Этническое неравенство не есть результат общественных институтов

 

Мысль о врожденном, исходном и раз и навсегда уста­новленном неравенстве между разными расами является одной из самых распространенных с незапамятных вре­мен. И это не удивительно при виде примитивной самоизоляции племен и народностей и отстранения и ухода в себя — в этом состоянии все они пребывали в прошлом и большинство до сих пор не может выйти из него. Не счи­тая того, что произошло в нынешнюю эпоху, это понятие служило основой почти всех теорий правления. Нет наро­да, большого или малого, который не делал бы из этой предпосылки первую максиму государственного устрой­ства. Системы каст, знати, аристократии, основанные на прерогативах рождения, не имеют иного источника; то же самое можно сказать и о праве старшинства по возрасту, предполагающем априорное преимущество сына-первен­ца и его потомков. Из этой доктрины вытекают неприя­тие чужака и превосходство, которое каждая нация куль­тивирует по отношению к соседям. Только по мере того, как группы людей перемешиваются и сливаются, увели­чиваются в численности, цивилизуются и начинают бо­лее благосклонно взирать друг на друга в силу взаимной полезности, эта абсолютная аксиома о неравенстве и преж­де всего враждебности между расами дает трещину и ста­вится под сомнение. Затем, когда большинство граждан государства почувствует, что у них в жилах течет сме­шанная кровь, это большинство превращает в универсаль­ную и абсолютную истину идею о том, что все люди рав­ны. Вполне понятное отвращение к угнетению, естествен­ный страх перед злоупотреблениями силы бросают тень на память о когда-то доминировавших расах, которые, поскольку таков этот мир, всегда заслуживают упрека. От заявлений против тирании люди переходят к отрица­нию естественных причин превосходства; они объявляют принцип превосходства извращением и узурпацией прав, забывая о том, что некоторые способности, как это ни прискорбно, можно объяснить только наследственностью. Наконец, чем больше гетерогенных элементов вливается в народ, тем чаще он заявляет, что все, без исключения, частицы рода человеческого обладают или могут обла­дать самыми разнообразными, т. е. по сути одинаковыми для всех качествами. Эту теорию, более или менее офор­мленную, просвещенные метисы применяют к совокуп­ности поколений, которые были, есть и еще будут на зем­ле, и в один прекрасный день приходят к выводу, кото­рый, как Эолова арфа, таит в себе столько бурь: «Все люди — братья!» (Примером служат известные строки из стихотворения Шелли «Королева Мэб»).

Это, так сказать, политическая аксиома. А вот аксио­ма научная: «Все люди, — утверждают защитники чело­веческого равенства, — наделены равными интеллекту­альными инструментами одной природы и одинаковой зна­чимости». Может быть, цитата не совсем точная, зато смысл ясен. Выходит, что мозжечок гурона содержит в себе зародыш духа, коим отличается англичанин или фран­цуз! Почему же тогда в течение многих веков он не от­крыл ни печатного станка, ни паровой машины? Я вправе спросить у этого гурона, если он такой же, как наши со­отечественники, почему воины его племени не дали миру Цезаря или Карла Великого, и по какой досадной случай­ности его певцы и лекари не сделались ни Гомерами, ни Гиппократами? Вместо ответа на этот каверзный вопрос обыкновенно предлагают теорию о географическом или климатическом факторе. Согласно ей, какой-нибудь ост­ров никогда не увидит того прогресса, какой обычен для континента; на севере не будет того, что есть на юге; в лесах невозможны достижения, которым способствует от­крытая местность и так далее. Влажная болотистая по­чва приведет к расцвету цивилизации, которая непремен­но зачахнет в жаркой Сахаре. Как бы ни были изощренны такие гипотезы, факты упрямо опровергают их. Несмот­ря на ветер, дождь, холод, жару, скудную или, наоборот, слишком буйную растительность на всей земле, на той же самой почве существуют бок о бок и варварство и циви­лизация. Забитый феллах жарится под тем же солнцем, что и могущественный жрец из Мемфиса; ученый профес­сор из Берлина живет под тем же суровым небом, которое взирает сверху на нищету полудикого финна.

