женщина»: «Происхождение разногласия между нами и западными объясняются тем, что они поняли природу человека, уважают его личность». Он же признает, что «причиной, остановившей прогресс цивилизации на Востоке и ограничившей все движение жизни одним кругом, без возможности выйти из него», — этой причиной явился «хронический деспотизм». Муаллим-Наджи, турок, литератор, еще в 80-х годах писал Анджело Губернатису: «Мы не научимся понимать друг друга, пока между вами и нами будет стоять стена религиозного фанатизма».

Критическое и отрицательное отношение мыслителей Востока к основам своей культуры зародилось еще в XVII веке, после поражения турок под Веной. Уже с той поры на Востоке время от времени стали раздаваться единичные голоса, осуждающие лень, косность и пассивное отношение к жизни...

В 50-х годах XIX столетия бабиды были перерезаны, замучены, вожди их истреблены, и практическое влияние силы западноевропейских идей на социальный быт Востока снова стало ничтожно, незаметно вплоть до начала XX века. Проповедь научного мышления в Турции, Персии, Китае, не говоря о Монголии, до сих пор не дает осязательных результатов, являясь как бы лучеиспусканием в пустоту.

Это печальное явление я объясняю особенными свойствами восточной мысли, направленной не к жизни, не к земле и деянию, а к небесам и покою. Поучительно противопоставление двух типов ума, сделанное известным писателем и социалистом-фабианцем Гербертом Уэллсом в речи, произнесенной им 24 января 1902 года в Лондонском институте изучения Востока: «Ум чело­веческий бывает двух типов, главное различие между которыми заключается в их отношении к времени, в том, сколько значения придают они прошедшему и будущему. Первый, по-видимому, господствующий тип, находимый у большинства людей, о будущем совсем не помышляет, смотрит на него как на какое-то темное «небытие». Настоящее в его понятии как бы надвигается на будущее и пишет на нем события. Второй ум, более новый и гораздо реже встречающийся, сосредоточивает свое внимание главным образом на будущем, а на прошедшем и настоящем останавливается лишь настолько, насколько оно обусловливает будущие явления».

«С точки зрения первого мы лишь пожинаем в жизни посеянное в прошлом; с точки зрения второго жизнь служит для приготовления и устройства будущего».

«В противоположность первому, пассивному, это — активное состояние ума, это ум молодости, ум, чаще встречающийся среди западных народов, в то время как первый есть ум дряхлого Востока».

Каждый раз, когда Западная Европа, утомленная непрерывным строительством новых форм жизни, переживает годы усталости, она черпает реакционные идеи и настроения от Востока. «С Востока свет!»

В утомленной крови победоносно разливается отрава, воспринятая ею от столкновения с Азией, от азиатской мысли, запуганной, бессильной, унижающей человека, той мысли, которая со­здана Востоком, в печальных условиях его бытия поработила его и ныне отдает в плен и власть европейского капитала.

* * *

Явные и постоянные черты всякой реакции всегда выражаются в том, что победители начинают бояться разума, которым они пользовались как оружием и силу которого хорошо знают; побежденные же сомневаются в силе разума, мировое творческое значение которого не вполне ясно им, ибо побежденным является народ, а его, как известно, не очень охотно знакомят с могуще­ством разума и науки. Страх перед разумом вызывает у победителей стремление подорвать его силы: они начинают говорить об ограничении разума, о том, что исследование не способно разре­шить загадки бытия, ставят на место изучения умозрение, на место исследования — созерцание. Можно думать, что все это проповедуется сознательно и бессознательно — с намерением еще более укрепить сомнение побежденных в могуществе разума.

История оправдывает и утверждает этот взгляд.

Возьмем европейскую реакцию начала XIX века, когда Европа, напуганная великою революцией, была подавлена деспотизмом Наполеона, а вслед за тем подпала еще более тяжкому гнету Священного союза, который был основан против «вольномыслия, атеизма и ложной учености». Тогда в сфере мысли «испугались всесильного господства начал разума, которое провозгласила материалистическая философия XVIII века, в сфере практической жизни и политики — самодержавия народа, которое провозгласил Руссо».

