Трехбуквица (Валерию Кислову)

Екатерина Климакова

 

 

***

В последнем снегу утонуть по колено так весело!

Как сахарно хрустнет пристывшее серое месиво!

Но тут же спохватишься: что если нечто живое,

Прикинувшись снегом, лежит под твоею ногою?!.

 

***

Если ты ловил кого-то вечером во ржи…

Если любишь только книги и карандаши,

Нарисуй барашка, травку и еще цветы,

Небо – ясным, солнце – ярким, кладбище – пустым.

 

Домик нарисуй с крылечком, кошку у крыльца.

В доме – бабушку и печку, и еще – отца.

Нарисуй собаку в будке, яблоню в саду,

И в сторонке, над обрывом – красную звезду.

 

Пусть висит за ради правды, мол, не вечно жить.

Хороши в саду цветочки, ах, как хороши!

“Домик…” – так давно не пишут! Смейся да смеши!

…Если ты ловил кого-то вечером во ржи…

 

Про муху

Поезд “Москва-Хабаровск”. Муха в углу стекла.

Месяц лежит и едет – месяц как умерла.

Свет фонарей станционных ярок, как божий свет…

Муха лежит и едет, ей ник чему билет.

И не волнует муху вечный, как мир, закон

Длительности остановок и санитарных зон,

И то, что всегда в одиннадцать гасят в вагоне свет,

Утром ее не волнует очередь в туалет.

Муха лежит, качаясь, в мире до слёз большом –

Между стаканом чаю и портящимся беляшом.

Муха нетленна едет – четыре рейса в пути,

От края до края света следом душа летит:

Елки, березки, елки, домики, ковыли…

Рай – это путь до рая, жажда края земли,

Где, говорят, дается каждому свой ответ,

Где океан варенья, а мухобоек нет.

 

…Сахаром белые звезды августа падают в чай.

Муха лежит и едет в вечное “не скучай”.

Елки, березки, елки, окна вагона в пыли…

Ехать бы этой мухой вечно на край земли…

 

На закате

А мне и не надо, а мне и не жалко, видно, цена ее – рублик с копейками,

если любовь измеряется марками, оловом слов и цветными наклейками.

А твои волосы пахнут шафранами, солнцем Испании, ветром Ниневии –

всем, что мне нынче пригрезилось, пьяному,

всем, что меня не спасло от неверия.

Давит под рёбра ребро подоконника, солнце повисло обугленной тушею.

Пахнут слова, как святые покойники, – и благовонно, а все же ненужно.

 

“Воздуха мне!” – в переполненном транспорте как-то кричала отчаянно женщина.

Душно и тесно при паспорте здравствовать в преувеличенном и преуменьшенном.

 

Ты удивленно молчишь

и зовёшь снова гулять по крышам

радостно

с подоконника.

 

Слова умирают, как звёзды…

Тише…

 

Полковнику больше никто не пишет, как-будто и нет полковника.

И тихо вгрызаются теплые мыши в холодную колоколенку.

 

Борис Гринберг

Молитва

 

Господи! Эти наши молитвы – такая засада!

Только просим и просим… Так взял бы и всех в порошок.

Боже, слышишь, я счастлив, и мне ничего не надо.

Может ты чего хочешь? Могу прочитать стишок.

 

 

***

 

Люди-тигры терзают людей-антилоп,

Люди-змеи заглатывают людей-птенцов,

Люди-крысы сбиваются в стаи, чтоб

Не бояться людей-собак и людей-котов.

 

Люди-верблюды на всех и на всё плюют,

Люди-кроты копошатся в земле, пока

Люди-сороки разнообразят уют,

А люди-свиньи налёживают бока.

 

Люди-микробы – их большинство – кишат,

Что ещё нужно – трахнул, пожрал – балдей...

Грустно глядит из зеркал человек-ишак,

Всё ещё верит бедняга в людей-людей.

 

 

Сон-нет

 

Был человек. Пока не вышел в люди…

Кто знает, стоит ли свеча игры.

