Мужчины, что ни говори, странные существа

Мужчины, что ни говори, странные существа. Прихоти их необъяснимы.

Вдруг один, к всеобщему удивлению, бросит красавицу жену ради дурнушки…

Если молодой человек хорошо принят во дворце или родом из знатной семьи, он вполне может выбрать из множества девушек красивую жену себе по сердцу.

Предположим, избранница недоступна, так высоко она стоит. Но все равно, если в его глазах она совершенство, пусть любит ее, хотя бы пришлось ему умереть от любви.

Бывает и так. Мужчина никогда не видел девушки, но ему наговорили, что она — чудо красоты, и он готов горы своротить, лишь бы заполучить ее в жены.

Но вот почему иной раз мужчина влюбляется в такую девушку, которая, даже на взгляд других женщин уж очень дурна лицом? Не понимаю.

Я помню, была одна дама, прекрасная собой, с добрым сердцем. Она писала изящным почерком, хорошо умела слагать стихи. Но когда эта дама решилась излить свое сердце в письме к одному мужчине, он ответил ей неискренним ходульным письмом, а навестить и не подумал.

Она была так прелестна в своем горе, но мужчина остался равнодушным и пошел к другой. Даже посторонних брал гнев: какая жестокость! Претил холодный расчет, который сквозил в его отказе…

Мужчина, однако, ничуть не сожалел о своем поступке.

261. Сострадание — вот самое драгоценное свойство…

Сострадание — вот самое драгоценное свойство человеческой души. Это прежде всего относится к мужчинам, но верно и для женщин.

Скажешь тому, у кого неприятности: «Сочувствую от души!» — или: «Разделяю ваше горе!» — тому, кого постигла утрата… Много ли значат эти слова? Они не идут из самой глубины сердца, но все же люди в беде рады их услышать.

Лучше, впрочем, передать сочувствие через кого-нибудь, чем выразить непосредственно. Если сторонние свидетели расскажут человеку, пораженному горем, что вы жалели его, он тем сильнее будет тронут и ваши слова неизгладимо останутся в его памяти.

Разумеется, если вы придете с сочувствием к тому, кто вправе требовать его от вас, то особой благодарности он не почувствует, а примет вашу заботу как должное. Но человек для вас чужой, не ожидавший от вас сердечного участия, будет рад каждому вашему теплому слову.

Казалось бы, небольшой труд — сказать несколько добрых слов, а как редко их услышишь!

Вообще, не часто встречаются люди, щедро наделенные талантами — и в придачу еще доброй душой. Где они? А ведь их должно быть много…

262. Только прямой глупец сердится…

Только прямой глупец сердится, услышав людские толки о себе. Как можно их избежать? Выходит, он мнит себя неуязвимым. Никто не смей о нем и слова сказать, но сам он волен осуждать других.

Бывают, правда, недопустимо омерзительные сплетни. Когда они дойдут до слуха того, кто стал их мишенью, то он, естественно, будет глубоко возмущен. Скверная может выйти история!

Если в обществе перемывают косточки человека, который еще дорог сердцу, то невольно пожалеешь его и не присоединишься к насмешникам. А в других случаях слишком велико желание позлословить на чужой счет и вызвать общий смех.

263. Если какие-нибудь черты в лице человека…

Если какие-нибудь черты в лице человека кажутся вам особенно прекрасными, то не устанешь любоваться им при каждой новой встрече.

С картинами не так. Если часто на них глядеть, быстро примелькаются. Возле моего обычного места во дворце стоят ширмы, они чудесно расписаны, но я никогда на них не гляжу. Насколько более интересен человеческий облик!

В любой некрасивой вещи можно подметить что-либо привлекательное… А в красивом — увы! — отталкивающее.

264. У господина Наринобу, тюдзё Правой гвардии…

У господина Наринобу, тюдзё Правой гвардии, великолепная память на голоса. Когда где-нибудь, позади завесы, идет общая беседа, обычно бывает трудно по одному голосу угадать, кто говорит, особенно если это человек не из тех, с кем видишься постоянно.

Вообще мужчины плохо различают голоса или особенности почерка, и лишь Наринобу сразу узнает, чей это голос, даже если говорить совсем тихо.

265. Я никогда не встречала людей с более тонким слухом…

Я никогда не встречала людей с более тонким слухом, чем главный императорский казначей Масамѝцу. Право, он мог бы расслышать, как падает на пол ресничка комара.

Однажды, когда я жила в правом крыле канцелярия императрицы, Наринобу, приемный сын его светлости Митинага, только что получивший звание тюдзё, нес дежурство во дворце.

Пока я беседовала с ним, одна из фрейлин тихо прошептала мне:

— Расскажите господину тюдзё историю про картинки на веере.

Я ответила ей чуть слышно, одними губами:

— Когда вон тот господин уйдет. Даже она не расслышала и, наклонившись ко мне, стала переспрашивать:

— Что такое? Что такое?

— Возмутительно! — воскликнул Масамицу. — Ну если так, я весь день не тронусь с места.

«Но как мог он услышать?» — изумились мы.

То, что радует

Кончишь первый том еще не читанного романа. Сил нет, как хочется достать продолжение, и вдруг увидишь следующий том.

Кто-то порвал и бросил письмо. Поднимешь куски, и они сложатся так, что можно прочитать связные строки.

Тебе приснился сон, значение которого показалось зловещим. В страхе и тревоге обратишься к толкователю снов и вдруг узнаешь, к великой твоей радости, что сновидение это ничего дурного не предвещает.

Перед неким знатным человеком собралось целое общество придворных дам.

Он ведет рассказ о делах минувших дней или о том, что случилось в наши времена, а сам поглядывает на меня, и я испытываю радостную гордость!

Заболел человек, дорогой твоему сердцу. Тебя терзает тревога, даже когда он живет тут же, в столице. Что же ты почувствуешь, если он где-нибудь в дальнем краю? Вдруг приходит известие о его выздоровлении огромная радость!

Люди хвалят того, кого ты любишь. Высокопоставленные лица находят его безупречным. Это так приятно!

Стихотворение, сочиненное по какому-нибудь поводу — может быть, в ответ на поэтическое послание, — имеет большой успех, его переписывают на память. Положим, такого со мной еще не случалось, но я легко могу себе представить, до чего это приятно!

Один человек — не слишком тебе близкий — прочел старинное стихотворение, которое ты слышишь в первый раз. Смысл не дошел до тебя, но потом кто-то другой объяснил его, к твоему удовольствию.

А затем ты вдруг найдешь те самые стихи в книге и обрадуешься им: «Да вот же они!»

Душу твою наполнит чувство благодарности к тому, кто впервые познакомил тебя с этим поэтическим творением.

Удалось достать стопку бумаги Митиноку или даже простой бумаги, но очень хорошей. Это всегда большое удовольствие.

Человек, в присутствии которого тебя берет смущение, попросил тебя сказать начальные или конечные строки стихотворения. Если удастся сразу вспомнить, это большое торжество. К несчастью, в таких случаях сразу вылетает из головы то, что, казалось бы, крепко сидело в памяти.

Вдруг очень понадобилась какая-то вещь. Начнешь искать ее — и она сразу попалась под руку.

