Продолжение определения слова «цивилизация»; различные характеры человеческих обществ; наша цивилизация ни в чем не превосходит другие, которые существовали до нее

 

Когда какая-нибудь нация, принадлежащая к женско­му или мужскому типу, обладает достаточно сильным ци­вилизаторским инстинктом, чтобы навязать свой закон другим народам, и особенно способная учитывать их по­требности и чувства и воспринимать их убеждения, с это­го момента начинает существовать новая культура, сфор­мировавшаяся в результате смешения. Именно в этом зак­лючается самое важное и практическое достоинство этого инстинкта, и это делает его полезным и обеспечивает ему жизнь, т. к. индивидуальные интересы по своей природе стремятся к самоизоляции. Объединение всегда в чем-то ущемляет их, поэтому, чтобы какое-либо убеждение ста­ло плодотворным, оно должно отвечать логике и чувствам народа, в котором оно созревает.

Когда массы начинают понимать и принимать общий закон своей нации, тогда это понимание переходит на ос­новные потребности. «Мужские» нации тянутся к благо­получию и накоплению богатства, «женские» больше оза­бочены миром воображения, но повторяю еще раз: как толь­ко масса людей становится под единое знамя, или, что в данном случае точнее, как только определенная система жизни становится общепринятой, рождается цивилизация.

Вторым фактором, связанным с этим состоянием, яв­ляется потребность в стабильности, которая непосред­ственно вытекает из вышеизложенного; дело в том, что когда люди сообща принимают объединяющий их прин­цип и соглашаются на отдельные жертвы, чтобы осуще­ствить этот принцип, у них появляется потребность ува­жать его независимо от того, что он дает им лично, и объявить его незыблемым. Чем чище раса, тем меньше уязвима ее социальная база, поскольку расовая логика не меняется. Однако необходимо, чтобы потребность в стабильности находила удовлетворение. Смешение кро­ви приводит к изменениям национальных идей, в резуль­тате начинается заболевание, которое требует измене­ний в системе. Иногда такие системные перемены дей­ствительно ускоряют прогресс, особенно на заре общества, когда конститутивный принцип является аб­солютным и сильным по причине явного преобладания одной расы. Затем, когда множатся различия за счет уве­личения числа гетерогенных элементов, преобразования перестают отвечать общему интересу. Тем не менее, до тех пор, пока объединенная группа людей остается под влиянием прежних идей и впечатлений, она продолжает питать химерическую веру в свою стабильность благо­даря, быть может, желанию улучшить свое благосостоя­ние. Несмотря на постоянное ослабление скрепляющего элемента, она считает себя вечной и устремленной к не­коему земному раю. Она продолжает придерживаться веры в то, что Бог благосклонен к цивилизации и радеет за интересы людей, хотя сами люди ежечасно убивают эту веру своими поступками; пусть внешне это и не про­является, но внутренне общество уверяет и утешает себя тем, что завтрашний день будет для него светлым.

Рядом со стабильностью и мирным сосуществова­нием отдельных интересов следует поставить еще два признака цивилизации — неприятие насилия и социабельность.

В конечном счете социабельность и потребность отста­ивать свои интересы головой, а не кулаками, обеспечива­ют прогресс в менталитете, который, в свою очередь, при­водит к материальным улучшениям. Именно по этим двум признакам можно определить социальное состояние нации [1].

Мое представление о цивилизации можно сформули­ровать следующим образом: «Состояние относительной стабильности, в котором индивидуумы стараются удов­летворить свои потребности без ущерба для других, со­вершенствуют свой менталитет и свои нравы».