Смеются ангелы с конца иглы

Над проползающим в ушко верблюдом.

 

Мы выбираем пепел из золы,

Из многих зол… И отчего-то труден

Несложный выбор, и огонь, в сосуде

Мерцающий, не разгоняет мглы.

 

Наперекор размеренности буден,

Отмеренности – скоро все там будем,

Сердца на счастье бьются словно блюдца,

Но памяти навязаны узлы,

Надежды холодны, мечты мерзлы.

Ползёт верблюд, и ангелы смеются.

 

 

***

девочка плачет

я больше не буду

за мамой я больше

несётся не буду

и плачет и плачет

я больше не буду я

больше не буду

 

так все мы когда то

я больше не буду

кричали и плакали

больше не буду

когда же отчётливо вдруг понимаешь

что больше не будешь

что ты лишь однажды

и больше не будешь не будешь не будешь

становится страшно

и хочется плакать

 

 

Новогоднее

Помнишь,
как звал на помощь,
а приехала «Скорая помощь»?
Ввели болезному
кубы полезные.
Помнишь?
Не помнишь…
Как думал,
как больно
должно быть кубикам,
когда их в цилиндр,
а потом из цилиндра
сквозь иголку,
в сечении тоже круглую,
выдавливают
бесцеремонно,
длинно,
все углы,
каждый угол,
ломая в линии…
Не помнишь?
Как становилось легче,
не становилось лучше…
Солнечный человечек, -
их называют лучик,
ещё называют зайчик,
она называла зайчик,
тянет протяжную ручку,
величиной с пальчик,
величиной с мизинчик
мальчика-с-пальчик…
Помнишь?
Как медсестричка вздричная
бросила «Лучше б помер.
всего полчаса до полночи,
опять Новый год в дороге!»
И чей-то мужской – «Сволочи»,
аж человечек вздрогнул
солнечный…
Полночь…
Значит…
Лунный? А может звёздный?
Бывают ли лунные зайчики?
А звёздные?..Нет, серьёзно,
бывают, не помнишь?
Не помнишь…
В стоне беззвучном тонешь,
стонешь - «Идите к чёрту!»,
«Кто вас впустил!», стонешь,
«Кому я тут нужен мёртвый?
Я и живой-то…» Помнишь?
Помнишь-непомнишь, всего лишь -
Игра после любит-нелюбит
И верю-неверю. Не верю!
Будьте людьми, люди,
уйдите, закройте двери!»
Не помнишь, не помнишь, не помнишь…
Солнечные человечки,
зайчики лунные, лучики
звёздные мечутся.
Мечутся
остервенело, люто,
под барабаны салюта.
А за окном
люди,
всюду за стенами
люди,
не человечки –
люди.
Солнечные - люди,
Звёздные, лунные – люди,
Люди-лучики, зайчики,
Люди повсюду, всюду…
Завтра всё будет иначе.
Ты помнишь. Я помню – будет.

Трехбуквица (Валерию Кислову)

 

Был сон, как явь. Иль это явь была?

Б.Гринберг

 

Что для нас иго?
В.Кислов


был сон как явь, иль это явь… был век
как год, как час, как миг… всё что вне эго
для нас иль иго, или эхо.
жгу оба ока, зря без век.

жри что дал бог иль бес, спи там, где лёг,
ори "ура!" как все, как все гни шею...
жил-был, как пёс, был бит, вёл быт, как мог.
как все. моё при мне. там жну, тут сею.

..........................................................

где был мой дом, там дым, там ямы, рвы,
сто лет, сто зим все сны мои про это.
иду под лёд, под раз-два-три, увы,
дна нет, как нет. тик-так, тик-так… вся эра

как тик. как так? где бог, что дал нам мир,
как хук под дых, как узы «рая-ада»?
нас нет без пут, без шор, без вер, без мер.
так дай нам сил, ума дай... или яда.

