Лефортово. Берия. Неожиданный разговор 15 страница

Действительно, на территории Вязниковского района Ивановской промышленной области осенью 1936 года происходили маневры, но я в то время полтора месяца находился в санатории НКВД в Сочи, а затем в Кисловодске по путевкам, выданным ХОЗУ НКВД, что в любой момент могло быть подтверждено справкой из санотдела НКВД. А для обеспечения порядка в Вязники выезжал мой заместитель Лев Александрович Гумилевский. Кроме

того, фактически на эти маневры приезжал не Тухачевский, а Егоров, и Хорхорин, видимо, нарочно указал Тухачевского. Опытный чекист и умница, Хорхорин тоже дал «показания», которые с легкостью можно было опровергнуть.

Я с готовностью подтвердил показания Хорхорина и вдобавок к шпионажу в пользу Германии, Японии и Польши стал террористом и правотроцкистом.

Рязанцев (а возможно, и Блинов) зачитывал мне «показания», данные на меня Кондаковым, которого, видимо, арестовали после меня в Алма-Ате. Кондаков был уроженцем Гуся-Хрустального, где работал до того, как я перебросил его в облуправление в Иваново, а затем устроил ему перевод в Алма-Ату, что дало повод считать его моим любимцем. Хотя такими же «любимцами» были для меня и Перфильев, и Зуев, и Волоцкий, и многие другие способные оперативники, влюбленные в свое дело.

В показаниях Кондакова было написано: «Работая еще начальником отделения угрозыска в Гусе-Хрустальном, я часто видел Шрейдера, который вместе с Чангули приезжал в Гусь-Хрустальный, где организовывал притоны с проститутками и бандитами. Мне было известно, что они занимались шпионской деятельностью. Зная, что я связан с уголовным элементом, от которых получаю взятки, Шрейдер завербовал меня в шпионскую организацию, и я выполнял ряд заданий Шрейдера, но не знал, для какого государства он работает. С тех пор как он меня завербовал, он стал меня всячески выдвигать, перевел в Иваново, а переехав в Алма-Ату, добился моего назначения на должность зам.нач.угрозыска гл. упр. милиции Казахстана. С первого же дня прибытия в Алма-Ату Шрейдер начал подготавливать меня к нелегальной переброске в Западный Китай для установления связей с резидентом японской разведки. Но благодаря аресту Шрейдера это не осуществилось...»

Мне неизвестно, кто сфабриковал эти «показания» Кондакова, но, во всяком случае, я никогда не был в Гусе-Хрустальном вместе с Чангули.

Подтвердить показания Кондакова я категорически отказался. Я предполагал, что если он и арестован, то позднее всех, стало быть, у него есть шанс выжить. А японским шпионом я был уже в показаниях Феди Чангули, которые решил подтвердить, собираясь при нервом удобном случае намекнуть Рязанцеву, чтобы он устроил мне с Федей вторую очную ставку.

Во время одного из допросов в кабинет вошел Блинов с какими-то бумагами, уселся возле меня и со словами: «Вот послушайте!» — стал читать мне «показания», якобы данные В. В. Чернышевым: «Я, Чернышев Василий Васильевич, бывший замнаркомвнудел СССР по милиции, в дополнение к ранее данным мною показаниям сообщаю, что в нашу правотроцкистскую организацию входил бывший начальник управления милиции Ивановской области Шрейдер М. П., на которого были возложены кроме сбора шпионских сведений вербовка новых людей и организация террористических групп».

О Чернышеве меня допрашивали несколько раз, и я каждый раз категорически отрицал его участие в какой-либо из контрреволюционных групп, в принадлежности к которым я уже «признался», и требовал очной ставки с ним, я интуитивно чувствовал, что это — фальсифицированные показания, которых Чернышев никогда не мог написать. (До сих пор не знаю, по чьему указанию и по чьей инициативе работники Ивановского НКВД пытались спровоцировать дело на Чернышева. Но, с другой стороны, не перестаю удивляться, как мог такой человек уцелеть в окружении банды Ежова, Берии, Абакумова.)

Затем Блинов прочел мне еще чьи-то показания, в которых было сказано, что я являюсь организатором уголовных бандитов, совершавших убийства и грабежи в Ивановской области, и что милиция под моим руководством специально не ловила их с целью озлобления граждан против советской власти. Такую несусветную чушь я, конечно, отверг, сказав, что если бы я плохо работал по линии милиции, то меня выгнали бы и тогда я «провалил» бы все свои «особо важные шпионские дела»...

