ЗАВОЕВАНИЕ И МИР ВООБРАЖЕНИЯ: ВРЕМЯ, ВОСПОМИНАНИЯ, ОБРАЗ ПРОШЛОГО

Победоносное и зачастую драматическое продвижение запад­ной военной машины в эпоху Высокого Средневековья, которое со­провождалось переселением немногочисленных групп военной знати в Палестину, Грецию, Андалусию, Ольстер и Пруссию, а вслед за тем эмиграцией сельского и городского населения, порож­дали весьма самоуверенные настроения. Франкские воины стали ви­деть себя людьми, «которым Господь даровал победу, как фьеф»2'. Им уже виделось будущее с новыми земельными владениями, у них сформировался менталитет, который нельзя назвать иначе как экс­пансионистский. Опыт успешного завоевания и колонизации нало­жил отпечаток на сознание князей, феодалов и духовенства. Теперь они были внутренне готовы к тому, что в будущем все больше вла­дений будет захватьшаться силой, все больше полей — расчищаться

Роберт Бартлетт, Становление Европы

и заселяться в плановом порядке, будут расти поступления от сбора дани, налогов, ренты и десятины.

Наглядный признак такой уверенности в продолжении экспан­сии заключается в наличии множества перспективных, умозритель­ных либо ожидаемых даров и титулов. У средневековой знати су­ществовал своеобразный фьючерсный рынок. Это отчетливо видно, в частности, из того титула, который с 1059 года носил завоеватель южной Италии нормандец Роберт Гвискар: «Милостью Божией и св. Петра, герцог Апулийский и Калабрийский и, с их помощью, бу­дущий герцог Сицилийский»28. Часто составлялись документы, в которых шел доскональньш дележ еще только предполагаемых к за­хвату территорий. Так, например, король Кастилии и граф Барсело­ны в 1150 году заключили договор «в отношении земли Испании которую в настоящее время держат сарацины»29. По условиям этого документа к графу после завоевания должны были отойти Ва­ленсия и Мурсия взамен на его оммаж королю. В этом случае дележ владений оказался несколько преждевременным, ибо десяти­летие спустя Альмохады спустились с Марокканских гор, и хрис­тиане оказались втянуты в отчаянную оборонительную войну. По­томки графа Барселонского вплоть до 30—40-х годов XIII века не могли получить обещанное им еще в 1150 году. Конечно, экспанси­онистское мышление само по себе не означает экспансии. Тем не менее частота, с какой такие пожалования обсуждались и произво­дились, позволяет говорить об общей атмосфере готовности к про­должению захватов как светской, так и церковной знати.

Рыцарские ордена оказались самыми жадными до такого рода «фьючерсных» пожалований, причем на всех трех направлениях, куда были направлены их устремления, — в Восточном Средизем­номорье, Пиренеях и Прибалтике. Крестоносец Раймунд III, прави­тель Триполи, даровал госпитальерам право владения мусульман­ским городом Хомсом в 1185 году, то есть в то самое время, как Са-ладин шаг за шагом отвоевывал государства крестоносцев30. Испан­ские короли регулярно делали предварительные пожалования воен­ным орденам и отдельным церквям. Когда Раймонд Беренгар IV Арагон-Каталонский в 1143 году делал весомые дарения тамплие­рам, он подчеркнул: «Я признаю за вами право безраздельной деся­тины от всего, что сумею с Божьей помощью получить, и отдам вам пятую часть от завоеванной земли сарацинов»31. В конце XI века Санчо Рамирес Арагонский пожаловал одному французскому мо­настырю десятину от дани, уплачиваемой ему мусульманами Эхеи и Парадильи, и добавил: «Когда Господь в своей святости отдаст эти селения святому христианскому миру, мечети в обоих селениях будут превращены в церкви Христовы и Девы Марии Великоспаси-тельницы»32. Расширение границ латинского христианства было не только отчетливо видно современникам, но и имело в их глазах ре­альные перспективы. В одном эпизоде в Прибалтике рыцари-крес­тоносцы, судя по всему, проявили чрезмерную торопливость. Ген-

4. Образ завоевателя

рих Ливонский подробно рассказывает о том, как Орден меченос­цев, созданный крестоносцами в интересах латинской церкви в Ли­вонии (восточная часть Прибалтики), добивалась от епископа Риги «третьей части всей Ливонии и других земель и племен этой облас­ти, еще не обращенных в веру Христову, которые в будущем Гос­подь обратит в свою веру посредством их совместных усилий с другими мужами Риги»33. Епископ возразил: «Человек не может от­дать то, что ему не принадлежит», — и крестоносцам пришлось до­вольствоваться третьей частью уже завоеванных земель. Чаще, од­нако, местные правители с радостью отдавали то, что им не принад­лежало. Подобно Вильгельму Завоевателю они считали, что «лишь тот победит врага, кто сумеет распорядиться не только своим, но и вражеским имуществом»34.