 

Дмитрий Северов

 

Койяанискаци.

мой лучший товарищ однажды утром расцвёл акацией.
я в поисках самого себя перепутал все в мире кассы и станции.
ноги мои ходили песком на Гавайях, слушали волн рассказы,
а пальцы рук в это время в Ницце по клавиатуре клацали,
а руки лежали в музее Лондона, сто лет назад разобщённые с пальцами.
а рот мой широко был открыт на какой-то известной картине Пикассо,
и к нему, словно к обычному рту, запрещено прикасаться.
в странах Азии кто-то меняет, насупившись, дислокации,
и не замечает, что ничего не меняется, если менять декорации.
я где-то вдали сейчас жёлтым свитером на теле австрийца скатываюсь
и думаю, пришлось ли мне кем-то за всю мою жизнь искаться.
я слышу, как под землёй на земле китаец спросил китайца:
"What did you say about missis Hudson?"
и я понимаю, что мне не надо скитаться.
всё хорошо. просто койяанискаци.

Коровы не хотят умирать.

 

сухие листья, взятые в охапку,
в твоем сознанье лишь на пять минут.
они не умирают, а пугают,
что ты вот так же можешь умирать.

но ты не веришь. ты умнее смерти.
в твоём уме растения да рёбра,
какого-нибудь фильма девять серий.
что там ещё в мозгах царя природы?

но знал я очень старую корову.
она меня, наверно, тоже знала,
поскольку каждый раз, когда я трогал
её бока, измазанные сажей,

она хвостом, недвижимым и вялым,
едва-едва, как будто "ну, здорово",
совсем по-человечьи мне виляла,
насколько позволял преклонный возраст,

глядела на меня огромным глазом
и медленно кивала головою.

коровы тоже думают о главном.

о дружбе, смерти всё их молоко.

когда узнал я, что её заколют
и по частям распродадут на мясо,
я к ней, пропахшей сеном и навозом,
уставшей, равнодушной, безымянной

пришёл. и рассказал ей о бессмертье.

и шла она спокойно до решётки.

до страшной электрической решётки.

о которой мало что известно.


8 апреля 2012

 

Предисловие.

 

Рождён и я. Мужского рода.
Для разведения костров.

Не то река, не то дорога,
не то вот эта вот строка

вела меня. Как будто кто-то
вытягивал ежеминутно

меня. Как самый первый доктор
и как последний mon amie.

Так тянем время мы в передней,
перед ней, ним — оцепенев;

так время горькие деревья
вытягивает в небеса.

И всё бы ничего, как если б
не стало мне себя так мало,

так мало света, счастья, блеска,
и этой жизни — маловато,

что все дороги, реки, строки,
все океаны, всё зверьё —

не просто так мне — "на потрогать" —
а это — всё-таки — моё.

А это — всё-таки — на память
дано мне в пятницу с утра,

чтоб стало мне в тот миг понятно,
как раздувать огонь костра,

как выживать на перепутьях
и на воде, что зелена;

что там — не внутреннее утро, —
вселенная вся вселена.

И словно маленький подсвечник
из темноты достать, светя,

так я тяну — за кончик — вечность
и всё на свете — из себя.

И безграничные туннели
меня собой заставят цвесть.

И то, чего на деле нету,
на самом деле — тоже — есть.

И тесно, как в собачьих рёбрах,
и наплевать на синяки:

закручиваюсь я, проросший,
в с ума сошедшие цветки.

Из многоцветниц, из травы я,
из городов, из этажей,

и сможет всё живое в мире
зайдя в меня, остаться жить.

И что старо, как скрип калитки, —
осыплется, меня зовя.

Весь мир — усталый, как улитка,
ползущая вокруг себя.


Из цикла «Тризна»

 

I. — Когда человек переносит ряд операций, —
говорит Вероника Григорьевна Романовская,
медсестра областной больницы, —
он постоянно спрашивает имя моё и отчество,
потому что всегда возвращается после наркоза — незнающим.
И я называю себя — зачем-то — разными именами:
то Марией Ивановной, то Ольгой Сергеевной, а то и
смертушкой-смертью.
Но называясь последним именем — я никогда не вру.