Когда мое «шпионское дело» разрослось уже до весьма внушительных размеров и Рязанцев стал все более и более дружелюбно относиться ко мне, иногда переходя с вежливого «вы» на панибратское «ты», этот болтун, желая поразить меня сообщением о том, каким большим авторитетом он пользуется в верхах, заявил:

— Вот теперь, Михаил Павлович, я буду просить Валентина (он так фамильярно называл Журавлева), чтобы он смягчил тебе приговор и сохранил жизнь.

Затем, хвастаясь своей осведомленностью, он спросил: — А знаешь ли ты, почему попал в Иваново? И, когда я ответил отрицательно, он продолжал:

— Журавлев получил сведения о твоем предполагаемом освобождении в Москве. Тогда он пошел к Лаврентию Павловичу и доложил ему, что в Иванове на тебя имеется восемнадцать показаний, данных твоими подчиненными и сослуживцами, и поэтому целесообразнее этапировать тебя в Иваново. Берия его просьбу удовлетворил. Видишь, как было дело. Тебе не удалось обмануть НКВД. И хорошо, что Журавлев настоял на передаче твоего дела в Иваново. Благодаря тебе мы разоблачили еще одного крупного шпиона — Нарейко. Думаю, что теперь Журавлев будет очень доволен.

Трудно описать, что я пережил, слушая хвастовство этого малограмотного и глупого палача. В то время я был уверен, что если таким идиотам вручается судьба честных людей, то, видимо, советская власть уже не существует, а портреты Сталина висят в кабинетах лишь для формы.

Затем Рязанцев стал с самодовольной улыбкой рассказывать «о героическом пути» своего дружка Валентина Журавлева.

— Ты только пойми, Михаил Павлович, какой мужественный чекист Журавлев! Ведь никто не осмелился даже слова сказать о Ежове, а он написал письмо Сталину и разоблачил Ежова как врага народа, который оставлял на свободе настоящих врагов и арестовывал иногда невинов ных людей. За это Сталин забрал Журавлева в Москву, и по его личной рекомендации на XVIII съезде партии Журавлев был избран кандидатом в члены ЦК партии.

Рязанцев еще очень много говорил о Журавлеве, Берии и других тогдашних руководителях НКВД, попутно выбалтывая ряд государственных секретов, о которых я как «враг народа» никак не должен был знать.

Конечно, Рязанцев был твердо уверен, что я, как «разоблаченный и расколовшийся шпион», человек конченый и при всех условиях буду расстрелян, поэтому он болтал обо всем совершенно спокойно, удовлетворяя свою страсть похвастаться и покрасоваться своей компетенцией и близостью к высшим сферам. В этот же период от Блинова я узнал, что арестован Радзивиловский. А из болтовни Рязанцева выяснил, что кроме Радзивиловского арестованы все его подручные: Саламатин, Юревич, Ряднов, Викторов. Правда, мне не пытались пришить связь с Радзивиловским, так как мое «шпионское дело» разрослось и без того до весьма внушительных размеров и они уже начали бояться еще больше запутывать его.

Систематическая ежедневная и ежевечерняя «работа» с Рязанцевым продолжалась примерно до 14 апреля. Мое «дело» разрасталось, как катящийся снежный ком. Я стал «шпионом», действующим в пользу Германии, Польши, Японии и Франции. За период «следствия» я все больше и больше убеждался в дремучем невежестве Рязанцева и иногда доставлял себе маленькое развлечение, выдумывая про себя несусветную чушь и каждый раз поражаясь, что этот дурак безотказно верил всему.

Вспомнив вопиюще глупое утверждение идиота Кононова о том, что я — немец, «замаскированный под еврея», я как-то «признался», что я действительно по происхождению немец, что мне для маскировки пару лет тому назад сделали обрезание. И что поэтому я поражен замечательной работой разведки НКВД, так как Кононов сразу же, в первые дни моих допросов в Иванове сообщил мне об этом.

Затем я сочинил Рязанцеву, что несколько лет тому назад был в Эфиопии и там во время одного приема у Негуса Негести я танцевал с его дочкой, с которой затем очутился в отдельной комнате, и она, одарив меня своими ласками, завербовала меня для работы в английской разведке, заверив, что я буду являться личным представителем Черчилля по шпионажу в Советском Союзе.

От этих показаний даже Рязанцев пришел в ужас.

— Михаил Павлович! А это точно? Вы меня не под ведете? — с ноткой недоверия спрашивал он.