Эта формула охватывает все народы, о которых я го­ворил как о цивилизованных. Теперь поставим вопрос так: можно ли считать все цивилизации равными даже при на­личии указанных признаков? Вот в этом я сомневаюсь. Дело в том, что потребности и социабельность даже раз­витых наций отличаются как по размаху, так и по тен­денции, поэтому их менталитет и нравы также различны. Что нужно индусу в материальном плане? Рис и масло, чтобы кормиться, и кусок ткани, чтобы одеться. Конечно, такую непритязательность можно отнести за счет клима­тических условий. Но вот тибетцы живут в суровом кли­мате, однако и они непритязательны в этом смысле. В том и другом народе доминирует философский и религиозный менталитет, отсюда их специфическая потребность в пище для души и тела. Здесь мы не видим никакого равновесия между мужским и женским принципами, предпочтение от­дается ментальной стороне жизни, вот почему все усилия этой цивилизации направлены на достижение одного ре­зультата в ущерб другому. Огромные памятники, насто­ящие горы из камня, сооружаются там ценой усилий и ли­шений, которые потрясают воображение. Гигантские со­оружения скоро покроют всю страну, но для чего? Для того, чтобы славить богов; но ничего не делается для че­ловека — разве что могилы. Рядом с прекрасными творе­ниями скульптуры стоят не менее совершенные литера­турные произведения. В области теологии и метафизики они настолько же изобретательны и утонченны, насколь­ко многогранны, и человеческая мысль радостно и спо­койно погружается в их непостижимые глубины.

Что же до лирической поэзии, «женская» цивилиза­ция составляет гордость всего человечества.

Но если из сферы идеалистических мечтаний мы спу­стимся на почву полезных достижений и наук, которые представляют собой генерирующую энергию материаль­ного прогресса, яркий день сменится глухой ночью. Прак­тические изобретения редки, незначительны, неплодот­ворны, талант наблюдения отсутствует начисто. Если китайцы много занимались этим, то индусы почти не об­ращали на это внимания; греки также оставили нам в наследство знания, зачастую недостойные их гения, а римляне, дойдя до кульминационной точки своей исто­рии, не ушли далеко от греков, т. к. азиатская примесь, которая проникала в них с невероятной быстротой, от­нимала в них качества, необходимые для терпеливого изучения действительности. Хотя можно отметить, что их административный гений, их законы и сооружения в достаточной степени указывают на позитивный харак­тер, который их общественная мысль принимала в опре­деленные моменты, и доказывают тот факт, что если бы Южная Европа не подвергалась постоянной колонизации со стороны Азии и Африки, позитивная наука от этого бы выиграла, а на долю германской предприимчивости досталось бы меньше славы.

Завоеватели V столетия принесли в Европу дух, напо­минающий китайский, но с другим оттенком. Он в боль­шей мере был пропитан женскими качествами. Он же обес­печил более надежное согласие между двумя движущими принципами. Всюду, где властвовали эти народы, мы ви­дим облагороженный прагматизм. В Англии, Северной Америке, Голландии, Ганновере такие качества преобла­дают над остальными национальными инстинктами. То же самое имеет место в Бельгии, а также на севере Фран­ции, где все, что имеет позитивное применение, находило плодородную почву. По мере продвижения к югу эти пред­посылки ослабляются. Причем это объясняется не более жарким солнцем, хотя, разумеется, каталонцы и пьемонтцы живут в более теплом климате, чем жители Прованса и нижнего Лангедока. Это есть воздействие крови.

На земле преобладает группа «женских» или «фемини­зированных» рас; это замечание особенно верно в отноше­нии Европы. Если исключить тевтонское семейство и часть славян, на нашем континенте останутся только группы, скудно наделенные прагматическим чувством, которые уже сыграли свою роль в предыдущие эпохи, и повторить это им больше не дано. Массы людей во всем их разнооб­разии — от галлов до кельтов, от кельтов до безымянной смеси итальянских и романских наций — представляют собой нисходящую лестницу не в смысле развития их «муж­ского» принципа, а в смысле хотя бы общих способностей.

Наша цивилизация сформировалась в результате сме­шения германских племен с расами древности, это был союз преимущественно «мужских» групп с расами и остатками рас, вовлеченными в поток древних идей; богатство, раз­носторонность, плодовитость — качества, делающие честь нашим обществам — суть естественный результат самых разных элементов, которые были перемешаны, видоизме­нены и использованы нашими предками.