На почве этого страха и разочарования буржуазии в способности взять всю «широту власти» в свои руки буржуазия почувствовала отвращение к действительности, обманувшей ее надежды, и ее литература отдалась во власть романтизма. Основой романтизма является болезненно развитое ощущение своего «я», которое романтики ставят выше всех явлений мира, выше всего мира, в позицию божественного законодателя. Личность, по убеждению романтика, совершенно свободна от связи с миром, от влияния на нее действительности. Весьма возможно, что в глубине такого убеждения лежал недавний пример Наполеона, который в несколько лет вырос из поручика в императора, поработил всю Европу, создавал из рядовых солдат маршалов и королей.

Наиболее резко и точно выражено отношение романтика к себе и миру Ф.М. Достоевским в «Записках из подполья», сочинении, где соединены все основные идеи и мотивы его творчества.

«Свое собственное, вольное и свободное хотенье, свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хотя бы даже до сумасшествия, — вот все это и есть та самая пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту!» «Стою за свой каприз и за то, чтобы он был мне гарантирован, когда понадобится». «Да я за то, чтобы меня не беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам. Свету ли провалиться, или мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне всегда чай пить».

Эта проповедь безудержного, ничем не ограниченного своеволия скрывает в глубине своей отчаяние личности, не способной приобщиться к миру, оторванной от него, это анархизм от­чаяния, всегда свойственный настроению романтиков. Убеждение в праве личности на неограниченное своеволие открывает пред романтиком в одну сторону путь к анархизму, безначалию, в другую — необходимо приводит его к идеализации единовластия, монархизма.

Среди равных себе романтики не могут признать себе главу, и Новалис, один из немецких романтиков, прямо говорит: «Король — это человек, исполняющий на земле роль небесного Провидения».

Вот суждения романтиков. Шатобриан, французский писатель, говорит: «Зачем крестьянину знать химию? В народе гораздо более ума, чем в философах, — народ не отрицает чудес. Что бы ни говорили, а прекрасно всегда находиться среди чудес».

Это был вполне сознательный реакционер, посвятивший свои силы борьбе против философии разума, созданной писателями XVIII века. Его лозунг: «Необходимо вернуться к религиозным идеям» — недавно провозглашен известной группой русской интеллигенции. В одном из писем к другу своему, тоже реакционеру, де Местру, он писал: «Все скрыто, все неведомо во вселенной. Всевечная судьба поставила Рок и смерть на двух концах нашего пути и с высоты трона своего бросила нашу жизнь в пустоту времени, чтобы она катилась без основания и смысла».

«Жизнь — болезнь духа! — говорит Новалис. — Да будет сновидение жизнью!» Другой писатель, Тик, вторит ему: «Сновидения являются, быть может, нашей высшей философией». Эти мысли тоже неоднократно повторены русской литературой последних годов.

Романтики начала XIX века предпочитали практической деятельности свободную игру фантазии, созерцание — исследованию, религию — науке, веру — разуму.

Их современник, великий поэт и мыслитель Гете, так определил романтизм:

«Романтизмом я называю все больное. Большинство новейших произведений романтично, не потому, что они новы, а вследствие присущей им слабости, чахлости и болезненности».

А историк литературы Иоганн Шерр сказал, что «реакция и романтизм вполне равнозначащие понятия».

Датский историк литературы, знаменитый Брандес, — тот, которого не пустили в Россию читать лекции, — говорит о настроении романтиков: «Ненависть к прогрессу и миру действи­тельности привела к тому, что склонность к фантазии и чудесному стала душой поэзии и прозы».

Романтиков с великой силою привлекал к себе Восток. Историк немецкой литературы Геттнер объясняет это так: «Романтик хочет старого, потому что готовые, вполне законченные и чувственно осязаемые образы и формы отжившего прошлого кажутся ему более приятными и поэтичными, чем создающееся новое, которое не может представить для беспомощной фантазии осязательных и крепких точек опоры».

Основоположники теории романтизма, братья Фридрих и Август Шлегель, рекомендовали поэтам той эпохи обращать внимание на Восток потому, что там жизнь наиболее проникнута фан­тазией. Они ставили в пример немцам аскетов-индусов как людей, которые достигают совершенства и созерцания тайн жизни и видят лицо Божие. Август Шлегель писал: «Европа оказалась нестойкой к религии. Серьезная революция может прийти только из Азии, только на Востоке не исчез энтузиазм».