По её же словам —
по словам вышеназванной Веры Арсеньевны Зориной,
медсестры областной больницы, кажется, калининградской —
разговаривать с теми, кто завтра умрёт — иное совсем одиночество,
абсолютно иная, ни с чем не сравнимая, страшная пустота.
Когда по ночам — не всегда, но бывает — в квартиру зачем-то приходят
упавшие внутрь себя:

Алексей Алексеевич — с пятым инфарктом,
Жанна Леонтьевна — с ножевым,
Семён Иванович — с двумя огнестрельными,
а также два мальчика: Стёпа и Костя — с черепно-мозговыми.

— Зачем-то приходят ко мне, хоть и я не называла имени, —
продолжает всё та же Ирина Андреевна Ратуш,
пациентка глухой психиатрической клиники. —
Зачем-то приходят и ставят в графины цветы — красивые поздние астры —
бутонами вниз, как веники.
А после этого — начинаются страшные песни да пляски,
кричат и звереют они, как бесята, кричат, гогочут, дерутся.

Назовите, пожалуйста, имя своё, — просит Ирина Андреевна доктора.
Плачет Ирина Андреевна.
Очень хочет вернуться.

 

Александр Простой

БЕЗДОННОЕ

 

То не дождь в окне,

то не мир в огне,

то не явь во сне…

 

Но чьё-то бездонное сердце

в сияющем чугуне,

исторгающее движение

во всех микро, макро и анти…

 

Где уже не ты,

где уже не я,

где уже никто не даст никаких гарантий.

 

Льётся вода…

а что ей ещё остаётся,

если верить в любовь ненадёжно так

и сердце бьётся.

 

И насажен пытливый мозг

на жалящие крючки вопросов,

а по жилам плоти живой

бежит расплавленный воск

православных великороссов.

 

Но свечою истлеет прах,

может вытопится немного масла…

теперь безразлично кто –

скромный чернец или величественный патриарх,

светильня уже погасла.

 

Льётся вода,

всё льётся и льётся…

и солнце горит всегда,

явствующий не проснётся,

потому что нелепо это,

потому что бездонное сердце в сияющем чугуне

всё бьётся и бьётся.


ДЫШАТЬ

 

Всё отражение целей,

отражение целей тебя,

целей тебя так много,

так много тебя теребят,

 

тебя теребят мадонны,

теребят мадонны всегда,

мадонны всегда с подонками,

с подонками чернота,

 

чернота заполняет жизни,

заполняются жизни до крышечки,

жизни до крышечки гроба,

а до гроба всё «Блинные», «Пышечные»,

 

а до гроба былинно всё, пышно,

но всё пышное станет землёй,

ветром, огнём и космосом,

и в самом конце – водой,

 

водой, самой тихой и гладкой,

в которую можно смотреть,

можно смотреть бесцельно,

бесцельно сегодня и впредь,

 

где сегодня и впредь – отражение,

отражение целей тебя,

и целей тебя так много,

так много, что ослепят.

 

САМУРАЙ

 

От нужды,

в одиночестве и тоске,

потому что твоя голова -

олицетворение пустоты…

 

из-за лета,

осени, зимы, весны,

в которых у всего есть ты,

кроме заряженного арбалета…

 

животных,

тебя составляющих,

из разных уголков света

и тьмы, бешеных и голодных…

 

из-за святой любви,

сердечно-сосудистых дел

пошлого прошлого, пассий бесплодных,

галстук масонский шею уже обвил…

 

а ещё потому,

что индивидам с больными душами

выращивают для супа свои язычки певчие соловьи,

здесь больные ни столько гурманы, сколько гламурны…

 

и всё это ни в Петербурге

на дне Достоевского,

а в Новой Сибири…

 

герой умирает внутри тебя,

вешаясь,

от харакири.