Всюду, куда простирается наш культурный мир, он не­сет в себе два общих признака: во-первых, германское вли­яние, во-вторых, христианство. Но, хочу напомнить еще раз, второй признак, хотя он более очевиден и бросается в глаза, поскольку привнесен извне, не является в данном случае определяющим: на земле много христианских на­ций и еще больше тех, которые могут стать таковыми, однако они не составляют часть нашей цивилизации. На­против, позитивным и решающим мне представляется пер­вый признак. Там, куда не проник германский элемент, не может быть цивилизации, похожей на нашу.

Правомерен вопрос: можно ли утверждать, что евро­пейские общества целиком и полностью цивилизованы? Что идеи и действия, которые формируются на поверхно­сти этих наций, имеют предпосылки, глубоко укоренив­шиеся в массах, и что следствия этих идей и этих принци­пов отвечают инстинктам большинства? Из этого следу­ет еще один неизбежный вопрос по поводу низших классов наших народов: мыслят ли они и действуют ли они сооб­разно тому, что именуется европейской цивилизацией?

Мы с полным основанием восхищаемся исключитель­ной однородностью идей и взглядов, которая в гречес­ких государствах великой эпохи античности определяла всю жизнь их граждан. По каждому существенному воп­росу мнения были часто противоречивы, но сводились к чему-то общему: в политике людям хотелось больше или меньше демократии, больше или меньше олигархии; в сфере религии предпочтение отдавали либо Элевсинской Церере, либо Парфенонской Минерве; что касается ли­тературного вкуса, они могли колебаться между Эсхи­лом и Софоклом, между Алкеем и Пиндаром; в сущнос­ти спор велся вокруг идей, которые можно назвать наци­ональными. В Риме перед пуническими войнами ситуация была такая же, а цивилизация страны была однородной и неоспоримой. Она охватывала всех — и господ и ра­бов; все участвовали в ней, пусть и в разной степени.

Со времен пунических войн у наследников Ромула и у всех греков, начиная с Перикла и особенно Александ­ра, эта однородность все больше и больше претерпевала изменения. Все большее смешение наций приводило к сме­шению цивилизаций, в результате появился весьма мно­гогранный продукт, очень сложный и гораздо более утон­ченный, чем античная культура, который, как в Италии, так и на земле Эллады, отличался тем важным недостат­ком, что существовал лишь для высших классов, а низ­шие слои населения оставались в неведении относитель­но его природы, его преимуществ и перспектив. После великих азиатских войн римская цивилизация, без сомне­ния, была ярким проявлением человеческого гения; од­нако за исключением греческих риториков, составляющих ее трансцендентальную часть, сирийских знатоков юриспруденции, представлявших атеистическую систе­му законодательства, эгалитарную и монархическую по духу, богатых людей, участвовавших в управлении го­сударством или в финансовых делах и, наконец, празд­ных бездельников, эта цивилизация имела несчастье по­чти не восприниматься массами, поскольку народы Ев­ропы ничего не смыслили в ее азиатских и африканских элементах. Они не сознавали, что египтяне не более их понимали, что цивилизация им приносит из Галлии и Ис­пании, что нумидийцы не могли оценить то, что давал им остальной мир. Таким образом, ниже слоя, называе­мого социальными классами, существовало великое мно­жество людей, цивилизованных иначе, чем официальный слой, или вообще не знавших цивилизации. Следователь­но, только меньшинство римского народа, которое осоз­навало тайну и суть цивилизации, придавало ей какое-то значение. Вот вам пример цивилизации, несомненно выдающийся, но уже не общими идеями народов, входя­щих в нее, а скорее истощением, слабостью и отстране­нием этих народов.