Как не почувствовать себя на вершине радости, если выиграешь в состязании, все равно каком!

Я очень люблю одурачить того, кто надут спесью. Особенно, если это мужчина…

Иногда твой противник держит тебя в напряжении, все время ждешь: вот-вот чем-нибудь да отплатит. Это забавно! А порой он напускает на себя такой невозмутимый вид, словно обо всем забыл… И это тоже меня смешит.

Я знаю, это большой грех, но не могу не радоваться, когда человек, мне ненавистный, попадет в скверное положение.

Готовясь к торжеству, пошлешь платье к мастеру, чтобы отбил шелк до глянца. Волнуешься, хорошо ли получится! И о радость! Великолепно блестит.

Приятно тоже, когда хорошо отполируют шпильки — украшения для волос…

Таких маленьких радостей много!

Долгие дни, долгие месяцы носишь на себе явные следы недуга и мучаешься им. Но вот болезнь отпустила — какое облегчение! Однако радость будет во сто крат больше, если выздоровел тот, кого любишь.

Войдешь к императрице и видишь: перед ней столько придворных дам, что для меня места нет. Я сажусь в стороне, возле отдаленной колонны. Государыня замечает это и делает мне знак: «Сюда!»

Дамы дают мне дорогу, и я — о счастье! — могу приблизиться к государыне.

267. Однажды, когда государыня беседовала с придворными дамами…

Однажды, когда государыня беседовала с придворными дамами, я сказала по поводу некоторых ее слов:

— Наш бедственный мир мучителен, отвратителен, порою мне не хочется больше жить… Ах, убежать бы далеко, далеко! Но если в такие минуты попадется мне в руки белая красивая бумага, хорошая кисть, белые листы с красивым узором или бумага Митиноку, — вот я и утешилась. Я уже согласна жить дальше.

А не то расстелю зеленую соломенную циновку, плотно сплетенную, с широкой белой каймою, по которой разбросан яркими пятнами черный узор… Залюбуюсь и подумаю: «Нет, что бы там ни было, а я не в силах отвергнуть этот мир. Жизнь слишком для меня драгоценна…»

— Немного же тебе надо! — засмеялась императрица, — Спрашивается, зачем было людям искать утешения, глядя на луну над горой Обасутэ̀?[362]

Придворные дамы тоже стали меня поддразнивать:

— Уж очень они короткие, ваши «молитвы об избавлении от всяческих бед».

Некоторое время спустя случились печальные события[363], потрясшие меня до глубины души, и я, покинув дворец, удалилась в свой родной дом.

Вдруг посланная приносит мне от государыни двадцать свитков превосходной бумаги и высочайшее повеление, записанное со слов императрицы.

«Немедленно возвратись! — приказывала государыня. — Посылаю тебе эту бумагу, но боюсь, она не лучшего качества и ты не сможешь написать на ней Сутру долголетия для избавления от бед».

О счастье! Значит, государыня хорошо помнит тот разговор, а я ведь о нем совсем забыла. Будь она простой смертной, я и то порадовалась бы. Судите же, как глубоко меня тронуло такое внимание со стороны самой императрицы!

Взволнованная до глубины души, я не знала, как достойным образом поблагодарить государыню, но только послала ей следующее стихотворение:

С неба свитки бумаги,

Чтобы священные знаки чертить,

В дар мне прислала богиня.

Это знак, что подарен мне

Век журавлиный в тысячу лет[364].

— И еще спроси государыню от моего имени, — сказала я, — «Не слишком ли много лет прошу я от судьбы?»

Я подарила посланной (она была простая служанка из кухонной челяди) узорное синее платье без подкладки.

Сразу же потом я с увлечением принялась делать тетради из этой бумаги, и в хлопотах мне показалось, что все мои горести исчезли. Тяжесть спала с моего сердца.

Дня через два дворцовый слуга в красной одежде посыльного принес мне циновку и заявил:

— Нате!

— А ты кто? — сердито спросила моя служанка. — Невежество какое!

Но слуга молча положил циновку и исчез.

— Спроси его, от кого он? — велела я служанке.

— Уже ушел, — ответила она и принесла мне циновку, великолепную, с узорной каймой. Такие постилают только для самых знатных персон.

В душе я подумала, что это — подарок императрицы, но вполне уверенной быть не могла. Смущенная, я послала разыскивать слугу, принесшего циновку, но его и след простыл.

— Как странно! — толковала я с моими домашними, но что было делать, слуга не отыскался.

— Возможно, он отнес циновку не тому, кому следовало, и еще вернется, — сказала я.

Мне хотелось пойти во дворец императрицы и самой узнать, от нее ли подарок, но если бы я ошиблась, то попала бы в неловкое положение.

Однако кто мог подарить мне циновку ни с того ни с сего? «Нет, разумеется, сама государыня прислала ее», — с радостью подумала я.

Два дня я напрасно ждала вестей, и в душе у меня уже начали шевелиться сомнения.

Наконец, я послала сказать госпоже Укё:

«Вот, мол, случилось то-то и то-то… Не видели ли вы такой циновки во дворце? Сообщите мне по секрету. Только никому ни слова, что я вас спрашивала».

«Государыня сохраняет все в большой тайне, — прислала мне ответ госпожа Укё. — Смотрите же, не проговоритесь, что я выдала ее секрет».

Значит, моя догадка была верна! Очень довольная, я написала письмо и велела своей служанке потихоньку положить его на балюстраду возле покоев императрицы. Увы, служанка сделала это так неловко, что письмо упало под лестницу.

268. Его светлость канцлер повелел[365]

Его светлость канцлер повелел, чтобы в двадцать первый день второй луны был прочитан Полный свод речений Будды в святилище Сякудзэ̀ндзи храма Хокоѝн.

На торжестве должна была присутствовать вдовствующая императрица-мать, и потому молодая государыня — моя госпожа — загодя, уже в самом начале луны, поспешила прибыть во дворец на Втором проспекте. Но, как назло, в тот вечер меня от усталости сморил сон, и я ничего не успела толком разглядеть.

Когда я встала на другое утро, солнце уже ярко светило в небе, и недавно построенный дворец свежо и нарядно белел в его лучах. Все в нем сияло новизной, бамбуковые шторы и те, как видно, были повешены только накануне.

Когда же успели так великолепно украсить покои? Даже поставили Льва и Корейского пса[366] в императорской опочивальне.

Возле лестницы, ведущей в сад, я заметила небольшое вишневое дерево, осыпанное пышным цветом.

«Как рано оно зацвело! — удивилась я. — Наверно, оттого, что растет в сени дворца. Значит, сливы уже давно распустились».

Вдруг гляжу, цветы на вишне ручной работы. Но они сверкали чудесными красками ничуть не хуже настоящих! Изумительное мастерство!

Было грустно думать, что они погибнут при первом же дожде.

На том месте, где был воздвигнут дворец, раньше стояло много маленьких домишек, и потому сад еще был беден деревьями, но сам дворец восхищал своей изысканной красотой.

Вскоре пожаловал его светлость канцлер. На нем были серые с синим отливом шаровары, украшенные плотно вытканным рисунком, и кафтан «цвета вишни», поверх трех пурпурных одежд.