Самое удивительное в том, что эгалитаризм, пропо­ведуемый массой умов, из которых он проник в наши институты и нравы, не нашел в себе сил для того, чтобы сбросить с трона очевидные факты, и что люди, наибо­лее убежденные в его правоте, ежедневно дают волю про­тивоположным чувствам. Никто не отрицает больших различий между нациями, а обыденный язык даже про­возглашает их с наивной последовательностью. Это есть повторение того, что говорилось во времена, не столь упрямые, как наши, об абсолютном равенстве рас.

У каждой нации наряду с догмой о братстве всегда были особые эпитеты и характеристики, подчеркивающие не­сходство. Римлянин из Италии называл греческого римлянина «грекулус» и приписывал ему хвастливость и тру­сость. Он насмехался над карфагенским колоном и утвер­ждал, что узнает его из тысячи по его тугодумию и нече­стности. Жителей Александрии считали скрытными, на­хальными и бунтарями. В средние века англо-норманнские монархи обвиняли своих подданных — галлов в легко­мыслии и непостоянстве. А кто сегодня не слышал обид­ных эпитетов по адресу немцев, испанцев, англичан, рус­ских? Не мне судить о справедливости таких суждений — я хочу лишь отметить, что они существуют в сознании людей. Поэтому, если, с одной стороны, говорят, что все расы равны, а с другой, одни легкомысленны, другие сдер­жанны, одни склонны к накоплению, другие к расточи­тельности, одним нравится воевать, другие берегут свою жизнь, значит, эти столь отличающиеся друг от друга на­ции должны иметь и различные судьбы. Самые сильные будут играть в трагедии этого мира роли царей и власти­телей. Слабые утешатся меньшим.

Я не думаю, что в наше время произошло сближение между общепринятыми идеями о существовании особого характера в каждом народе и не менее распространенным убеждением в том, что все народы равны. Однако от это­го противоречия не отмахнуться — оно тем более броса­ется в глаза, что сторонники демократии не последними восхваляют превосходство саксов Северной Америки над остальными нациями этого континента. Они объясняют, правда, высокие качества своих кумиров особенностями правления. Тем не менее, насколько мне известно, они не отрицают особенный врожденный талант соотечествен­ников Пенна и Вашингтона, который состоит в том, что они сумели создать в своей стране либеральные институ­ты и тем более сохранить их. Так разве, я вас спрашиваю, такое упорство не есть прерогатива этой ветви челове­ческого рода, причем прерогатива тем более ценная, что большинство общностей, которые когда-то населяли или населяют сегодня вселенную, лишены его?

У меня нет намерения бездоказательно бравировать этим несоответствием. Разумеется, здесь привержен­цы равенства отметят роль институтов и нравов: они еще раз скажут, насколько сущность правления в силу своей добродетели, насколько наличие деспотизма или свободы влияют на качества и развитие нации, но я не премину оспорить такой аргумент.

Политические институты имеют только два источ­ника: либо они происходят изнутри нации, которая дол­жна соблюдать их, либо они придумываются другим мо­гущественным народом, который приносит их на тер­риторию, оказавшуюся под его влиянием.

В отношении первой гипотезы все ясно. Очевидно, что народ создает для себя институты, исходя из своих ин­стинктов и потребностей; он, разумеется, не стал бы вы­думывать то, что может противоречить тем или другим, а если по недосмотру или неумению он сделал это, тогда сразу проявляющиеся социальные недуги заставят его исправить законы и привести их в соответствие с целя­ми. В любой независимой стране закон всегда исходит от народа; дело вовсе не в том, что народ может провоз­гласить его непосредственно, но поскольку хороший за­кон должен отвечать его убеждениям и взглядам, полу­чается, что он и есть автор законов. Если на первый взгляд единственным творцом закона кажется какой-ни­будь мудрый законодатель, то по зрелому размышлению становится ясно, что в силу своей мудрости досточти­мый мэтр должен излагать свои положения под диктов­ку нации. Если он так же мудр, как Ликург, он не приду­мает ничего, что будет не по вкусу спартанцам, а такой теоретик, как Дракон, сотворит закон, который будет тут же исправлен или отвергнут Афинами, ибо афиняне, как все дети Адама, не могли бы долго терпеть законов, чуждых их истинным и естественным устремлениям. Вме­шательство свыше в этот великий процесс законотвор­чества — это всегда проявление просвещенной воли на­рода, а если речь идет о плодах размышлений одного че­ловека, то ни один народ не сможет жить по таким законам. Следовательно, нет оснований считать, что ин­ституты, придуманные и учрежденные какой-то расой, определяют характер и свойства этой расы. Мы имеем здесь следствие, а не причину. Конечно, не стоит отри­цать их значимость: они сохраняют национальный гений, прокладывают ему дорогу, определяют цели и даже до некоторой степени подпитывают его инстинкты и дают в руки орудия действия; но они не могут создавать свое­го творца, а помогая развивать, его врожденные каче­ства, часто терпят крах, когда выходят за рамки своей сферы или пытаются изменить ее. Одним словом, они не могут сделать невозможное.