В Китае имеет место совершенно иная картина. Здесь мы видим огромную территорию, но на всем этом про­странстве основная раса (других я сознательно не беру во внимание) проникнута одним общим духом, общим пониманием своей цивилизации. Независимо от прин­ципов, независимо от того, одобряют или не одобряют люди порядок вещей, надо признать, что массы прини­мают в нем активное участие. И дело не в том, что стра­на свободна в общепринятом смысле этого слова и что каждому гарантировано то место, какое он заслужива­ет. Я далек от того, чтобы рисовать такую идеальную картину. В Срединной Империи и крестьяне, и горожа­не вряд ли могут рассчитывать только на свои силы и таланты, чтобы пробиться наверх. На этом конце зем­ли, несмотря на официальные обещания учредить сис­тему экзаменов на право занятия должностей, никто не сомневается в том, что лучшие места займут дети чи­новников или их близкие и что занятие наукой не всем по карману, но дело в том, что угнетенные и обделен­ные, страдая от злоупотреблений, не представляют себе лучшей доли, и существующая цивилизация служит предметом неизменного уважения для всего народа.

И еще один удивительный факт: образование в Китае является почти всеобщим, и нам трудно представить, на­сколько высок его уровень. Дешевые книги, большое чис­ло школ и недорогое обучение в них обеспечивают доволь­но значительные возможности для тех, кто хочет учиться. Законы, их суть и их тонкости хорошо известны населе­нию, и правительство даже поощряет изучение юриспру­денции как полезной науки. Люди, объединенные общим инстинктом, испытывают ужас перед политическими по­трясениями. Один большой знаток в таких вопросах, ко­торый не только жил в Кантоне, но и изучал тамошние дела, господин Джон Фрэнсис Дэвис, комиссар Ее Величе­ства в Китае, утверждает, что он увидел нацию, в исто­рии которой не было ни одной попытки осуществить со­циальную революцию или изменить форму правления. По его мнению, китайскую нацию лучше всего назвать на­родом, состоящим из убежденных консерваторов.

В этом заключается ее кардинальное отличие от ци­вилизации римского мира, в лоне которого правитель­ственные перевороты происходили с невероятной быст­ротой вплоть до нашествия северных народов. Во всех уголках этой огромной империи всегда находились на­роды, недовольные существующим порядком и готовые на самые безумные действия. За многовековой период не осталось ничего в этом смысле неиспробованного и ни одного принципа, уважаемого всеми. Собственность, религия, семья вызывали большие сомнения в их леги­тимности, и внушительные массы людей, то на севере, то на юге, часто пытались силой реализовать новаторс­кие теории. Ничто в греко-римском мире не имело под собой прочного основания, даже имперское единство, жиз­ненно необходимое для общего блага; и не только армия с многочисленными Августами-самозванцами постоян­но делала попытки сокрушить этот столп, этот паллади­ум общества, но и сами императоры, начиная с Диокле­тиана, так мало верили в монархию, что сознательно вво­дили двойное правление, а затем управляли даже вчетвером. Повторяю: ни один институт, ни один прин­цип не был устойчив в этом несчастном обществе, кото­рое не имело лучшего мотива целостности, чем физичес­кая невозможность рухнуть, вплоть до того момента, когда нагрянули мощные силы, расшатали его и превра­тили в более стабильное целое.

Итак, мы рассмотрели два совершенно отличных друг от друга социальных организма – Поднебесную Империю и римский мир. К цивилизации Восточной Азии я бы прибавил брахманскую цивилизацию, кото­рая заслуживает восхищения своей силой и своей глу­биной проникновения. Если в Китае все или почти все население обладает определенным уровнем знаний, то же самое можно сказать и об индусах: каждый из них пропитан духом древности и четко знает, что он дол­жен выучить, как мыслить и во что верить; среди буд­дистов Тибета и других районов горной Азии редко встретишь крестьянина, не умеющего читать. Там все имеют близкие взгляды на самые важные вопросы.

Существует ли такая же однородность у европейских наций? Этот вопрос совершенно излишний. Вряд ли в гре­ко-римской империи можно увидеть такое разнообразие и многоцветье — я имею в виду не между разными наро­дами, а внутри одной национальности. Я позже коснусь России и австрийских государств. А теперь посмотрим, как обстоит дело в Германии или Италии, особенно юж­ной ее части; в Испании, хотя и в меньшей мере, ситуа­ция почти такая же, то же самое относится и к Франции.