Дамы, во главе с императрицей, блистали великолепными нарядами из гладких или узорчатых тканей всех оттенков цветущей сливы — от густого до светлого. Китайские накидки на них были весенних цветов: «молодые побеги», «зеленеющая ива», «алые лепестки сливы».

Господин канцлер сел перед императрицей и начал с ней беседовать.

О, если бы я могла хоть на короткий миг показать эту сцену людям, обитающим вдали от дворца! Пусть бы они своими ушами услышали, как превосходно отвечала государыня!

Поглядев на придворных дам, канцлер сказал:

— Что еще осталось пожелать вам в этой жизни, ваше императорское величество? Сколько замечательных красавиц окружает вас, глядеть завидно! И нет среди них ни одной низкорожденной. Все — дочери знатных семейств. О, какая великолепная свита! Прошу вас, будьте милостивы к вашим придворным дамам. Но если б они только знали, что у вас за сердце! Тогда лишь немногие согласились бы служить вам. А я ведь, несмотря на вашу низменную скупость, верой и правдой служил вам с самого вашего дня рождения. И за это время вы хоть бы обноски пожаловали мне со своего плеча! Нет, уж я вам в глаза все выскажу.

Он насмешил нас до слез.

— Но ведь это святая истина. По-вашему, я глупости болтаю? Как вам не совестно потешаться надо мной! — воскликнул канцлер.

В это время вдруг явился какой-то секретарь министерства церемониала с посланием от императора к императрице. Дайнагон Корэтика принял письмо и подал своему отцу. Развернув его, канцлер сказал:

— До чего приятное послание! Прочесть, что ли, если будет дозволено?

Но, взглянув на дочь, добавил:

— О, какой гневный вид! Словно я совершаю святотатство! — и отдал письмо.

Государыня взяла его, но не торопилась развернуть. Как спокойно и уверенно она держалась!

Одна из фрейлин вынесла откуда-то из глубины покоев подушку, чтобы усадить на нее императорского посла, а три-четыре других остались сидеть возле церемониального занавеса, поставленного перед императрицей.

— Пойду распоряжусь, чтобы послу выдали награду, — сказал канцлер.

После того как он ушел, императрица принялась читать послание. Потом она написала ответ на тонкой бумаге, алой, как лепесток сливы, под цвет ее наряду.

«Но увы! — подумала я с сожалением. — Никто не сможет даже отдаленно представить себе, до чего хороша была императрица, кроме тех, кто, как я, видел ее в этот миг своими глазами».

Пояснив, что сегодня особый день, канцлер пожаловал в награду посланному женский церемониальный наряд вместе с длинной одеждой цвета алой сливы.

Была подана закуска, и гостю поднесли чарочку, но он сказал дайнагону Корэтика:

— Сегодня у меня очень важные дела. Господин мой, прошу меня извинить, — и с этими словами покинул нас.

Юные принцессы, дочери канцлера, изящно набеленные, не уступали никому красотой своих нарядов.

Госпожа Третья[367], Микусигэдоно, была ростом повыше госпожи Второй и выглядела настолько взрослой, что хотелось титуловать ее «сударыня».

Прибыла и ее светлость, супруга канцлера, но сейчас же скрылась позади церемониального занавеса, к большому сожалению новых фрейлин, еще не имевших случая увидеть ее.

Придворные дамы собрались тесным кругом, чтобы обсудить, какой наряд и какой веер лучше всего идут к сегодняшней церемонии. Каждая надеялась затмить всех остальных.

Вдруг одна заявила:

— А зачем я буду голову ломать? Надену первое, что под руку попадется.

— Ну, она опять за свое! — с досадой воскликнули другие дамы.

Вечером многие фрейлины отправились к себе домой, чтобы приготовиться к торжеству, и государыня не стала их удерживать.

Супруга канцлера навещала императрицу каждый день и даже иногда ночью. Юные принцессы — сестры государыни — тоже часто наведывались к ней, и в ее покоях все время царило приятное оживление. Из дворца императора ежедневно являлся посол.

Дни шли, и цветы на вишне ничего не прибавили к своей красоте, но выгорели на солнце и потускнели. Вид у них стал самый жалкий.

А когда они ночью попали под дождь, на них совсем уж нельзя было смотреть.

Рано утром я вышла в сад и воскликнула:

— Вот уж не скажешь теперь про цветок вишни, «светлой росой увлажненный[368]», что он похож на лик красавицы…

Государыня услышала меня и пробудилась.

— В самом деле, мне показалось ночью, будто пошел дождь. Что случилось с цветами? — встревоженно вопросила она.

Как раз в эту минуту из дворца канцлера явилась толпа людей его свиты и разных челядинцев. Подбежав к вишневому дереву, они стали срывать с него ветки самодельных цветов, тихо переговариваясь между собой:

— Господин наш велел нам все убрать, пока еще темно. А солнце уже встает. Какая досада! Скорей, скорей! Поторапливайтесь.

Я глядела с любопытством. Если б это были люди, сведущие в поэзии, я бы напомнила им слова поэта Канэдзу̀ми[369]:

Хоть говори, хоть нет.

Ветку цветущей вишни'

Я все равно сорву..

Вместо этого я громко спросила:

— Кто там крадет цветы? Не смейте, нельзя.

Но они со смехом убежали, таща за собой ветки.

Я подумала, что канцлера посетила счастливая мысль. В самом деле, кому приятно глядеть, как некогда столь прекрасные цветы вишни обратились в мокрые комки и прилипли к дереву?

Вернувшись во дворец, я никому не сказала ни слова о том, что видела.

Скоро явились женщины из ведомства домашнего обихода и подняли решетчатые створки ситоми. Женщины из службы двора прибрали покои. Когда они управились с работой, императрица поднялась со своего ложа.

Она сразу заметила, что цветов на вишне больше нет.

— Ах, странное дело! Куда исчезли цветы? — удивилась государыня. — Ты как будто крикнула утром: «Воры крадут цветы!» Но я думала, что унесут всего несколько веток, беда невелика. Видела ли ты, кто они?

— Нет, — ответила я, — было слишком темно. Только смутно двигались неясные тени… Мне показалось, будто какие-то люди воруют цветы, и я прикрикнула на них.

— Но все же, если б это были воры, — заметила императрица, — вряд ли они похитили бы все цветы до единого. Скорее всего, мой сиятельный отец приказал потихоньку убрать самодельные цветы.

— Что вы, как это возможно? — возразила я. — Нет, во всем виноват весенний ветер.

— Ах, вот как ты заговорила! Значит, что-то скрываешь. Видно, боишься бросить тень на его светлость.

В устах императрицы остроумный ответ не редкость, но все же я пришла в восхищение.

Тут показался канцлер, и я скрылась в глубине покоев из страха, что он увидит мой еще помятый сном «утренний лик»[370].

Не успел канцлер войти, как изумленно воскликнул:

— Что я вижу! Пропали цветы на вишне. Вот новость! Но как вы не устерегли их? Хороши же ваши фрейлины, нечего сказать! Спят мертвым сном и не знают, что делается у них под носом.

— Но мне сдается, что об этом «узнал ты раньше меня»[371], — тихонько прошептала я. Канцлер поймал мои слова на лету.