— Что вы, гражданин Рязанцев, — делая наивные глаза и пытаясь говорить с предельно искренней интонацией, уверял его я. — Я хочу умереть достойно и смыть кровью всю шпионскую грязь.

Не помню уже, по чьим показаниям, но я оказался и турецким шпионом. В 1934 году в Турции под руководством наших специалистов строились текстильные фабрики, для которых в Иванове готовились кадры. Молодые турки студенты, проходившие практику на меланжевом комбинате и на других текстильных фабриках, жили в гостинице, где в первый год моей работы в Иванове жил и я. А когда проводился общегородской субботник по строительству новой трамвайной линии, я привлек этих молодых турок для участия в субботнике. И вообще, живя в гостинице, иногда сталкивался с ними в вестибюле и перекидывался приветствиями, поскольку после субботника мы уже как бы были немного знакомы. Это и послужило достаточным основанием для обвинения меня в шпионаже в пользу Турции.

Один только раз Рязанцев не поверил моим «признаниям», когда я объявил, что являюсь незаконнорожденным сыном императора Манчьжоу-Го Пу-И, сочинив, что в 1901 году Пу-И приезжал в Вильно, где встретился с моей матерью, которая была замечательной красавицей, в результате чего в 1902 году родился я. (Правда, это явно шло вразрез с моим уже зафиксированным немецким происхождением.)

Сначала Рязанцев покорно записал все, но потом, видимо, у него появились какие-то сомнения, и он пошел посоветоваться к Блинову, а возвратившись, сказал, что «этого лучше не записывать», так как это мало похоже на действительность.

Ну, если не верите, не пишите. Да и вообще все мои показания можете порвать. Правдоподобность их оди накова, — грустно сказал я чистую правду.

Нет, зачем же. Ничего рвать мы не будем. А насчет императора Пу-И все же лучше не надо писать.

И он порвал написанную им страницу.

На одном из очередных допросов Рязанцев, который все более и более откровенничал со мною, начал рассказывать о своих успехах на следовательском поприще в Красноярске, затем стал разглагольствовать о том, что сейчас, мол, в органах НКВД царит здоровый дух, что Берии удалось выкорчевать всех ежовских и ягодовских работников, а под конец заявил мне, что Ежов тоже оказался врагом народа.

— Ведь вы, гражданин Рязанцев, работали при Ежове, и Блинов, кажется, тоже выдвиженец Ежова? Как же так получается: сегодня вы нас бьете, а завтра вас, может быть, будут судить за то, что вы нас били?

Рязанцев явно не понял смысла сказанного мною. Он пожал плечами и заявил:

— Врагов надо бить. Если бы мы вас не били, разве вы дали бы показания?

— От битья мало толку, — отвечал я. — Дзержинский за такие вещи расстреливал следователей.

— А знаете, что нам известно, Михаил Павлович? — цинично усмехнувшись, заявил Рязанцев. — Ведь вы со стояли в ПОВ (Польская организация Войскова), а агентами ПОВ были Уншлихт и Медведь. А кроме того, мы располагаем данными, что к организации ПОВ приложил свою руку и ваш Дзержинский. Вот почему он расстреливал честных следователей, которые били врагов.

Кровь бросилась мне в голову.

— О ком вы говорите, Рязанцев? Ведь Ленин и Сталин называли Феликса Эдмундовича рыцарем революции. Это же святая святых партии, в которой вы состоите.

— А как вы думаете? — укоризненно покачал головой Рязанцев. — Случайно ли получилось, что Дзержинского, когда он находился в Варшавской цитадели, не казнили? И наконец, Ленин и Сталин были им обмануты. По край ней мере, сейчас мы располагаем такими материалами. Кстати, у нас есть сведения, что вы где-то сфотографированы с Дзержинским. В последующих беседах нам еще придется подробнее остановиться на этом. Вы нам рас скажете все, что знаете об Уншлихте, Ольском, Медведе и других агентах ПОВ.

В это время в кабинет вошел Блинов.

— Сидите, сидите, Шрейдер, — добродушно сказал Блинов, увидев, что я встал. — Как себя чувствуем? И как работается?

Я ответил, что все нормально.

— Товарищ капитан, — обратился Рязанцев к Блинову,— мы с Михаилом Павловичем ведем теоретическую беседу. Мы с ним дошли уже до ПОВ. И, представьте себе, он не верит, что Дзержинский, Уншлихт, Медведь и другие были агентами польской разведки.