Итак, Франция: начнем с того, что различие в мане­рах поражает даже поверхностного наблюдателя; дав­но замечено, что между Парижем и остальной террито­рией существует пропасть, а у самых ворот города на­чинается нация, совершенно отличная от той, что живет за его стенами. Те, кто верит в политическое единство в стране и отсюда делает вывод о единстве идей и сли­янии крови, глубоко заблуждаются.

Нет ни одного социального закона, ни одного формирую­щего принципа цивилизации, который воспринимался бы оди­наково во всех наших департаментах. Нет смысла проводить сравнение между Нормандией, Бретанью, Анжевеном, Лимузеном, Гасконью, Провансом — все знают, как мало похожи друг на друга жители этих мест и как различны их взгляды. Отметим только, что если в Китае, на Тибете и в Индии са­мые важные понятия относительно сохранения цивилизации известны всем классам, у нас дело обстоит совсем наоборот. Самые первостепенные, самые элементарные наши знания остаются тайной для подавляющего большинства сельского населения: как правило, люди там не умеют ни читать, ни пи­сать и нисколько не озабочены тем, чтобы научиться, потому что не видят в этом никакой пользы и применения. В этом отношении я мало верю в обещания законотворцев, в наши псевдоинституты, зато доверяю своим глазам и фактам, за­регистрированным проницательными наблюдателями. Пра­вительство исчерпало все возможности, чтобы вытащить кре­стьян из сетей невежества; не только дети могут учиться в деревнях, но и взрослые в возрасте двадцати лет, записанные на военную службу, попадают в полковые школы, где есть прекрасные условия для получения самых необходимых зна­ний. Несмотря на эти усилия, несмотря на отеческую заботу со стороны органов управления, сельские жители ничему не учатся. Я видел — и все, кто жил в провинции, тоже видели, — как родители посылают своих детей в школу с нескрываемой неохотой и считают потерянным время, которое они там про­водят; они забирают их оттуда под малейшим предлогом и разрешают учиться только в первых классах, а после школы юноша старается как можно скорее забыть то, чему он на­учился. Некоторые даже бравируют своим невежеством: на­пример, демобилизованные солдаты не только не желают боль­ше читать и писать, но делают вид, будто забыли французс­кий язык, и часто это им удается. Я бы приветствовал с большой радостью столько усилий, впустую потраченных на обучение сельского населения, если бы не был убежден, что наука, которой их обучают, нашим крестьянам не под­ходит и что за их кажущимся безразличием скрывается не­истребимая враждебность к нашей цивилизации. Я вижу доказательство моим словам в пассивном, молчаливом со­противлении, но есть еще одно обстоятельство: там, где удается сломить это упорство, появляется другой, более убедительный фактор, приводящий меня в замешательство. Кое в чем попытки обучения бывают успешны. В наших восточных департаментах и крупных промышленных го­родах насчитывается большое число рабочих, которые охотно учатся читать и писать. Они живут в среде, кото­рая демонстрирует им пользу образования. Но после того, как эти люди овладевают элементарными знаниями, как они ими распоряжаются? Они используют их для того, что­бы приобрести более глубокие враждебные чувства к со­циальному порядку — и на сей раз уже не инстинктивные, а активно осмысленные. Исключение можно сделать толь­ко для сельских жителей и рабочих северо-запада, где эле­ментарные знания распространены больше, чем в других местах, где они лучше закрепляются и дают, как правило, хорошие плоды. Очевидно, это обусловлено тем, что жители тех районов стоят ближе к германской расе. Добавлю, что все, сказанное в отношении северо-западных департаментов, относится и к Бельгии и Нидерландам.