Справедливости ради отметим, что ложные инсти­туты и их последствия играли значительную роль в ис­тории народов. Когда Карл I, следуя коварному совету графа Страффордского, захотел склонить англичан к абсолютному монархическому правлению, король и его министр ступили на зыбкую и кровавую почву теоре­тизирования. Когда кальвинисты мечтали о правлении, одновременно аристократическом и республиканском, и пытались установить его силой оружия, они также пре­ступили черту, отделяющую истинное от ложного.

Когда регент сделал вид, будто хочет протянуть руку придворным, побежденным им в 1652 г., и занял­ся интригами, подсказанными ему коадъютором и его друзьями [1], эти шаги никому не понравились и оскор­били равным образом знать, духовенство и третье со­словие. Но когда Фердинанд Католик начал против испанских мавров жестокие, но необходимые репрес­сии, когда Наполеон восстановил во Франции рели­гию, поднял воинский дух, организовал власть, предо­ставив ей широкие права и в то же время ограничив ее рамки, в этих двух случаях оба монарха хорошо пони­мали гений своих подданных и строили здание на твер­дой почве. Короче говоря, ложные институты, кото­рые часто красиво выглядят на бумаге, не учитыва­ют национальные свойства и привычки и не годятся для данного государства, хотя, возможно, подошли бы для соседнего народа. Они рождают лишь беспорядок и анархию, даже если продиктованы самыми благими намерениями. Другие же институты или законы, по­рой заслуженно или незаслуженно бранимые теорети­ками и моралистами, могут быть хорошими по проти­воположным причинам. Спартанцы были невелики чис­лом и велики сердцем, честолюбивы и воинственно суровы, и что же? Ложные законы превратили бы их в отъявленных мошенников, а Ликург их сделал героя­ми-разбойниками.

Итак, пора понять следующее: раз нация появилась раньше закона, закон творит она сама, а он несет на себе ее печать, и только потом закон начинает влиять на на­цию. Доказательством служат изменения институтов, которые вносит время.

Выше было сказано, что по мере того, как народы циви­лизуются, увеличивают свою численность и могущество, их кровь перемешивается, а инстинкты претерпевают по­степенные изменения. Что же касается способностей, они не могут приспособиться к законам предшественников. Для новых поколений также невозможно приспособиться к ста­рым нравам и тенденциям, поэтому спустя какое-то время происходят уже более глубокие перемены. Причем эти пе­ремены становятся более частыми и глубокими по мере из­менения расы, между тем как они случались редко и были постепенными, пока состав населения меньше отличался от самых первых основателей государства. В Англии, где смешение крови происходило медленнее, чем в остальной Европе, до сих пор сохранились институты четырнадцато­го и пятнадцатого веков в самой основе социального зда­ния. Там почти в первозданном виде можно встретить об­щинную организацию Плантагенетов и Тюдоров, старые традиции участия знати в правлении и формирования этой знати, уважение к древности родов и прежнее отношение к выскочкам. Однако со времен Якова I и особенно Унии ко­ролевы Анны английская кровь начала смешиваться с кро­вью шотландцев и ирландцев, на степень чистоты потом­ства повлияли и другие нации, в результате сегодня там все больше нововведений, правда, остающихся верными из­начальному духу конституции.