— Да, Михаил Павлович, еще год тому назад и я бы не поверил, — с важностью предельно осведомленного начальника заявил Блинов. — Но сейчас мы уже в этом убедились. Я лично слыхал об этом из уст Берии, и да будет вам известно, что вся родня Дзержинского арестована и все они уже дали показания.

В этот момент я был близок к обмороку.

Подошло время обеда, и Рязанцев отправил меня в камеру, а вечером меня опять привели к нему.

— Ну, что, Михаил Павлович, все не верите? — спросил он с любезной улыбкой, намекая на утренний разговор о ПОВ.

— Никогда в жизни не поверю, что Дзержинский мог хоть одним поступком, хоть одним словом предать революцию. Так же как не верю в то, что Уншлихт, Медведь и Ольский были связаны с ПОВ. Если бы товарищ Сталин узнал, что вы наговариваете на Дзержинского, а также каким путем вы «выбиваете» показания на всех других товарищей, он приказал бы всех вас расстрелять.

Эх, Михаил Павлович, — снисходительно-иронически покачал головой Рязанцев. — Вы ведь опытный чекист и разведчик. Неужели вы можете поверить, что каждый из нас будет рисковать своей жизнью и творить беззакония? Обо всем, что мы делаем, Центральный Комитет прекрасно знает. Мы имеет санкции лично от товарища Сталина.

Я недоверчиво покачал головой.

Тогда Рязанцев, подбежав к своему несгораемому сейфу, открыл дверцу и взял оттуда тоненькую красную книжечку. Затем, подойдя ко мне вплотную, он открыл эту книжечку (размером с пол-листа писчей бумаги) и положил рядом со мною на стол, чтобы я мог прочитать текст.

Насколько я помню, там было написано следующее:

«Всем секретарям крайкомов, обкомов и нацкомпартий. В Центральный Комитет поступили сведения, что в некоторых парторганизациях привлекают к ответственности следственных работников НКВД за применение физических методов при допросах.

ЦК разъясняет: в капиталистических странах арестовываются коммунисты и другие прогрессивные деятели, в отношении которых применяются пытки. Поэтому ЦК санкционирует применение физических методов воздействия в отношении врагов народа и запрещает привлекать к партийной ответственности следственных работников НКВД.

Секретарь ЦК Сталин».

Когда я прочел этот документ, у меня потемнело в глазах. Все надежды на то, что, может быть, Сталин не знает о том, что делается в органах НКВД, рухнули.

И все же я сказал:

— Тут ведь сказано о врагах народа. Товарищ Сталин, видимо, имел в виду шпионов и настоящих врагов народа, а вы бьете всех подряд. Да и вообще для меня непонятно. Ну хорошо, Дзержинскому вы не верите, но ведь и Ленин запрещал такие методы следствия. Он бы никогда в жизни не допустил этого, даже в отношении явных врагов. А мы ведь знаем, что Ленин никогда не был мягкосердечным к врагам. И у него не дрогнула бы рука подписать декрет о расстреле тех или иных явных врагов. Но бить на следствии, ведь так можно черт знает до чего дойти. Вот я написал показания о Нарейко, а откуда вы знаете, что я завтра другому следователю не напишу показания на вас?

— Да кто вам поверит, — усмехнулся Рязанцев. — Разве мы уж такие дураки? Не понимаем, где враг, а где нет?

В другой раз, записывая какие-то очередные уточнения в состряпанные нами «показания», Рязанцев снова повторил, что «Валентин будет очень доволен». А затем убежденно добавил: «Да что Журавлев, тут поднимай выше. Тут дело будет союзного масштаба!»

«Неужели мой план действительно осуществится? — делая вид, что мне совершенно безразличны восторги Рязанцева, думал я. — Неужели есть еще надежда попасть в Москву?»

Я видел, что Рязанцев все время подготавливает меня ко второй очной ставке с Федей Чангули. Потом он прямо попросил, чтобы я помог им уговорить Чангули окончательно подтвердить данные им ранее показания. Причем Рязанцев подчеркнул, что они постараются обработать показания Чангули так, чтобы они сходились с моими.

Рязанцев говорил, что Чангули «жуткая сволочь», что после первой очной ставки, когда он «устроил провокационный шум», он снова подтвердил показания, что он шпион, но на следующий день при военном прокуроре опять от показаний отказался. И сейчас он то подтверждает свои показания, то отказывается.