Итак, мы констатировали определенную неприязнь к нашей цивилизации, а теперь заглянем в глубину рели­гиозных чувств и взглядов. Что касается веры, надо от­дать должное христианской религии в том, что она не является категоричной и не втискивает людей в узкие рамки. В противном случае она столкнулась бы с опас­ными рифами. Епископам и священникам приходится бо­роться сегодня, как и век, и пять, и пятнадцать веков на­зад, против предубеждений и привычек, передаваемых по наследству и тем более угрожающих, что люди почти никогда в них не сознаются, поэтому переубедить их не­возможно. Нет ни одного просвещенного священника, служащего в деревне, который бы не знал, с каким не­пробиваемым упрямством даже набожный крестьянин продолжает прятать и лелеять в себе какую-нибудь пер­вобытную идею, выходящую на поверхность помимо его воли и только в редких случаях. Если заговорить с ним на эту тему, он будет все отрицать и никогда не поддер­жит разговор, оставаясь непоколебимо убежденным в своей правоте. Он всецело доверяет своему пастору, но тайно исповедует свою религию; отсюда молчаливость, которая во всех провинциях страны является самой ха­рактерной чертой крестьянина при встрече с городским жителем, называемым в деревне не иначе, как буржуа; отсюда непроходимая демаркационная линия между ним и самыми уважаемыми людьми его кантона. Это и есть отношение большинства народа к цивилизации, того са­мого народа, который слывет наиболее приверженным к ней; если бы мне сказали, что, согласно статистике, во Франции живет 10 миллионов душ, включенных в сферу социальных отношений, а 26 миллионов остаются за ее пределами, я бы решил, что первая цифра занижена.

Кроме того, если бы наши сельские жители были толь­ко грубыми и невежественными, можно было бы не тре­вожиться по поводу такого разделения и тешить себя на­деждой на то, что постепенно их можно переделать и вве­сти в круг людей, уже просвещенных. Но в этой массе встречаются настоящие дикари: на первый взгляд их мож­но принять просто за неучей, из которых можно что-нибудь вылепить, потому что у них отстраненные и ничего не выражающие лица, но если чуть глубже проникнуть в их мысли, в их частную жизнь, становится ясно, что, ос­таваясь в добровольном самозаточении, они вовсе не сла­бы и не беззащитны. Их симпатия и антипатия вырыва­ются наружу очень редко, и вся их натура заключена в логичный круг глубоко укорененных идей. Коснувшись религии, я также должен отметить, какая огромная дис­танция разделяет наши моральные доктрины и взгляды крестьян, насколько то, что они назвали бы «деликатнос­тью», отличается от того смысла, какой мы придаем это­му слову! Наконец, с какой настороженностью они смот­рят на того, кто не является, подобно им, крестьянами -так наши очень далекие предки смотрели на чужеземцев! Конечно, они не станут его убивать из страха, пусть даже мистического, который внушают им законы, не принима­емые, кстати, ими; но они его искренне ненавидят, опаса­ются его, а если есть возможность поглумиться над ним безнаказанно, они сделают это с превеликим удовольстви­ем. Выходит, они злые? Судя по их отношению друг к дру­гу, этого не скажешь: они обмениваются шутками и даже любезностями. Но дело в том, что они считают себя со­всем другим человеческим видом — угнетенным, обижен­ным, слабым, имеющим право на хитрости, и в то же вре­мя сохраняющим гордость, граничащую с упрямством, и с презрением относящимся к чужакам.

В некоторых провинциях Франции крестьянин счита­ет, что у него благороднее кровь и древнее род, чем у его сеньора. У крестьян семейная гордость сегодня соблюда­ется строже, чем когда-то в среде средневековой знати.

Однако не стоит заблуждаться: французское населе­ние по своей внутренней сути не имеет ничего общего с его внешним обликом — это пропасть, над которой ви­сит цивилизация, а в глубине дремлют неподвижные воды, которые время от времени свирепо вспенивают­ся. Самые трагические события заливали страну кро­вью, и в этих событиях земледельцы обычно занимали навязанную им позицию. Если речь не шла об их непос­редственных и личных интересах, они вообще не вме­шивались, даже не выражали никаких чувств. Многие наши деятели, напуганные и шокированные этим, выс­казывались в том смысле, что крестьяне развращены до глубины души, однако это совсем не так. Крестьяне смотрят на нас почти как на врагов. Они ничего не ожи­дают от нашей цивилизации и участвуют в ней только по принуждению, а по возможности считают себя впра­ве извлекать выгоду из ее потрясений. Если же мы бу­дем рассматривать их вне этого антагонизма, порой активного, чаще всего инертного, нельзя не признать высокие моральные качества, пусть и выраженные весь­ма своеобразно, этих людей.