Во Франции этнические браки всегда были более час­тыми и разнообразными. В эпохи потрясений случалось, что власть переходила от одной расы к другой. В соци­альной жизни происходили скорее крутые перемены, чем незначительные изменения, и эти перемены были тем кру­че, чем больше отличались друг от друга группы, сменяв­шиеся у руля власти. Пока северная часть Франции оста­валась в русле главной политики страны, феодалы, или, лучше сказать, их бесформенные остатки, сопротивлялись нововведениям при поддержке муниципальных институ­тов. После изгнания англичан в XV в. в центральных про­винциях, менее подверженных германскому влиянию, чем земли на другом берегу Луары, где только что была восстановлена национальная независимость под властью Кар­ла VII, галло-романская кровь преобладала в советах и в сельской местности, царил воинственный дух, дух завое­ваний, присущий кельтской расе, и любовь к власти, при­внесенная в романскую кровь. В течение XVI в. была в основном подготовлена почва, на которой аквитанские сторонники Генриха IV, в меньшей степени кельты и в большей романцы, в 1599 г. заложили краеугольный ка­мень абсолютизма. Затем, когда Париж наконец приоб­рел власть в результате концентрации, которой способ­ствовал южный гений, Париж, чье население представля­ет собой собрание самых разных этнических элементов, перестал понимать и уважать любые традиции; эта вели­кая столица, эта Вавилонская башня, порвав с прошлым Фландрии, Пуату, Лангедока, вовлекла всю Францию в невиданные дотоле эксперименты, основанные на докт­ринах, совершенно чуждых ее прошлым обычаям.

Поэтому нельзя считать, что институты формируют на­род, — очевидно, что все обстоит как раз наоборот. Но как быть со второй гипотезой — когда нация получает законы из рук чужеземцев, обладающих достаточной силой?

Хотя такие попытки в истории случались, они не зат­рагивали основ крупных стран. Римляне были достаточ­но мудры и предусмотрительны, чтобы не ввязываться в столь опасные предприятия. Таких попыток не делал до них и Александр; наследники Августа, уверенные, бла­годаря инстинкту или уму, в бесплодности подобных пла­нов, предпочитали, так же как и победитель Дария, цар­ствовать над разноцветьем народов, которые сохраняли свои обычаи, привычки, нравы, законы и свои методы административного правления и которые в своем боль­шинстве могли смириться разве что с законами, касаю­щимися налогов и военной службы.

При этом не следует забывать одно важное обстоя­тельство. В образе жизни некоторых народов, покорен­ных римлянами, были такие обычаи, с которыми побе­дители никак не могли примириться — скажем, челове­ческие жертвоприношения у друидов — и которые они преследовали самыми суровыми средствами. И все же римляне со всей своей мощью так и не смогли до конца искоренить варварские ритуалы. В Нарбонне это не представило особого труда: галльское население почти целиком было вытеснено римскими колоннами (поселенцами), а в центральных областях, где оставались местные племена, сопротивление продолжалось долго; так же обстояло дело на бретонском полуострове, куда в IV в. пришельцы из Англии принесли с собой старые нравы вме­сте со старой кровью; они продолжали — из чувства пат­риотизма и привязанности к своим традициям — резать людей на своих алтарях. Самые суровые меры не могли вырвать из их рук священный нож и факел. Все мятежи начинались с восстановления этого ужасного националь­ного культа, а у армориканцев победившее христианство, все еще возмущенное безнравственным политеизмом, стол­кнулось с еще более отталкивающими суевериями. Ему удалось справиться с ними лишь после долгих усилий, и даже в XVII в. убийство потерпевших кораблекрушение продолжало существовать во всех прибрежных приходах, где киммерийская кровь оставалась чистой. Дело в том, что эти варварские обычаи отвечали инстинктам и чув­ствам, присущим расе, которая не претерпела существен­ного смешения и еще не имела достаточных оснований, чтобы изменить свои привычки.