— Уж вы, Михаил Павлович, пожалуйста, помогите нам положить конец этому делу, — заканчивая разговор, сказал Рязанцев. — На очной ставке будут присутствовать военный и областной прокуроры. Мы же не можем до прашивать его без свидетелей, а то опять откажется.

И вот после этого разговора на следующий день вечером меня привели в кабинет к Блинову, где уже были областной прокурор Куник, военный прокурор Сидоров, Рязанцев и Блинов. Стол для совещаний был сервирован холодным ужином и стаканами чая. По-видимому, до моего прихода начальство уже успело подзакусить.

Когда меня привели и посадили за стол, я обратил внимание, что две тарелки с бутербродами поставлены отдельно от остальных и около них не видно ни вилок, ни ножей. Было похоже, что они предназначались для меня и Чангули.

Через несколько минут в кабинет ввели Чангули. Вид его был страшен. Это был в полном смысле слова живой труп. Я никогда в жизни не видел человека более худого, чем Федя был тогда.

Я встал, сделал шаг навстречу Феде и попросил разрешения поздороваться с ним. Мы обнялись и крепко расцеловались.

Нам предложили сесть, причем эти "опытные" следователи, нарушив всякие правила очных ставок, посадили нас рядом на углу стола: Федю с одной стороны, а меня — с другой, так что ноги под столом были рядом.

— Вы сначала поели бы чего-нибудь, — любезно предложил Блинов.

Чангули был растерян и выглядел, как затравленный волк. Он никак не мог понять, в чем тут дело и почему я держу себя так спокойно.

— Федя, — обратился я к нему, — давай сначала не много закусим. Ведь мы давно с тобою не ели таких вкусных вещей. (На поставленных возле нас тарелках лежали котлеты, бутерброды с семгой, ветчиной и с другими первосортными закусками.)

Зная, что Федя с детства не переносит рыбы ни в каком виде, я забрал с его тарелки бутерброд с семгой, положив ему взамен вторую котлету. Попутно я объяснил присутствующим, что Федя в детстве отравился рыбой и не может есть ничего рыбного.

Когда мы немного подкрепились, я с разрешения начальства затянулся папиросой и стал тихонько пожимать Феде ногу под столом, говоря:

— Ну так вот, Федя. Ты меня знаешь, ты мне веришь. Мы с тобою совершили очень много преступлений против советской власти... Я боролся, пока у меня были силы, но теперь я решил чистосердечно во всем признаться...

Федя с удивлением смотрел на меня, ничего не понимая.

— Я знаю, Федя, сколько времени ты мучаешься и мучаешь своих следователей, — продолжал я. — Я пони маю, что ты все время хотел спасти меня и поэтому отказывался от своих показаний против меня. Конечно, в твоих показаниях есть кое-что лишнее, но в основном ты прав. Нам надо во всем признаться.

Все присутствующие начальники и прокуроры впились в меня глазами, а Федя все еще недоумевал.

— Ведь ты уже несколько раз здесь, в Иванове, при знавался, а в Москве — отказывался. Так давай в конце концов закончим это дело и достойно встретим смерть. И не будем отказываться от своих показаний ни здесь, ни в Москве.

Произнося дважды слово «Москва», я особенно сильно нажимал на ногу Феди, и он, видимо, начинал понимать, куда я клоню.

— Присутствующий здесь прокурор Куник при секретаре обкома партии товарище Седине обещал в случае нашего чистосердечного признания походатайствовать, что бы мне и тебе сохранили жизнь. Так давай же, Федя, будем во всем признаваться.

После небольшой паузы, во время которой Федя еще несколько раз испытующе поглядывал на меня, как бы стараясь по глазам угадать мои мысли, он наконец произнес:

— Ну что же, гражданин начальник Раз дядя Миша все рассказал, я не вижу смысла далее запираться...

А затем решительно добавил:

— Все, что говорит Михаил Павлович, я полностью буду подтверждать, так как он врать не может.

Обрадованный Рязанцев с торжествующим выражением на лице тут же начал строчить соответствующий протокол об очной ставке, в котором было сказано, что Шрейдер и Чангули признаются в участии в шпионско-террористической деятельности и что подробные показания каждый даст в отдельности, дополнительно.

Протокол подписали мы с Федей, а затем присутствующие прокуроры Куник, Сидоров и в конце — Рязанцев

и Блинов.

На этом очная ставка закончилась, и я Федю Чангули больше не видал до октября 1940 года. (Кстати сказать, в июле 1939 года, просматривая свое следственное дело, я не обнаружил в нем этого протокола, он бесследно исчез.)