— Так я и думал, — заявил он с громким смехом. — Другие и не заметили бы! Я боялся только госпожи сайсё и вас.

— Да, верно, — подтвердила императрица с очаровательной улыбкой. Сёнагон знала правду, но старалась меня уверить, что всему виной весенний ветер.

— Ну, она обвиняла его напрасно. — И канцлер с утонченным изяществом начал декламировать стихотворение:

Время пришло возделать[372]

Даже поля на горах.

[Не обвиняй же его,

Этот ветер весенний,

Что сыплются лепестки.]

Ах, досадно все же, что мои люди не убереглись от чужих глаз. А я-то наказывал им соблюдать осторожность. Уж очень зоркие стражи здесь во дворце.

И он добавил:

— Но Сёнагон очень удачно сказала про весенний ветер, — и снова начал декламировать: «Не обвиняй же его…»

Императрица молвила с улыбкой:

— В нескольких простых словах она хорошо выразила свое сердечное огорчение. Какой страшный вид был у нашего сада сегодня утром!

Молодая дама по имени Ковакагѝми тоже вставила слово:

— Ведь что ни говори, а Сёнагон первая все заметила. И еще она сказала: только настоящий цветок вишни прекрасен, «светлой росой увлажненный»… а самодельные цветы погибнут.

У канцлера был забавно огорченный вид.

* * *

На восьмой или девятый день той же луны я собралась вернуться на время к себе домой. Императрица попросила меня: «Побудь еще хоть немного», — но я все же покинула дворец.

Однажды в полдень, когда солнце ярко сияло на безоблачном небе, мне принесли письмо от государыни:

«Не обнажились ли сердца цветов?[373] Извести меня, что с тобой?»

Я ответила:

«Осень еще не наступила, но… девять раз в единую ночь к вам душа моя возносилась».

* * *

Помню, в тот вечер, когда императрица должна была переехать во дворец на Втором проспекте, фрейлины подняли ужасную суматоху и, не соблюдая пристойного порядка, толпой ринулись к экипажам. Каждая старалась первой отвоевать себе место.

Я с тремя моими приятельницами стояла в стороне и смотрела на это.

— Неприятная картина! — говорили мы между собой. — Такую толкотню увидишь, только когда люди разъезжаются с праздника Камо. И не подступишься. Но пусть их! Если все экипажи будут заняты и мы не сможем уехать, государыня непременно заметит наше отсутствие и пошлет за нами.

Словом, мы остались спокойно ждать, а между тем другие дамы, тесня друг друга, осаждали экипажи. Наконец они кое-как расселись по местам и уехали.

Распорядитель, наблюдавший за нашим отъездом, воскликнул:

— Я, кажется, не жалея голоса, старался навести порядок, и вот, пожалуйста, четыре фрейлины еще здесь.

Подошел чиновник службы двора:

— Кто, кто остался? — изумленно спросил он. — Странно, очень странно! Я был уверен, что все уже отбыли. Как же вы так замешкались? Сейчас мы собирались посадить служанок вместе с вещами… Небывалый случай!

И он велел подать экипаж.

— О, если так, — сказала я, — посадите сперва этих ваших служанок. А нас уж как-нибудь потом…

— Нет, это возмутительно! Вы нарочно со злобы говорите такие нелепости.

И посадил нас в последний экипаж. Предназначенный для простых служанок, он был еле-еле освещен тусклым факелом. Мы отправились в путь, умирая от смеха.

Тем временем паланкин государыни уже прибыл, и она находилась в приготовленных для нее покоях.

— Позовите сюда Сёнагон, — повелела императрица.

— Но где же она, где? — удивлялись юные фрейлины Укё и Косако̀н, посланные встречать меня. Но экипажи подъезжали один за другим, а меня все не было.

Дамы выходили из экипажа и группами по четверо, в том порядке, как ехали, направлялись к государыне.

— Как, ее нет до сих пор? Почему же это? — спрашивала императрица.

Но никто не знал.

Наконец, когда все экипажи опустели, молодые фрейлины приметили меня.

— Госпожа наша то и дело спрашивает вас, а вы так запоздали! упрекнули они меня и поскорей повели к императрице.

По дороге я глядела кругом. Удивительно, как за самое короткое время сумели так благоустроить дворец, словно императрица уже давно обитала в его

— Почему ты так долго не являлась ко мне? Тебя искали повсюду, но не могли найти, — спросила государыня.

Я промолчала. Одна из фрейлин, приехавших со мной, сказала с досадой:

— А как могло быть иначе? Разве возможно ехать последними, а явиться раньше всех? Еще спасибо служанкам, пожалели нас, пустили в свою повозку. Там было так темно, что мы набрались страха.

— Распорядитель не знал своего дела, — воскликнула императрица. — Но вы-то почему молчали? Фрейлины, не искушенные в этикете, ведут себя бесцеремонно. Одна из старших дам, Эмо̀н, например, должна была бы призвать их к порядку.

— А зачем же они гурьбой бросились к экипажам? Лишь бы обогнать друг друга, — возразила Эмон.

Я подумала, что разговор этот принимает очень неприятный оборот для окружающих.

— Ну скажите, умно ли вы поступили? Нарушили все приличия, лишь бы сесть первыми в хороший экипаж. Благородно вести себя, следуя строгому чину, вот что самое главное, — с огорчением выговаривала фрейлинам государыня.

— Наверное, я слишком задержалась со сборами и все устали меня ждать, — заметила я, чтобы сгладить неловкость.

* * *

Узнав, что государыня завтра утром отправится слушать чтение священного канона, я в тот же вечер поспешила во дворец.

По дороге я заглянула в передние покои на северной стороне Южного дворца[374]. Там горели светильники на высоких подставках, и я увидела многих знакомых мне придворных дам. Одни сидели позади ширм группами по две, по три или четыре, других скрывал от глаз церемониальный занавес.

Но некоторые были на виду. Собравшись в круг, они поспешно шили, подбирали одна к другой и бережно складывали парадные одежды, прикрепляли завязки к шлейфам, белили свои лица… Но не буду тратить слова, нетрудно вообразить себе эту картину.

Дамы так усердно занимались прической, словно завтрашний день главное событие в их жизни.

— Государыня должна отбыть в час Тигра[375], — сообщила мне одна из фрейлин. — Почему вы не пришли раньше? Один человек искал вас, он хотел передать вам веер.

Я поторопилась надеть свой церемониальный наряд на случай, если государыня в самом деле отбудет в час Тигра.

Начало светать, занялось утро. Нам сказали, что экипажи подадут к «Галерее под китайской крышей». В галерею эту, расположенную в западном крыле двора, вел крытый переход. Все мы, сколько нас было, пустились чуть ли не бегом, лишь бы поспеть вовремя.

Фрейлины, которые, подобно мне, недавно поступили на службу, легко робели и поддавались смущению, а тут еще в этом западном крыле находился сам канцлер, и государыня направилась к нему.

Она пожелала прежде всего посмотреть, как будут усаживать в экипажи дам ее свиты. Позади плетеных занавесей возле государыни стояли ее сестры: госпожа Сигэйся и две младших принцессы, а также ее матушка супруга канцлера — с тремя своими сестрами.