Это обстоятельство заслуживает внимания, но в ны­нешние времена мы имеем дело в основном с законами навязанными, а не усвоенными. Одной из особенностей европейской цивилизации является ее нетерпимость -следствие осознания своей исключительности и силы. Она соседствует либо с упрямыми варварами, либо с другими цивилизациями. И к тем, и к другим она отно­сится с почти одинаковым пренебрежением; она видит во всем, что отличается от нее, препятствие для своих завоеваний, поэтому требует от завоеванных народов полной трансформации. Тем не менее испанцы, англи­чане и голландцы, а также иногда и мы, остерегались слишком доверяться новаторским порывам, сталкива­ясь с многочисленными массами; таким образом они бра­ли пример с завоевателей древности, обладавших вы­нужденной сдержанностью. История Востока и Афри­ки — и Южной и Восточной — свидетельствует о том, что самые просвещенные нации не в силах внушить по­коренным народам законы, противные их натуре. Я уже упоминал, что «британская» Индия продолжает жить своей многовековой жизнью по законам, придуманным предками. Яванцев, хотя они и подвергаются сильному гнету, не принуждают подчиняться институтам, скопированным с законов Нидерландов. Они по-прежнему чувствуют себя свободными от своих господ, и, начи­ная с XVI в., когда началась европейская экспансия на восток, нет признаков того, что Европа хоть в малей­шей степени повлияла на нравы даже самых «цивилизо­ванных» племен.

Но покоренные народы недостаточно многочислен­ны, чтобы европейские завоеватели смирились с этой ситуацией. В некоторых районах они использовали всю силу оружия в помощь средствам убеждения. Они пы­тались изменить местный образ жизни и внедрить ин­ституты, которые мы считаем хорошими и полезными. Но насколько это им удалось?

В этом смысле Америка дает нам особенно много при­меров. На юге вся мощь Испании была брошена на по­давление, и к чему это привело? К разрушению местных империй, но только не к просвещению народов; и глав­ное — не появилось людей, похожих на пришельцев.

На севере использовали другие методы, но результа­ты оказались столь же неубедительны; да что я говорю — они были равны нулю, что касается благотворного воз­действия, и катастрофическими с точки зрения человеч­ности, потому что сегодня индейцы, по крайней мере ис­панские, усиленно размножаются; они даже трансформи­ровали кровь своих победителей, которые тем самым опустились до их уровня, между тем как краснокожие Соединенных Штатов не выдержали англосаксонского натиска и почти вымерли. Оставшиеся умирают каждый день и уходят из жизни такими же нецивилизованными и не приспособленными к цивилизации, как и их отцы.

В Океании ситуация такая же: всюду происходит умень­шение численности аборигенов. Иногда удается вырвать у них из рук оружие, помешать им вредить прогрессу, но они не меняются. Всюду, где хозяйничают европейцы, местные племена не поедают друг друга; их самих пожи­рает водка — единственное, что они восприняли от циви­лизаторов. Наконец, на земле есть две системы правле­ния, созданные чуждыми нам расами по нашим образцам: одна функционирует на Сандвичевых островах, другая – в Сан-Доминго. Знакомство с этими двумя государства­ми окончательно подтверждает бесплодность любых по­пыток внушить любому народу институты, которые не подсказывает ему его собственный гений.

На Сандвичевых островах создана блестящая предста­вительская система. Там есть верхняя и нижняя палаты, есть министерство, которое управляет страной, есть ко­роль, который царствует — словом, там есть все. Но все это — не более чем декорация. Приводными колесами этой машины является корпус миссионеров-протестантов. Без них король, пэры и депутаты не смогли бы прожить и дня. Только миссионеры выдвигают идеи и воплощают их либо благодаря доверию у неофитов, либо, если это необходи­мо, угрозами. Однако я подозреваю, что если бы у мисси­онеров не было других исполнителей их воли, кроме коро­ля и обеих палат, им бы пришлось, в силу неспособности своих учеников, принять более активное и непосредствен­ное, а следовательно, явное участие в делах государства. Чтобы избежать этого, они придумали министерство, со­ставленное из европейцев. Таким образом делаются дела и решаются вопросы между протестантской миссией и ее агентами, все же остальное — только декорация.