19 или 20 апреля 1939 года в три часа ночи меня повели, как оказалось, на последний в Иванове допрос.

Рязанцев был одет в замечательный новый штатский костюм. Приветливо встретив меня, он, к моему удивлению, вдруг впервые за весь период «следствия» подал мне руку и заискивающим тоном сказал:

— Михаил Павлович, нас и раньше предупреждали, что вы такой человек, который долго не будет признаваться. Но если уж начнет признания, то расскажет все и никогда от своих слов не откажется.

Я взглянул на него, начиная догадываться, в чем дело.

— Скажу вам откровенно, как следователь бывшему следователю, — продолжал Рязанцев. — Есть много б...ей из арестованных бывших чекистов, которые у нас на до просах признаются, а потом, попадая в Москву, от своих показаний отказываются, и нам снова приходится с ними возиться. Надеюсь, — в его голосе прозвучали жалкие, просительные нотки, — что вы не такой...

Затем, сделав выразительную паузу, он торжественно

произнес:

— Получен приказ товарища Берии доставить вас в Москву. Он будет лично допрашивать вас в моем при сутствии.

И снова просительным тоном добавил:

— Думаю, что вы нас не подведете и не будете б...вать. Я напряг все силы, чтобы не показать Рязанцеву свою

радость. Итак, первая намеченная мною цель достигнута. Меня (а также, видимо, и Федю, как моего однодельца) направляют в Москву...

Отлично понимая, что если меня повезут в Москву, к Берии, то Рязанцева туда и на порог не пустят, я с чистой совестью заверил Рязанцева, что в Москве буду говорить только правду и что он может быть абсолютно спокоен.

Рязанцев был тронут моими заверениями.

Вернувшись в камеру и сообщив товарищам, что меня повезут в Москву, я с грустью простился с ними. Ведь в самые тяжелые для меня дни жизни они оказывали мне неоценимую моральную поддержку. Все мы были уверены, что вряд ли когда-нибудь увидимся*1 и что нас, по всей вероятности, ожидает одна и та же страшная судьба. Хотя я, как, наверное, и каждый, вопреки логике все же в глубине души на что-то надеялся.

На следующее утро меня вызвали с вещами и отвели в кабинет начальника тюрьмы. Там Рязанцев в присутствии Москвина и конвоя, который должен был меня сопровождать, вручил мне огромный узел, в котором было 40 пачек папирос, несколько пачек махорки, спички, колбаса, масло, сыр, бублики и всякое другое продовольствие.

_____

*1. Спустя много лет автор узнал, что его бывшие сокамерники по Ивановской тюрьме В. З.Артемьев и завоблоно Севанюк уцелели и были освобождены в 1939 или 1940 году.

 

— Там, в Москве, ведь не особенно хорошо кормят,— заботливо сказал Рязанцев, — а это будет для вас под креплением (можно было подумать, что в Ивановской тюрьме кормили, как в ресторане).

Начальнику конвоя Рязанцев отдал приказ, чтобы со мною обращались вежливо и обеспечили мне в вагоне спокойный сон, так как в Москве мне предстоит «большая и серьезная работа».

— Между прочим,— сказал на прощание Рязанцев, — я провожу вас до вокзала, а сам выеду следующим поездом, и мы в Москве увидимся.

Меня посадили в «черный ворон» вместе с конвоем из шести человек. Седьмой сел рядом с шофером. Тут же стояла легковая машина, в которую сел Рязанцев.

На вокзале уже был приготовлен арестантский «столыпинский» вагон специально для одного меня. Конвоиры строго выполняли указание Рязанцева и всю дорогу относились ко мне очень внимательно. Трое из них сняли шинели и устроили мне на полке удобную постель: одну шинель подстелили, из другой сделали подушку, а третьей накрыли меня. Но, несмотря на их старания, я всю ночь не мог сомкнуть глаз. Я знал, что, если я в Москве откажусь от выбитых в Иванове показаний, меня снова будут пытать, и я все время обдумывал, каким образом действовать и какими особо вескими доводами убедить моих будущих следователей в моей невиновности.

По прибытии в Москву меня привезли в здание НКВД СССР на Дзержинской площади, в помещение приема арестованных. Дежурный по приему, раскрыв мой узел и увидев огромное количество продуктов и курева, спросил:

— Что это, тебя теща провожала, что ли?

— Да, — уныло пошутил я, — заботливая теща в штанах — начальник следственной части Рязанцев.