Господин дайнагон Корэтика и его младший брат Самми-но тюдзё встречали каждый очередной экипаж и, став по обе его стороны, поднимали плетеные шторы, откидывали внутренние занавески и подсаживали дам. Ехать надо было вчетвером.

Пока мы стояли тесной толпой, можно еще было прятаться за спиной других, но вот стали выкликать наши имена по списку. Волей-неволей пришлось выйти вперед. Не могу описать, какое мучительное чувство одолело меня. Из глубины дворца сквозь опущенный занавес на меня смотрело множество людей, и среди зрителей была сама императрица. Я оскорблю ее глаз своим неприглядным видом… При этой горькой мысли меня прошиб холодный пот. Мои тщательно причесанные волосы, казалось мне, зашевелились на голове.

С трудом передвигая ноги, я прошла мимо занавеса, но дальше, к моему конфузу, стояли два принца и с улыбкой глядели на меня. Я была как во сне. Но все же удержалась на ногах и дошла до экипажа. Не знаю, можно ли гордиться этим как геройством или мной владела дерзость отчаяния.

Когда все мы заняли свои места, слуги выкатили экипажи со двора и поставили вдоль широкого Второго проспекта, опустив оглобли на подставки.

«Такую длинную вереницу экипажей можно увидеть на дороге разве что в самые торжественные дни праздничных шествий. Наверно, все так думают, глядя на нас», — при этой мысли сердце мое забилось сильнее.

На дороге собралась большая толпа чиновных людей средних рангов: четвертого, пятого и шестого… Они подошли к экипажам и, слегка рисуясь, стали заговаривать с нами.

А больше всех асон Акинобу, как говорится, задирал голову и надувал грудь.

Но вот все придворные, начиная с самого канцлера и верховных сановников и кончая теми, кто даже не имеет доступа во дворец, двинулись навстречу вдовствующей императрице-матери. После ее проезда должна была тронуться в путь наша молодая государыня. Я боялась, что придется ждать целую вечность, но едва лишь взошло солнце, как показался кортеж вдовствующей императрицы.

В первом экипаже, украшенном на китайский образец, восседала сама престарелая императрица-инокиня. Далее в четырех экипажах следовали монахини. Экипажи сзади были открыты, и можно было увидеть в их глубине хрустальные четки, рясы цвета бледной туши поверх других одеяний: необычайное благолепие!

Сквозь опущенные плетеные шторы смутно виднелись пурпурные занавески с темной каймой.

В остальных десяти экипажах ехали придворные дамы. Китайские накидки «цвета вишни», шлейфы нежных оттенков, шелка, блистающие густым багрянцем, верхние одежды бледно-алые с желтым отливом или светло-пурпурные радовали глаза переливами красок.

Солнце уже поднялось высоко, но зеленоватое небо было подернуто легкой дымкой, и при этом свете наряды придворных дам так чудесно оттеняли друг друга, что казались прекрасней любой драгоценной ткани, любого пышного одеяния.

Его светлость канцлер со своими младшими братьями и весь двор в полном составе почтительно встретили престарелую императрицу. При виде ее величественного кортежа поднялся ропот восхищения.

Но, надеюсь, зрители любовались также и вереницей наших экипажей, выстроившихся вдоль дороги в ожидании своей очереди.

Я сгорала от нетерпения: скорее бы в путь! Время тянулось бесконечно. Меня мучила тревога: в чем причина задержки?

Но вот наконец восемь дев — унэмэ — выехали верхом на конях, которых служители вели за повод. По ветру красиво струились зеленые шлейфы с темной каймой, ленты пояса, шарфы…

Среди этих дев одна — по имени Фусэ̀ — находилась в любовной связи с начальником ведомства лекарственных снадобий Сигэма̀са. Она надела на себя светло-пурпурные мужские шаровары.

Дайнагон Яманои заметил со смехом:

— Кажется, Сигэмаса получил право на недозволенный цвет императорского пурпура?

Но вот остановились ехавшие друг за другом унэмэ, и в тот же миг появился паланкин нашей госпожи. Слов нет, кортеж вдовствующей императрицы был великолепен, но разве можно сравнить его с нашим?

Как прекрасен был паланкин молодой государыни! Золотая луковица, венчающая кровлю паланкина, ослепительно сверкала на солнце. Даже блиставшие яркими красками занавески в паланкине были неописуемо хороши.

Телохранители натянули священные шнуры, висевшие по четырем углам паланкина, и он тронулся в путь. Занавески тихо колебались на ветру,

Говорят, в минуту сильного волнения волосы шевелятся на голове. И на поверку это оказалось сущей правдой! Вообразите, в каком положении оказались дамы, у кого были плохие волосы, когда они еще вдобавок встали дыбом.

Все с восторгом глядели на паланкин. Изумительно! Великолепно! Меня охватила гордость при мысли, что я служу такой государыне и приближена к ней.

Лишь только паланкин императрицы проследовал мимо нас, как оглобли наших экипажей сразу сняли с подставок. Припрягли быков. Мы двинулись вслед за императрицей. Нет, я не в силах описать наше счастливое волнение!

Когда кортеж прибыл к храму, музыканты у главных ворот заиграли корейские и китайские мелодии, а танцоры стали исполнять пляски Льва и Корейского пса.

Раздался многоголосый хор инструментов, застучали барабанчики — и голова моя пошла кругом. Уж не попала ли я заживо в царство Будды? Мне казалось, что я возношусь к небесам на волне этих звуков.

Когда мы въехали во двор, то увидели шатер из многоцветной парчи. По сторонам ярко зеленели новые бамбуковые шторы, а вокруг шатра были повешены большие занавеси.

Все, все было так красиво, словно видение нездешнего мира. Слуги подвезли экипажи к многоярусной галерее для императрицы. Но и здесь стояли в ожидании все те же два принца.

— Выходите побыстрей, — повелели они.

Я не помнила себя от смущения даже тогда, когда садилась в экипаж, а ведь здесь двор залит солнцем и негде спрятаться от чужих глаз.

Мои накладные волосы сбились в космы под китайской накидкой. Я выглядела, наверное, очень смешно. При ярком солнечном свете легко можно было отличить черные пряди настоящих волос от рыжеватых поддельных. Эта мысль меня ужаснула, и я не в силах была первой выйти из экипажа.

— Позвольте мне пропустить вперед другую даму. Я выйду потом, попросила я, но фрейлина, сидевшая позади меня, как видно, тоже была смущена.

— Нет, разрешите мне во вторую очередь, я боюсь, — взмолилась она.

— Ну и робки же вы, — заметил дайнагон. Еле-еле он уговорил ее покинуть экипаж.

Потом он подошел ко мне и сказал:

— Императрица повелела мне: «Выведи ее из экипажа незаметно, чтобы она не попалась на глаза кому-нибудь вроде Мунэтака̀». Вот почему я здесь, но вы так бесчувственны ко мне…

Он помог мне выйти из экипажа и отвел к галерее императрицы. Меня глубоко тронуло сердечное участие ко мне государыни.

Восемь ранее прибывших дам уже успели занять самые лучшие места на нижнем ярусе, откуда можно было хорошо видеть церемонию. Государыня сидела на самой верхней площадке, высотой в один или два сяку.