Что касается короля Камеамеа III, он представляется мне принцем крови. Сам он отказался делать татуировку на своем лице, и, хотя еще не убедил своих придворных поступить так же, он испытывает законное удовлетворе­ние от того, что на их лбах и щеках теперь начертаны не очень яркие рисунки. Основная часть народа, в том числе сельская верхушка, упорно продолжает цепляться за ста­рые традиции. Тем не менее по многим причинам на Сан­двичевы острова каждый день прибывает все больше ев­ропейцев. Соседство с Калифорнией делает гавайское ко­ролевство притягательным местом для вездесущей энергии наших наций. Бывшие китобои и матросы военного фло­та больше не являются единственными представителями белой расы: сюда стекаются торговцы, спекулянты, аван­тюристы всех мастей, строят дома и обосновываются прочно. Коренная раса понемногу смешивается с пришель­цами и исчезает. Возможно, на смену представительному и независимому правительству скоро придет простая ад­министрация, представляющая какую-нибудь крупную иностранную державу, но в чем я не сомневаюсь, так это в том, что чужие институты окончательно утвердятся в этой стране, и по законам синхронизма этот день ознаме­нует полный крах местной расы.

Сан-Доминго – абсолютно независимая страна. Здесь нет миссионеров, осуществляющих скрытую и абсолютную власть, нет иностранного министерства, пропитанного европейским духом, — все находится в руках местного населения. Испаноязычная часть это­го населения состоит из мулатов, и я не буду вести о них речь. Эти люди, по-видимому, худо-бедно копиру­ют самые поверхностные признаки нашей цивилиза­ции: как все метисы, они стремятся влиться в ту ветвь своей генеалогии, которая представляется им наибо­лее почетной; поэтому они до некоторой степени спо­собны перенять и практиковать наши обычаи. Так что перейдем сразу к обитателям гор, которые отделяют доминиканскую республику от государства Гаити.

Здесь мы встретимся с обществом, чьи институты не только похожи на наши, но и основаны на самых после­дних достижениях нашей политической мудрости. Все, что в течение шестидесяти лет самый изысканный ли­берализм провозглашал в ассамблеях Европы, все, что смогли написать самые ярые приверженцы независимо­сти и достоинства человека — все декларации прав и принципов, — нашло отклик на берегах Артибонита. В законах не осталось ничего африканского, из умов офи­циально стерлись воспоминания о хамитской родине, а в официальном языке не осталось от нее никаких сле­дов; я повторяю, что местные институты — совершен­но европейские по форме. Теперь посмотрим, как они приспособились к местным нравам.

И какой же контраст мы видим! Что за нравы! Они на­столько же извращенны, жестоки и брутальны, как в Да­гомее или в других диких землях. Та же самая варварская страсть к украшениям сочетается с тем же безразличием к значению формы; прекрасное преобладает в цвете, и если какая-то одежда имеет ярко-красный цвет с фальшивой позолотой, то никого не волнует качество ткани, а что касается чистоты, ее никто не соблюдает. А вот что та­кое местный чиновник высокого ранга. Представьте себе крупного негра, лежащего на деревянной скамье, с голо­вой, обмотанной чем-то вроде грязного изодранного но­сового платка и покрытой шляпой, обильно украшенной золотыми галунами. С пояса этой живописной глыбы сви­сает огромная сабля, одежда пестрит вышитыми узора­ми, жилет отсутствует, а на ногах у этого генерала до­машние шлепанцы. Попробуйте поговорить с ним и про­никнуть в его мозг, чтобы узнать, какие мысли там обитают, и вы обнаружите самый примитивный ум и са­мую первобытную гордыню в придачу, с которой может сравниться разве что такая же глубокая и неискоренимая безалаберность. Если этот человек откроет рот, на вас обрушатся все самые банальные фразы, коими газеты из­рядно утомили нас за эти полстолетия. Варвар знает их наизусть; у него другие интересы и совсем другие инстин­кты; у него нет никаких других понятий. Он говорит, как барон Гольбах, рассуждает, как господин Гримм, а в сущ­ности у него нет иных забот, кроме как жевать табак, пить спиртное, вспарывать животы врагам и ублажать колду­нов. Все остальное время он спит.