Все, сказанное мною о Франции, можно отнести ко всей Европе, и я исхожу из того, что современный мир охваты­вает бесконечно больше, чем он в состоянии объять, и в этом он похож на римскую империю. Следовательно, нельзя особенно доверять долговечности нашего социаль­ного состояния, а та малая толика уважения, которое оно внушает даже слоям, стоящим выше крестьян, кажется мне временным явлением. Нашу цивилизацию можно срав­нить с недолговечными островками, которые вытолкну­ты на поверхность моря подводными вулканами. Под дей­ствием разрушительных течений, лишенные силы, кото­рая первоначально их поддерживала, они когда-нибудь развалятся, и торжествующие волны поглотят их облом­ки. Печальный конец, который до нас пережили многие благородные расы! Нет возможности избежать такой уча­сти. Мудрость может лишь предвидеть, но не более того. Самая расчетливая осторожность не в силах поколебать незыблемые законы истории.

Таким образом, непонятная, презираемая или ненави­димая людьми, собравшимися под ее сенью, наша цивили­зация, тем не менее, являет собой один из величайших па­мятников, созданных человеческим гением. По правде го­воря, она проявляет себя не изобретательностью. Оставим в стороне это качество и признаем, что она возвеличила творческий дух и славу завоеваний как следствие этого духа. Понять все — значит все принять. Если она не со­здала точных наук, то она, по меньшей мере, придала им точность и избавила их от тумана, который, как ни стран­но, окутывал эти науки больше, чем любые другие. Бла­годаря выдающимся открытиям она больше знает о мате­риальном мире, чем прежние общества. Она разгадала часть главных законов природы, она сумела их сформу­лировать, описать и извлечь из них поистине волшебные силы, чтобы во сто крат увеличить силы человека. По­степенно, используя индуктивные инструменты, она реконструировала гигантские фрагменты истории, о кото­рых древние даже не догадывались, и чем дальше она от­ходит от первобытных эпох, тем яснее она их видит и проникает в их тайны. В этом заключаются ее достоин­ства, и оспаривать их нет смысла.

Приняв этот аргумент, вправе ли мы сделать вывод о том, что наша цивилизация превосходит все существо­вавшие и существующие на земле? И да и нет. Да — по­тому что она, благодаря разнообразию составляющих ее элементов, опирается на мощный фундамент сравне­ния и анализа, который позволяет ей впитывать в себя почти все; да — потому что этот эклектизм способству­ет ее развитию в самых разных направлениях; еще раз да — потому что, благодаря германскому гению, слиш­ком практичному, чтобы быть разрушительным, она со­здала моральный кодекс, мудрые положения которого были неизвестны до нее. Но я говорю «нет», когда эти заслуги доводят до объявления ее абсолютного и безого­ворочного превосходства; я говорю «нет», ибо такого превосходства не вижу почти ни в чем.

В искусстве правления она рабски следует за беско­нечными колебаниями, вызванными потребностями раз­личных рас, которые ее составляют. В Англии, Голлан­дии, Неаполе, России принципы еще достаточно устойчи­вы, потому что население указанных стран более однородно или, по крайней мере, принадлежит к группам одной категории, имеющим похожие инстинкты. Но в дру­гих местах, особенно во Франции, в Центральной Ита­лии, в Германии, где царит этническое многообразие, тео­рии власти никогда не поднимаются до истины, а полити­ческая наука постоянно экспериментирует. Нашей цивилизации, неспособной внушить в себя веру, недоста­ет той устойчивости, которая является одним из главных признаков, включаемых мною в определение цивилиза­ции. Поскольку это роковое бессилие не знакомо буддис­тскому и брахманистскому обществам, поскольку его не знает и Поднебесная Империя, в этом смысле упомяну­тые цивилизации превосходят нашу. Там все согласны в своих политических взглядах. Там можно благополучно жить, если будет мудрая власть, т. к. в этом случае веко­вые институты приносят добрые плоды.