— Вот она, я привел ее, — сказал дайнагон, — и ничьи глаза ее не видели.

— Где же она? — молвила императрица и появилась из-за церемониального занавеса.

Она еще не сняла своего шлейфа. Кто видел что-нибудь более прекрасное, чем ее китайская накидка? И как пленительно красива нижняя одежда из багряного шелка. Или другая, из китайской парчи «цвета весенней ивы». А под ними надеты еще пять одинаковых одежд цвета бледно-алой виноградной кисти. Два самых верхних одеяния поражали своим великолепием. Одно — алое китайское и второе — прозрачное из шелковой дымки: светло-синий узор по белому фону. Оба украшены золотой каймой «слоновий глаз». Подбор цветов несравненной красоты.

— Ну, как, по-твоему, выглядел мой кортеж? — спросила императрица.

— Смею сказать, замечательное зрелище! — воскликнула я, но — увы! как мало выражали эти избитые слова!

— Тебе пришлось долго ждать. А знаешь, почему? Мой сиятельный отец решил, что неприлично ему оставаться в тех самых одеждах, в которых он встречал вдовствующую императрицу, а новые одежды были не готовы. Их пришлось спешно дошивать. Он ведь такой щеголь! — заметила с улыбкой государыня.

Здесь, на открытом месте, где все было залито солнечным светом, она в своем ослепительном наряде казалась еще более прекрасной, чем обычно. Видно было даже, ниточка пробора в ее волосах сбегает немного вкось к диадеме, надетой на лоб. Не могу сказать, как это было прелестно!

Два церемониальных занавеса высотой в три сяку, поставленных наискось друг к другу, отгораживали места для знатных придворных дам на верхнем ярусе галереи. Там, вдоль возвышения, на котором сидела государыня у самого края помоста была расстелена циновка. На ней расположились две дамы: Тюнагон — дочь начальника Правой гвардии Тадагѝми, родного дяди канцлера, и госпожа сайсё — внучка Правого министра То̀ми-но ко̀дзи.

Бросив на них взгляд, императрица повелела:

— Сайсё, спустись ниже, к остальным фрейлинам. Сайсё сразу поняла, в чем дело, и ответила:

— Мы потеснимся, здесь хватит места для троих.

— Хорошо! Садись рядом с ними, — приказала мне государыня.

Одна из фрейлин, сидевших внизу, стала смеяться:

— Смотрите, словно мальчишка для услуг затесался в дворцовые покои.

Другая подхватила:

— Нет, скорее конюший сопровождает всадника[376].

— Вы думаете, это остроумно? — спросила я.

Но, несмотря на эти насмешки, все равно для меня было большой честью глядеть на церемонию с вершины галереи.

Мне совестно говорить это, ведь мои слова звучат как похвальба. Хуже того, злопыхатели, из числа тех, кто с многомудрым видом осуждает весь свет, будут, пожалуй, порицать саму императрицу за то, что она приблизила к себе такую ничтожную особу, как я, и тогда по моей вине возникнут толки, неприятные для моей госпожи.

Но разве могу я замалчивать истину? Ведь государыня в самом деле оказала мне честь, неподобающую для меня в моем скромном положении.

С того места, где мы находились, открывался прекрасный вид на галерею вдовствующей императрицы и другие галереи для зрителей.

Его светлость канцлер первым делом направился к вдовствующей императрице, побыл там некоторое время, потом наведался к нам. Двое старших его сыновей, оба в звании дайнагона, и третий сын, Самми-но тюдзё, несли караульную службу, как гвардейцы, и красовались в полном воинском наряде, с луком и колчаном, что очень подходило к торжественности случая.

Многочисленный почетный эскорт, сопровождавший канцлера, тесными рядами сидел возле него на земле: высшие сановники, придворные четвертого и пятого рангов…

Его светлость канцлер взошел на нашу галерею и поглядел на нас. Все дамы, вплоть до юной принцессы Микусигэдоно, были в церемониальном наряде, на всех китайские накидки и шлейфы.

Госпожа супруга канцлера изволила надеть поверх шлейфа еще одну одежду с широкими рукавами.

— Ах, что за собрание красавиц, словно я гляжу на картину! Сегодня даже моя старуха вырядилась не хуже других. Принцессы Третья и Четвертая, снимите шлейф с государыни. Ваша госпожа — вот она, ее величество императрица! Это перед ее галереей установлена караульня для гвардии, пустяковое ли дело! — говорил канцлер с радостными слезами.

Глядя на него, все тоже невольно прослезились.

Между тем господин канцлер заметил, что я надела китайское платье, на котором пятицветными нитями были вышиты по алому фону ветки цветущей вишни.

— Ах, вот кстати. Мы пришли в большое смятение. Хватились, что недостает одного красного одеяния для священника. Надо было нам одолжить ризу у какого-нибудь бонзы. А пока мы медлили, вы, как видно, ее стащили…

— Кажется, это риза епископа Сэй, — весело заметил дайнагон Корэтика.

Все узнали мое имя — Сэй-Сёнагон — и засмеялись.

Для мимолетного словца находчиво, не правда ли?

А настоящий епископ, юный сын канцлера, был облачен в тонкую ризу красного цвета. Пурпурное оплечье, нижние одежды и шаровары розовато-лиловых оттенков дополняли его наряд. Бритая голова отливала синевой. Казалось, перед нами сам бодхисаттва Дзидзо во плоти. Забавно было глядеть, как он замешался в толпу придворных дам. Над ним посмеивались:

— Какое неприличие! Среди дам! Вместо того чтобы величественно восседать посреди клира.

Из галереи дайнагона Корэтика к нам привели его сынка Мацугими. Мальчик был наряжен в кафтан цвета спелого винограда, одежды из темно-пурпурной парчи, отливающей глянцем, и другие одежды, алые, как лепестки сливы.

За ним следовала огромная свита, составленная, как обычно, из придворных четвертого и пятого рангов.

Дамы на галерее схватили его в объятья, но он, неизвестно почему, вдруг расплакался, стал кричать. Это было смешно и мило!

Но вот началась священная церемония.

В красные чаши рукотворных лотосов положили свитки Полного свода речений Будды, по одному свитку в каждый цветок. А затем цветы эти понесли священники, знатные вельможи, сановники двора, придворные разных рангов, кончая шестым, всех не перечислить. Великолепное шествие!

Затем появился главный священник, надзирающий за порядком службы. Чин по чину последовали приношение цветов Будде, воскурение ароматов, пляски под музыку.

К вечеру глаза у меня устали и разболелись.

Куродо пятого ранга принес государыне письмо от императора. Посла усадили в кресло перед галереей императрицы. Поистине, он был великолепен!

Следом за ним явился Наримаса, третий секретарь министерства церемониала.

— Император повелел, чтобы государыня прибыла незамедлительно, этим же вечером, в его дворец. Я должен ее сопровождать, — сообщил посол и остался ждать ответа.

Вскоре прибыл новый посол, старший куродо.

На этот раз император прислал настоятельное письмо и канцлеру тоже. Государыне пришлось повиноваться.

Во все время церемонии из галереи вдовствующей императрицы-матери то и дело приносили моей госпоже послания в духе старой песни о солеварне Тика̀[377] и разные красивые подарки, а государыня отвечала тем же. Радостно было глядеть на это.