Это было сказано в 1811—1812 годах, когда Шлегель, защитник абсолютной свободы личности, стоял на службе реакционера Меттерниха, читая лекции в Вене и проповедуя поход против духовной и гражданской свободы. А спустя почти полвека знаменитый исследователь Востока Вамбери говорит: «Изумительна способность Востока грезить, фантазировать, но еще более изумляет отсутствие в нем энтузиазма и страстей при наличии болезненно развитой чувственности».

Шлегели изучали Восток по книгам, которых в ту пору было немного. Современные нам знатоки Азии не видят в ней залежей энтузиазма и энергии, большинство из них склонны думать, что возбудителем событий, совершающихся на Востоке в наши дни, является энергия европейской культуры.

Говоря о романтизме, я подразумевал, конечно, только романтизм индивидуалистов, людей, оторванных от жизни. Социальный романтизм Шиллера, Байрона, Гюго — одно из прекрас­нейших созданий западноевропейской психики, это священное писание гения действенной жизни.

* * *

«Ум дряхлого Востока» наиболее тяжко и убийственно действует в нашей, русской жизни; его влияние на русскую психику неизмеримо более глубоко, чем на психику людей Западной Европы. Русский человек еще не выработал должной стойкости и упрямства в борьбе за обновление жизни — борьбе, недавно начатой им. Мы, как и жители Азии, люди красивого слова и неразумных деяний; мы отчаянно много говорим, но мало и плохо делаем, — про нас справедливо сказано, что «у русских множество суеверий, но нет идей»; на Западе люди творят историю, а мы все еще сочиняем скверные анекдоты.

У нас, русских, две души: одна — от кочевника-монгола, мечтателя, мистика, лентяя, убежденного в том, что «судьба — всем делам судья», «Ты на земле, а судьба на тебе», «Против судьбы не пойдешь», а рядом с этой бессильной душою живет душа славянина, она может вспыхнуть красиво и ярко, но недолго горит, быстро угасая и мало способна к самозащите от ядов, привитых ей, отравляющих ее силы.

Это слабосилие, эта способность легко разочаровываться, быстро уставать объясняется, вероятно, нашим близким соседством с Азией, игом монголов, организацией Московского госу­дарства по типу азиатских деспотий и целым рядом подобных влияний, которые не могли не привить нам основных начал восточной психики. Чисто восточное презрение к силе разума, исследования, науки прививалось нам не только естественно, путем неотразимых влияний, но и намеренно, искусственно, домашними средствами. Мы слишком долго, почти до половины XIX века, воспитывались на догматах, а не на фактах, на внушении, а не на свободном изучении явлений бытия.

Уже с XIII века Западная Европа решительно и упорно приступила к поискам новых форм мысли, к изучению и критике восточного догматизма, а у нас в XVII веке требовалось, чтобы «никто из неученых людей в домах у себя польских, латинских и немецких, и люторских, и кальвинских, и прочих еретических книг не имел и не читал. И таковые книги сжигать. Аще же кто явится противен и оныя возбраняемые книги у себя кои-нибудь образом окажет, да иных тому учить будет, и таковой человек без всякого милосердия да сожжется».

В конце XV века вся Европа была покрыта типографиями, везде печатались книги. Москва приступила к этому великому делу в 1563 г., но после того, как были напечатаны две книги — «Апостол» и «Часослов», дом, где помещалась типография, ночью подожгли, станок и шрифты погибли в огне, а типографы со страха бежали в Литву. Естественно, что при таких условиях рус­ский народ должен был отстать от Запада в своем духовном росте, и естественно, что в нем должны были укрепиться начала Востока, обезличившие душу. Эти начала вызвали развитие жес­токости, изуверства, мистико-анархических сект — скопчества, хлыстовства, бегунства, странничества и вообще стремление к «уходу из жизни», а также развитие пьянства до чудовищных размеров.