СМЕРТЬ

 

 

- Эй, обыватель, куда идёшь?

 

Не ищи меня по сторонам – я говорю внутри

И я ни какая-нибудь твоя ничтожная мелочь…

А именно то, что не даст теперь тебе спать спокойно

И сожрёт твои нервы.

Я твоя язва и желчь!

Я подкожная щёлочь

Венеры!

 

Когда тебя засосёт и утопит в клоаке сомнений,

Пошатнувшая твою целостность моя суть,

Я сделаюсь чёрной дырой твоих никудышных мыслишек

И память твою сотру.

Тебя никому не вернуть!

Я твоя элевсинская гнусь –

Прокруст!

 

Я растяну твоё время до неизбывной тоски,

Укорочу твою жизнь, чтобы холодный февраль…

И только холодный февраль сохранил о тебе секунду,

Я тебя уничтожу.

Нет никаких спиралей

Развития, а есть пастораль,

Которая гложет.

 

Всё твоё обывательское говно желаний

В океане вселенских страстей не стоит даже нуля,

Ты абсолютнейшая бесполезность чего бы то ни было –

Осознай этот дар.

И свободно себе гуляй!

Себя трепетного дурака валяй,

Au revoir!

 

Поэт поднимает глаза посмотреть в небеса.

Не обнаружив верх, он говорит – спасибо.

Он долго стоит так, руками сжимая голову,

Полуприсевши.

И шепчет – спаси нас Бог.

Но эхом внутри раздаётся лишь:

- Камо грядеши?

СНИСКАВШИМ ТОСКУ

 

 

Правильно выдержать паузу,

чтобы пространство не впало в маразм,

поэт собирает конструктор,

где каждая мысль – спазм,

а слово - пазл

сплиноидного тишинизма

мистической лаборатории Азъ.

 

Иллюзиями гиперстроф

гипертрофировать

гипериллюзию бытия,

но не лелеять их…

среду созидающий

в бреду созидающих

не создан быть тих.

 

Тошнотворность, присущая

каждому пожалевшему о жизни сучьей,

не искавшему, где получше,

как предпочитающий

сегодня завтрашнему

и завтра вчерашнему,

а по велению селезёнки

тоску снискавшему,

пытающемуся не нарушить

ни одну из заповедей,

но не сумевшему не нарушать…

однажды вывернет наизнанку весь мир

метизами из кладовок,

вещизмом из всех квартир,

гаражей и парковок,

целлюлозой из кабинетов,

всеми красками из палитр,

ископаемыми из недр…

 

и никого никогда не придётся прощать,

если себя простить.

 

Михаил Немцев

Одиночество

На острие этой иглы поместится

ровно один ангел.

Второго не будет.

 

Ещё раз: второго – не будет.

 

Письма к Аннубис

1. В женщинах птичье, в мужах – хомячье.

Это сработанные шестерёнки.

Это не "битва полов", не томленье

духа - но звериные древние тёрки.

И я ничего не хочу поделать,

будучи мужчиной и человеком:

хомячье заводится как турбина

во мне в ответ на твоё птичье.

 

2.Любви полезно быть сериальной.

Тогда она выдаёт оттенки.

Что бы теперь не случилось с нами –

Всё это выжмешь в свои заметки.

Знаешь ли, я здесь тебя хочу я.

Да, протестировать крепость руки. Это не секрет.

Книги мои говорят мне: побойся Бога.

Я знаю: в твоём оазисе Бога нет.

 

Звериная смерть

Андрею Жданову

1. Хочет ли кролик быть съеденным?

Иль он предпочтёт быть засушенным?

Вот он лежит или прыгает.

Сам про себя не знает.

 

Дальше, за кроликом, домики,

крылечки, лужок и лесок.

В небе над кроликом Б.,

ну да, или, там, Луна.

 

Но в сельском-то дворике кролику,

прыгать нельзя просто так!