Когда кончилась служба, вдовствующая императрица изволила уехать к себе, но на этот раз в сопровождении только половины прибывшей с ней сановной свиты.

Фрейлины, служившие молодой государыне, не знали, что она направилась в резиденцию императора, вместо того чтобы воротиться в собственный дворец на Второй проспекте. Они поспешили туда. Настала поздняя ночь, но государыня все не показывалась.

Дамы с нетерпением поджидали, когда же служанки принесут им теплые ночные одеяния, а тех не слыхать и не видать. Дрожа от холода в тонких и просторных одеждах, дамы сердились, жаловались, возмущались, но без всякого толку.

На рассвете наконец явились служанки.

— Где вы были? Почему вы такие тупоголовые? — начали им выговаривать дамы.

Но служанки хором пустились в объяснения и сумели оправдаться.

На другой день после церемонии хлынул сильный дождь, и его светлость канцлер сказал императрице:

— Ну, что вы скажете? Какую счастливую карму я уготовил себе в прошлых рождениях!

Поистине, он вправе был гордиться. Но как смогу я в немногих словах поведать о событиях былого времени, столь счастливых по сравнению с тем, что мы видим теперь? А если так, я умолчу и о тех горестных событиях, свидетельницей которых стала позже.

269. Из песен я больше всего люблю…

Из песен я больше всего люблю старинные простонародные, например, песню о воротах, возле которых растет криптомерия.

Священные песни кагура тоже прекрасны.

Но «песни на современный лад[378]» — имаё̀-ута̀ — какие-то странные, напев у них длинный и тягучий…

270. Люблю слушать, как ночной страж[379]

Люблю слушать, как ночной страж объявляет время. Посреди темной холодной ночи приближаются шаги: топ-топ-топ. Шаркают башмаки, звенит тетива лука, и голос в отдалении выкликает:

— Я такой-то по имени, из такого-то рода. Час Быка, третья четверть. Час Мыши, четвертая четверть.

Слышно, как прибивают таблицу с обозначением времени к «столбу часов».

Есть у этих звуков странное очарование.

Простые люди узнают время по числу ударов гонга и говорят:

— Час Мыши — девять. Час Быка — восемь.

271. В самый разгар полудня…

В самый разгар полудня, сияющего солнцем, или в поздний час, быть может, в самую полночь, когда царственная чета уже должна была удалиться на покой, радостно услышать возглас государя: «Эй, люди!»

Радостно также, когда глубокой ночью до слуха донесутся звуки флейты, на которой играет император.

272. Тюдзё Наринобу — сын принца-монаха…

Тюдзё Наринобу — сын принца-монаха, бывшего некогда главой военного ведомства, обладает красивой наружностью и приятным нравом.

Какую боль должна была почувствовать дочь губернатора провинции Иё, когда Наринобу покинул ее и бедняжке пришлось уехать со своим отцом и похоронить себя в глуши.

Узнав, что она тронется в путь с первыми лучами зари, Наринобу, нет сомнения, пришел к ней накануне вечером. До чего же он, наверно, был хорош в своем новом кафтане, когда прощался с ней при бледном свете предрассветного месяца!

Он частенько наведывался ко мне потолковать и с полной откровенностью называл черное черным, рассуждая о поведении некоторых близких ему особ.

Была при дворе одна дама, — звали ее Хё̀бу, — которая усердно соблюдала День удаления от скверны.

Она желала, чтоб ее именовали не иначе как родовым прозвищем Та̀йра, потому, видите ли, что ее удочерила какая-то семья, принадлежащая к этому роду.

Но молодые дамы смеялись над такими претензиями и нарочно называли эту даму именем подлинного ее рода.

Внешности она была ничем не примечательной, до красавицы далеко, но в обществе держалась неглупо и с достоинством.

Государыня как-то раз заметила, что насмехаться над человеком непристойно, но из недоброжелательства никто не передал ее слов молодым фрейлинам.

В то время я проживала во дворце на Первом проспекте, где мне была отведена маленькая, очень красивая комната возле веранды, глядевшая прямо на Восточные ворота. Я делила ее с Сикибу-но омото, не разлучаясь с ней ни днем, ни ночью, и мы не допускали к себе никого из неприятных нам людей. Сама государыня нередко навещала нас.

Однажды мы решили провести ночь в главном здании и улеглись рядом в передних покоях на южной стороне дворца.

Вскоре кто-то начал громко звать меня, но мы не хотели вставать и сделали вид, что спим.

Однако посетитель не унимался.

— Разбудить их, они притворяются, — приказала императрица.

Эта самая Хёбу явилась к нам и начала толкать и звать, но мы не шелохнулись.

Она пошла сказать гостю:

— Я не могу их добудиться, — потом уселась на веранде и завела с ним разговор. Мы думали, это ненадолго, но часы текли, забрезжил рассвет, а беседе их все не было конца.

— А ведь это Наринобу, — с приглушенным смешком шепнула мне Сикибу-но омото, но гость на веранде оставался в блаженном неведении, думая, что мы ничего не слышим.

Наринобу провел в беседе всю ночь и ушел только на заре.

— Что за ужасный человек! — говорила Сикибу-но омото. — Пусть теперь придет к нам, не добьется от меня ни слова. И о чем, хотела бы я знать, толковали они всю ночь напролет?

Но тут вдруг Хёбу отодвинула скользящую дверь и вошла к нам. Она услышала, что мы говорим о чем-то в столь ранний час.

— Человек явился на свидание, не испугавшись проливного дождя, как не пожалеть его? Пускай за ним в прошлом водились вины, но, по-моему, можно простить ему любые прегрешения за то, что он пришел в ненастную ночь, промокший до нитки.

С какой стати Хёбу взялась поучать меня? Положим, если возлюбленный посещал тебя и вчера, и позавчера, и третьего дня, то когда он является к тебе еще и сегодня, в проливной дождь, твое сердце тронуто… Так, значит, он не в силах разлучиться с тобой ни на единую ночь.

Но если он долгое время не показывался на глаза, оставив тебя терзаться неизвестностью, и вдруг пожаловал в дождливую ночь, то позволительно усомниться в его искренности. Впрочем, каждый судит по-своему.

Наринобу любит беседовать с одной женщиной, которая много видела, много знает, наделена проницательным умом и (как ему кажется) отзывчивым сердцем. Но он посещает еще и других дам, есть у него и законная жена. Часто приходить он не может.

И все же он вдруг явился в такую ужасную погоду! Уж не рассчитывал ли он, что свет заговорит с похвалой о его постоянстве? Но зачем он стал бы изобретать такие хитрые уловки, чтобы произвести впечатление на женщину, к которой совсем равнодушен?

Как бы там ни было, когда идет дождь, меня душит тоска. Я забываю, что всего лишь вчера радовалась ясному и чистому небу. Все вокруг мне кажется таким мрачным даже в роскошных покоях дворца. А если приютивший меня дом не отличается красотой, тогда я думаю только об одном: «Скорей бы, скорее кончился этот несносный дождь!»