Государство делится на две части, или фракции, отли­чающиеся не несовместимыми доктринами, а цветом кожи: с одной стороны, мулаты, с другой — негры. Несомненно, у мулатов больше ума, они более расположены к концеп­циям. Я уже отмечал у доминиканцев такую особенность: европейская кровь изменила африканскую природу, и эти люди, влившись в белую массу и имея перед глазами хоро­шие примеры, могли бы сделаться полезными гражданами. К несчастью, в настоящее время численное превосходство и сила на стороне негров. А они, хотя и забыли Африку, откуда родом их предки, все еще находятся под ее полным влиянием; высшее для них удовольствие — лень; их выс­ший разум заключается в жажде убийства. Между обеими частями, на которые поделен остров, никогда не прекра­щалась самая лютая ненависть. История Гаити, демокра­тии Гаити — это лишь длинная череда убийств: мулатов убивали негры, когда были сильнее, негров убивали мула­ты, когда у них в руках была власть. Институты, считаю­щиеся филантропическими, ничего не могут сделать: они бесполезны и бессильны, т. к. живут только на бумаге, цар­ствует же истинный дух местного населения. Согласно ес­тественному закону, отмеченному выше, черная разновид­ность, принадлежащая к племенам, которые не способны к цивилизации, питает глубокое отвращение и ужас ко всем остальным расам, поэтому гаитянские негры энергично от­вергают белых и не допускают их на свою территорию, они хотели бы избавиться и от мулатов и мечтают уничто­жить их. Ненависть ко всему чужому — главная пружина местной политики. По причине органической ленивости это­го рода сельское хозяйство исчезло, о промышленности нет и речи, торговля приходит в упадок, нищета в самых крайних проявлениях не дает населению возможность воспроиз­водиться, между тем как постоянные войны, мятежи, воен­ные перевороты способствуют его уменьшению. Неизбеж­ным и не столь отдаленным результатом такого положе­ния будет превращение этой страны в пустыню — страны, чье плодородие и природные ресурсы когда-то делали бо­гатыми не одно поколение плантаторов, и скоро на плодо­родных равнинах, в живописных долинах и на земельных холмах королевы Антильских островов [2] будут гулять лишь дикие козы.

А что если бы население этой несчастной страны ста­ло жить в соответствии с духом своих предков без неиз­бежного протектората и воздействия чужеземных док­трин и сформировало свое общество сообразно своим инстинктам? Тогда рано или поздно, но никогда без на­силия, произошло бы разделение людей по цвету кожи.

Мулаты жили бы на морском побережье, чтобы иметь контакты с европейцами, к которым они всегда тяготели. Благодаря этому появились бы торговцы, адвокаты, врачи, и эта часть населения все больше и больше смешивалась бы с пришельцами, постепенно утрачивая свои африканские корни.

Негры ушли бы вглубь и создали бы там маленькие общины по типу тех, что были когда-то у коричневых рабов в Сан-Доминго, на Мартинике, Ямайке и особен­но на Кубе, где большая территория и глухие леса слу­жат надежным убежищем. Там, среди разнообразных плодов богатой растительности Антильских островов черные американцы, имея достаточно средств к суще­ствованию благодаря богатствам природы, беспрепят­ственно вернулись бы к деспотической патриархальной организации, естественной для тех их собратьев, кото­рых еще не подчинили мусульманские завоеватели Аф­рики. Стремление к самоизоляции было бы одновременно и причиной и следствием такой ситуации. Образо­вавшиеся таким образом племена через некоторое время стали бы враждовать друг с другом. Единственным по­литическим событием в разных кантонах были бы местные войны, и остров, дикий, с редким населением и с дурно возделываемой землей, сохранил бы племенную раздробленность, а жители были бы обречены на исчез­новение в результате пагубного влияния законов и дру­гих институтов, не отвечающих уровню интеллекта негров, их интересам и потребностям.

Эти примеры Сан-Доминго и Сандвичевых островов достаточно красноречивы. Тем не менее я не могу удер­жаться от того, чтобы не коснуться другого аналогич­ного феномена, который еще больше подтверждает мою точку зрения. В свидетели я призываю государство, чьи институты, навязанные протестантскими миссионерами, представляют собой рабский слепок с британской систе­мы. Затем речь пойдет о правительстве, материально и физически независимом, но интеллектуально связанном с европейскими теориями, которое реализовало после­дние на практике, что привело к гибели несчастного гаи­тянского населения. Итак, предлагаю читателям пример совершенно другого рода, а именно попытки отцов-иезу­итов цивилизовать аборигенов Парагвая, о которых под­робно писали Причард, Орбиньи и Гумбольдт.