Кролик это не лик!

Кролик это пустяк.

 

2. Коты живут быстрее чем могли бы,

зато не успевают надоесть,

и хочется потом ещё любви.

 

3. Выползшая гусеница, не видит.

И уже не увидит.

 

***

Прочитав стихов вагон,

привыкаешь отличать

строки вовсе ни о чём –

от таких, где говорит

то-о-чём-нельзя-сказать.

 

Ты дурак и я дурак,

но это всё не просто так:

Так вот нами говорит

То, что в проводах гудит,

То, зачем земля родит.

 

***

Деревья, слово люблю только вам подходит.

Ольга Седакова

 

Имел бы любви с горчичное

– был бы и тем, любимым, из многих

в мятых одеждах, в маршрутках сонных,

с головушками на локтях…

– И знал бы (я – этот), в них те же Дух и дыхание,

что и в любимых (мною, этим). – Так ведь не знаю,

мысли мои бедны смирной и ладаном, золото моё дёшево.

Имел бы любви с горчичное… – Так и ходить

предсказуемыми путями.

 

Татьяна Дружинина

ПИСЬМО ИЗ ИЮЛЯ

Здравствуй, я живу в июле. Весь затянут паутиной

Тихий дом мой на обрыве, полусъеденном дождём.

Рано утром можно видеть на протоке след утиный,

А потом фургон молочный или почту вместе ждём.

 

Я сижу на солнцепёке, все постыло и остыло

То, что ставили на печку, ожидая, что придёшь.

Скоро осень, я готовлюсь, а она заходит с тыла,

Поседею я и сгину, сразу, как созреет рожь.

 

Доживаю век в июле, ожиданием измаян

Чахлый дом мой на обрыве, полусъеденном дождём.

Скоро уж доумираю, приезжай ко мне из мая,

Может, в августе сентябрь ненароком переждём.

ЧУЖАЯ ДУША

Объявлен сбор, и осень второпях

Промокшие ковры на солнце сушит.

Своя душа дичает на глазах, —

Я буду приручать чужую душу.

Кормить с руки, заглядывать в глаза,

Читать до дыр зачитанные были,

Попросит больше — буду только “за”.

Так просидим до самой снежной пыли.

Когда зима расставит по местам

Снег, жизнь и всё, что связано с тобою,

И тут уже не крикнешь: “Не отдам!”,

Особенно когда забрал чужое.

Чем дальше в ночь, тем тягостнее бред

И тем страшней открыть глаза в кромешность.

Сырой сквозняк приподнимает плед...

Кто был приручен, тот ушёл, конечно.

Луна в пути даёт немалый крюк.

Есть путь через дома — вперёд и сразу.

Как быстро отбивается от рук

Тот, кто ничем им больше не обязан.

Лепестковое хайку

Неуклюжий июнь. Ты мне снишься зачем-то.
Лепестковые ветры рассвет окрыляют,
Чтобы ровно плыла календарная лента,
Я завешу окно, новый день отдаляя.

На реке солнцепад. Превратиться бы в чайку —
Так меня не найдут мои боли и беды.
У меня есть семилепестковое хайку,
Я полью его, если до дома доеду.

Поседев, одуванчики строятся клином,
Я люблю и ночами гадаю на астре,
В лунном свете скульптурные тени так длинны,
И деревья недвижимо спят в алебастре.

Тяжело засыпать, когда в сердце иголки,
Когда горло болит от короткого слова...
Одиноко распустится хайку на полке,
Больше утро не будет таким лепестковым.

В наших местах

В наших местах холода — синева-синевой.
Даже снежинки, замёрзнув, сбиваются в стаи.
В наших местах одиноко. И сколько ни вой,
Всё не извыть неизбывное и не оттаить.
Меркнут границы на пост-самолётной меже.
Строки слились, этот стих безнадёжно разлажен.
Если тебя у тебя не осталось уже,
Просто смотри на пейзаж и сливайся с пейзажем.