На буржуазии влияние азиатских начал сказалось и сказывается в ее недоверчивом, но лишенном разумной критики отношении к опыту Западной Европы, в усвоении восточной косности, которая мешает росту торгово-промышленной инициативы и росту сознания буржуазией своей политической роли в государстве. Недавно один из чрезвычайно русских мыслителей, В.В. Розанов, расхваливая плохую книгу о Тургеневе, сказал: «С Востока — лучшие дворянские традиции, с их бытом, приветом и милыми «закоулочками», с «затишьем» и «лишними людьми» захолустных уездов». Да, то, что Розанов называет «лучшими традициями дворянства», — это с Востока. Но либеральные идеи дворянства, его культурность, любовь к искусствам, заботы о просвещении народа — это от Запада, от Вольтера, от XVIII века.

А вот жестокость к рабам и раболепие пред владыками, столь свойственное нашему дворянству, — это от Востока вместе с «обломовщиной», типичной для всех классов нашего народа. Верно также, что бесчисленная масса «лишних людей», всевозможных странников, бродяг, Онегиных во фраках, Онегиных в лаптях и зипунах, людей, которыми владеет «беспокойство, охота к перемене мест», это одно из характернейших явлений русского быта — тоже с Востока и является не чем иным, как бегством от жизни, от дела и людей.

Есть и еще много особенностей в нашей жизни, в строе наших душ, и есть немало русских людей, которые полагают, что это наше особенное, самобытное имеет высокое значение, обещает нам в будущем всякие радости.

Мы полагаем, что настало время, когда история повелительно требует от честных и разумных русских людей, чтобы они подвергли это самобытное всестороннему изучению, безбоязненной критике. Нам нужно бороться с азиатскими наслоениями в нашей психике, нам нужно лечиться от пессимизма — он постыден для молодой нации, его основа в том, что натуры пассивные, созер­цательные склонны отмечать в жизни преимущественно ее дурные, злые, унижающие человека явления. Они отмечают эти явления не только по болезненной склонности к ним, но и потому, что за ними удобно скрыть свое слабоволие, обилием их можно оправдать свою бездеятельность. Натуры действенные, активные обращают свое внимание главным образом в сторону положи­тельных явлений, на те ростки доброго, которые, развиваясь при помощи нашей воли, должны будут изменить к лучшему нашу трудную, обидную жизнь.

Русское «богоискательство» проистекает из недостатка убежденности в силе разума, из потребности слабого человека найти руководящую волю вне себя, из желания иметь хозяина, на которого можно было бы возложить ответственность за бестолковую, неприглядную жизнь.

Бегство от мира, отречение от действительности обыкновенно прикрывается желанием «личного совершенствования», но все на земле совершенствуется работой, соприкосновением с тою или иною силой. В существе своем это «личное совершенствование» знаменует оторванность от мира, вызывается в личности ощущением ее социального бессилия, наиболее острым в годы реакции. Так, у нас, в России, эпидемия «совершенствования» была очень сильна в глухую пору 80-х годов и возродилась после 1905 года.

Современная буржуазная мысль, выработавшаяся, выродившаяся и бесталанная, предвидя великие события, бороться с которыми она не в силах, идет к Востоку, пытается оживить умираю­щие идеи и учения о призрачности мира, о бессмыслии жизни, об анархическом своеволии личности, оправдывающем ее фантазии и капризы, ее жестокость и деспотизм. Но Восток духовно отходит к Европе, и безвольное движение буржуазной мысли так же нелепо, как нелепо было бы человеку спешно ехать из Петрограда во Францию и Англию через Азию и Тихий океан.

Поворот к мистике и романтическим фантазиям — это поворот к застою, направленный, в конце концов, против молодой демократии, которую хотят отравить и обессилить, привив ей идеи пассивного отношения к действительности, сомнение в силе разума, исследования, науки, задержать в демократии рост новой коллективистической психики, единственно способной воспитать сильную и красивую личность. Демократия должна уметь разбираться в этих намерениях; она должна также научиться понимать, что дано ей в плоть и кровь от Азии с ее слабой волей, пассивным анархизмом, пессимизмом, стремлением опьяняться, мечтать и что в ней от Европы, насквозь активной, неутомимой в работе, верующей только в силу разума, исследования, науки.

«Летопись». 1915. № 1.

Печатается с небольшими сокращениями по книге:

A.M. Горький. Статьи 1905—1917 гг. СПб., 1917.