Эти миссионеры в силу своих умственных качеств и беспримерного мужества снискали всеобщее восхище­ние, и самые ярые противники их политики не могут отказать им в искреннем уважении. В самом деле, если какие-то институты чужеземного происхождения ког­да-нибудь имели хоть слабые шансы на успех, то речь идет именно об этих, основанных на мощи религиозно­го чувства и опирающихся на гений наблюдателя и со­ответствующие идеи. Отцы-иезуиты убедили себя в том - кстати, очень распространенное убеждение, – что варварство является для истории народов тем же, что детство для жизни человека, и что чем больше дикости и нецивилизованности в нации, тем она моложе.

Чтобы вывести своих неофитов в подростковый воз­раст, они относились к ним, как к детям, и навязали им правление, настолько же твердое по намерениям и сути, насколько мягкое и привлекательное по форме. Вооб­ще американские народности отличаются республи­канскими тенденциями, а монархия или аристократия очень редки на этом континенте.

Так что природные наклонности гуарани, к которым при­шли иезуиты, в этом смысле не отличались от характера других аборигенов. Тем не менее по счастливому стече­нию обстоятельств эти народы оказались относительно вы­сокоразвитыми в умственном отношении и проявляли, мо­жет быть, меньше жесткости, чем некоторые их соседи, а также имели кое-какие склонности к восприятию нового. Примерно сто двадцать тысяч душ были собраны в дерев­ни, опекаемые отцами-миссионерами. В ход пошло все, что имели иезуиты в своем распоряжении — опыт, ежедневные наблюдения, милосердие; предпринимались бесчисленные усилия, чтобы ускорить успех и не повредить делу. Несмот­ря на такие меры, скоро появилось ощущение, что абсо­лютная власть была бы кстати для того, чтобы наставить неофитов на истинный путь, и возникли сомнения относи­тельно прочности строящегося здания.

Когда политика графа Аранды привела к тому, что на­божные цивилизаторы покинули Парагвай, результат пре­взошел самые худшие ожидания. Гуарани, оставленные ду­ховными наставниками, отказали в доверии светским пра­вителям, присланным из Испании, и нисколько не уважали новые институты. Их снова обуял вкус к дикой жизни, и сегодня, за исключением тридцати семи небольших селе­ний, которые еще сохранились на берегах Параны в Пара­гвае и Уругвае и где осталось смешанное население, все остальные племена возвратились в джунгли и стали жить там в таком же диком состоянии, в каком пребывают на западе племена той же группы — гуарани и сирионы. Я не скажу, что беглецы вернулись ко всем своим прежним обы­чаям, во всей их чистоте, но тем не менее они снова опусти­лись в лоно дикости: дело в том, что ни одной человеческой расе не дано ни отказаться от своих инстинктов, ни забыть ту тропу, на которую их привел Господь. Можно сказать, что если бы иезуиты продолжали держать свои миссии в Парагвае, их усилия со временем дали бы лучшие резуль­таты. Я это допускаю, однако при одном условии, что в страну пришли бы европейские поселенцы, установили здесь диктатуру, смешались с аборигенами, сначала разбавили их кровь, затем полностью изменили ее; в этом случае в этих местах появилось бы государство, пусть под тузем­ным именем, пусть гордившееся своим происхождением от автохтонных предков, но по сути своей такое же европейс­кое, как институты, управляющие им.

Вот что я хотел сказать об отношениях между ин­ститутами и расами.

 

Примечания

 

1) Граф Сен-Приест в одной из своих статей справедливо заметил, что партия, сокрушенная кардиналом Ришелье, не имела ничего об­щего ни с феодалами, ни с известными аристократическими семей­ствами. Монморанси, Сен-Map и Марийак хотели потрясти государ­ство только ради своих корыстных интересов. Великого кардинала напрасно обвиняют в истреблении французской знати.

 

2) До эмансипации колония Сан-Доминго была одним из немно­гих мест на земле, где богатство и утонченность нравов вызывали всеобщее восхищение. То, что сделало Гавану торговым центром, разрушило Сан-Доминго, г. к. освобожденные рабы навели там по­рядок.

 

 

ГЛАВА VI