Когда, оказавшись в плохих или неумелых руках, она вредит общественному благу, люди на нее жалуются и жалеют самих себя. Но никогда они не теряют уваже­ния к своим институтам. Иногда они их исправляют, но никогда не ниспровергают и не заменяют. Надо быть слепцом, чтобы не видеть в этом гарантию долговеч­ности, коей не отличается наша цивилизация.

Что касается искусств, наша отсталость по сравне­нию с Индией несомненна, как и по сравнению с Егип­том, Грецией и Америкой. Ни в грандиозном, ни в пре­красном у нас нечего сравнить с шедеврами древних рас; когда дни наши будут сочтены, когда развалины наших памятников и наших городов покроют нашу землю, бу­дущий путешественник, оказавшись в лесах и болотах на берегах Темзы, Сены и Рейна, не найдет ничего, что могло бы соперничать с величественными руинами Филы, Ниневии, Парфенона, Салсетты или долины Теночтитлан. Если в области позитивных наук у будущих эпох будет чему у нас поучиться, этого нельзя сказать о по­эзии. Отчаянное восхищение, которое мы испытываем – и не без основания — к интеллектуальным достижениям чужих цивилизаций, еще одно тому свидетельство.

Поговорим теперь об утонченности нравов. Несомнен­но, в этом отношении равных нам нет. Наши вкусы -утонченные за счет нашего прошлого, в котором были моменты, когда роскошь, тонкость привычек и велико­лепие жизни воспринимались гораздо глубже и шире, чем в наши дни. По правде говоря, наслаждения были дос­тупны не всем. То, что называется «благополучием», при­надлежало немногим. Я с этим согласен, но надо при­знать как неопровержимый факт, что благородные нра­вы не только облагораживают быт избранных, но и возвышают дух масс, созерцающих, но не участвующих в празднике жизни. Кроме тоге, утонченность наклады­вает на всю страну отпечаток величия и красоты и пре­вращается в общее достояние. В этом смысле наша ци­вилизация, исключительно скрупулезная во внешних ат­рибутах, не имеет соперниц.

В заключение сказанного замечу: организующий ха­рактер любой цивилизации определяется самым очевид­ным признаком доминирующей расы; цивилизация из­меняется, трансформируется по мере того, как эта раса сама подвергается изменениям; именно в рамках циви­лизации в течение более или менее продолжительного периода продолжает действовать импульс, который когда-то дала ей исчезнувшая раса, и, следовательно, сис­тема, сформировавшаяся в обществе, представляет со­бой факт, который ярче всего свидетельствует о конк­ретных способностях и уровне народа – это лучшее зеркало, в котором народ отражает свою индивидуаль­ность.

Мне кажется, мои рассуждения охватили слишком широкий круг вопросов. Между тем пора вернуться в русло моих прямых намерений.

Прежде всего, я выдвинул следующее положение: жизнь и смерть обществ происходит в силу внутренних причин. Я назвал эти причины. Я обратился к их скры­той от глаз природе, чтобы сделать их более выпуклы­ми, и показал абсурдность тех предпосылок, которые обыкновенно им приписывают. В поисках признака, ко­торый мог бы обозначать их во всех случаях, я остано­вился на способности создать цивилизацию. Это и бу­дет служить отправной точкой нашего дальнейшего пу­тешествия. Итак, с чего мы начнем? Мы признали такую способность скрытой причиной жизни и смерти обществ и назвали ее естественным и постоянным признаком. Теперь перейдем к изучению интимной природы этой причины. Я отметил, что она заключается в достоин­ствах той или иной расы. Логика требует уточнить сра­зу, что я имею в виду под словом «раса». Это и будет служить предметом следующей главы.

 

Примечания

 

1) Как раз в этом состоит главный источник ложных суждений относительно чужих народов. Если внешне их цивилизация не по­хожа на нашу, мы иногда делаем поспешный вывод о том, что они либо варвары, либо стоят ниже нас.

ГЛАВА X