Порою на душе у меня бывает смутно, ничто не радует, ничто не волнует меня, и только лунный свет по-прежнему имеет власть надо мной. Я теряюсь мыслями в прошлом, уношусь в будущее. Передо мной так ясно, как никогда, встают картины, прекрасные или печальные. Вот если какой-нибудь человек вспомнит обо мне и посетит меня в лунную ночь, я буду безмерно ему рада, хотя бы он до того не бывал у меня десять или двадцать дней, месяц, год или даже долгих семь-восемь лет.

Пусть даже он посетит меня в таком доме, где мне нельзя принять гостя, где надо опасаться чужих глаз, я все равно обменяюсь с ним словами, хотя бы пришлось вести беседу, стоя на ногах, а если есть возможность приютить его на ночь, непременно удержу до утра.

Когда я гляжу на светлую луну, я вспоминаю о тех, кто далеко, в памяти воскресает давно забытое. Я снова, как будто это случилось сейчас, переживаю радости, тревоги, волнения былых дней.

Повесть «Комано»[380], по моему мнению, не из лучших, язык устарел, она скучновата, но мне нравится место, где герой, вспоминая былое, достает летний веер, источенный молью, и читает стихи:

Спокойно коню доверюсь…

Оттого ли, что дождь кажется мне унылым и непоэтичным, но я ненавижу его, даже если из пролетной тучки брызнет несколько капель. Стоит только полить дождю — и все пропало! Самые великолепные церемонии, самые удивительные праздничные зрелища теряют всякий смысл. Так почему же я непременно должна была прийти в восторг, когда ко мне явился человек, вымокший с головы до ног?

Возлюбленный девушки Отикубо̀[381], тот самый, который посмеивался над господином Катано̀, вот кто мне по душе!

Он пришел не только в дождливую ночь, но посещал свою любимую и накануне, и третьего дня, — это и достойно похвалы. Но неприятно читать, как он мыл ноги. До чего же они были залеплены грязью!

Когда меня посетит друг в ненастную бурную ночь, веришь его любви, и на душе становится радостно!

Но особенно я счастлива, если гость придет ко мне в снежную ночь.

Как чудесно, когда мужчина является к своей возлюбленной, весь запорошенный снегом, шепча стих из песни:

Сумею ли забыть?[382]

Тайное свидание, само собой, больше волнует сердце, чем обычный визит, на глазах у всех, но в обоих случаях женщина чувствует радостную гордость.

Его занесенные снегом одежды выглядят так необычно! Все на нем покажется прекрасным: «охотничья одежда», светло-зеленый наряд куродо и, уж разумеется, придворный кафтан. Даже будничный короткий кафтан, какие носят куродо шестого ранга, не оскорбит глаз, если он влажен от снега.

Бывало, раньше куродо ночью в любую погоду являлись на свидание к дамам в своих лучших одеждах и, случалось, выжимали из них воду струей.

Теперь они и днем их не наденут. Какое там, приходят к даме в самом будничном виде.

А уж до чего хороши были куродо в одежде начальников гвардии!

Впрочем, боюсь, что после моих слов любой мужчина сочтет своим долгом отправиться к своей возлюбленной под проливным дождем.

В ясную ночь, когда ослепительно горит луна, кто-то бросил письмо в покои, где спит дама. На листке великолепной алой бумаги написано только: «Пускай не знаешь ты[383]…»

При свете луны дама читает эти слова. Прекрасная картина!

Разве это могло бы случиться в темную дождливую ночь?

273. Один человек всегда посылал мне письмо…

Один человек всегда посылал мне письмо на другое утро после любовной встречи.

Но вдруг он сказал мне:

— К чему лишние слова? Обойдемся без долгих объяснений. Мы встретились в последний раз. Прощайте!

На другой день от него ни слова.

Обычно он спешил прислать письмо с первыми лучами зари. Не удивительно, что я провела весь день в тоске.

«Значит, его решение твердо», — думала я.

На второй день с утра зарядил дождь. Настал полдень, а вестей все не было.

«Всему конец, он больше меня не любит», — сказала я себе.

Вечером, когда я в сумерках сидела на веранде, слуга, прятавшийся под большим зонтом, принес мне письмо. С каким нетерпением я открыла его и прочла. Там стояли лишь слова: «Как от дождей прибывает вода[384]…»

Но сотни стихотворений не могли бы мне сказать больше!

274. Сегодня утром на небе не было ни облачка…

Сегодня утром на небе не было ни облачка, но вскоре его заволокли тяжелые тучи, все кругом потемнело, пошел густой снег, и на душе стало так грустно! Скоро выросли белые горы, а снег все сыпал и сыпал с прежней силой.

Вдруг я увидела человека с тонким и стройным станом, по виду из телохранителей какого-нибудь знатного господина. Прикрываясь зонтом от снега, он вошел во двор сквозь боковую дверцу в ограде, и я с любопытством наблюдала, как он вручил письмо той, кому оно предназначалось. Письмо было написано на листке бумаги Митиноку или, может быть, на белом листке с узорами, сложено в узкую полоску и завязано узлом. Тушь, видимо, замерзла от холода, и черта, проведенная вместо печати, к концам становилась заметно тоньше. Там, где был затянут узел, бумага смялась и волнилась мелкими морщинками.

Местами тушь чернела густыми пятнами, а кое-где шли тонкие бледные штрихи. Строки тесно лепились друг к другу на обеих сторонах листка.

Дама читала и перечитывала письмо снова и снова. Но вот удивительно, мое дело было сторона, а я волновалась: что говорилось в этом письме? Иногда дама чему-то улыбалась, и тогда любопытство разбирало меня еще сильнее.

Но я стояла слишком далеко и могла смутно догадываться лишь, что означают слова, четко написанные черной тушью.

* * *

Женщина, прекрасная лицом, с длинной челкой волос на лбу, получила письмо ранним утром, когда еще не рассеялся ночной сумрак. Она не в силах дождаться, пока зажгут огонь в лампе, но берет щипцами горящий уголек из жаровни и при его тусклом свете напряженно вглядывается в строки письма, пробуя хоть что-нибудь разобрать.

До чего она хороша в это мгновение!

275. Какой страх и трепет внушают «стражи грома»[385]

Какой страх и трепет внушают «стражи грома» во время грозы!

Старшие, вторые и младшие начальники Левой и Правой гвардии, не жалея себя, стоят на посту перед дворцом.

Когда гром затихнет, один из старших начальников отдает воинам приказ удалиться.

276. Накануне праздника весны…

Накануне праздника весны пришлось ехать кружным путем, чтобы избежать «неблагоприятного направления».

Возвращаешься домой уже поздней ночью. Холод пробирает до того, что, как говорится, вот-вот подбородок отмерзнет.

Наконец ты дома. Торопишься придвинуть к себе круглую жаровню. Как чудесно, когда она вся пылает огнем, ни одного черного пятна. Но еще приятней выгребать горящие угли из тонкого слоя пепла.

Вдруг, увлеченная разговором, заметишь, что огонь погас.

Явится служанка, к твоей досаде, навалит сверху угли горой и раздует огонь. Хорошо еще, если она догадается положить угли кольцом вдоль края, чтобы жар пылал в середине.

Я не люблю также, когда горящие угли сгребают кучей в середину, а сверху насыпают новые…