В Ирландии и Уэльсе также практиковались «фьючерсные» по­жалования. Английские короли могли даровать какому-нибудь баро­ну «все земли и владения, которые он захватил или сумеет захва­тить в будущем у валлийского неприятеля», либо «все земли, кото­рые он может завоевать у валлийцев, врагов короля»35. Обширные гипотетические пожалования производились в отношении земель ирландских королей. Известен курьезный случай, когда Коннахт был в один и тот же день жалован одному англо-нормандскому лорду и местному королю3^. В более локальном масштабе феодалы делали пожалования подобные тому, что произвел Николас де Вер-дон: десятину «от двух рыцарских ленов в первом же имении с замком, которое будет у меня в земле Уриель»37, или как рыцарь Рулин: «все церкви... и десятину... со всех земель, какие я завоевал и еще завоюю в Ирландии»38. В Италии нормандцы были настро­ены не менее оптимистично. Их предводитель в середине XI века Вильгельм Железная Рука предложил поделиться с князем Салерно «землей уже завоеванной и той, что предстоит завоевать»3". Когда Робер Гвискар и его брат Роджер преодолели свои разногласия, они договорились, что Роджеру достанется половина Калабрии, «кото­рая уже захвачена или будет захвачена, вплоть до Реджио»40. Мечты о будущих завоеваниях проникли даже в мир сновидений. Одному монаху из Беневенто приснились два поля, полные народу, одно большое, другое поменьше. Толкователь разъясняет: «Эти люди — те, кто милостью Божией отданы в подчинение Роберу Гвискару; на большом поле — те, кто станут его подданными, но пока еще ими не являются»41. Логика сновидения в буквальном смысле открывает новое поле для завоевания.

Таким образом, завоеватели и колонизаторы, которые в эпоху Высокого Средневековья продвигались из Западной Европы в пери­ферийные области континента, с нетерпением предвкушали буду­щую экспансию. Оглядываясь назад, они ясно различали основные этапы завоевания и колонизации. Средневековые завоеватели осоз­навали, что их права зиждутся на завоевании, а не являются чем-то исконным, и воспринимали этот факт как отрадный. Для потомков

Роберт Бартлетт. Становление Европы

знати, предпринимавшей захватнические походы, само завоевание вошло в миф и стало точкой отсчета, своего рода историческим во­доразделом. Вильгельм Апулийский в хронике «Деяния Робера Гвискара» так сформулировал свою задачу:

«Как поэт новых времен, я попытаюсь воспеть деяния людей

нашего времени.

Моя задача — поведать, под чьим командованием народ Нормандии Пришел в Италию, как он остался там И кто те вожди, что привели его к победе в том краю»42.

Момент получения в собственность той или иной земли стано­вился ориентиром, вокруг которого строились воспоминания и само прошлое. «О время, по которому тоскуешь! О время, которое вспо-минашь чаще всех других времен!»4-^ — писал французский клирик по поводу взятия Иерусалима крестоносцами в 1099 году. Для более поздних авторов из Иерусалимского королевства тоже стало харак­терно вести хронологию событий от «освобождения города»44, но это крайний случай трактовки героического захвата земли. Распро­странение в хрониках того времени датировки событий от захвата конкретных городов меркнет перед тем исключительно важным значением, какое средневековые авторы стали придавать завоева­нию как таковому, провозглашая его началом принципиально новой эры. Захват маркграфом Бранденбургским своего столичного града был описан в следующих выражениях: «в год от воплощения Гос­подня 1157, июня 11 дня, маркграф, милостью Божией, получил во владение, как победитель, город Бранденбург»45. Подобные триум­фальные победы и новые начинания находим в испанских хрони­ках:

«То было в день перенесения мощей ев, Исидора Леонского, кото­рый был архиепископом Севильи, в год одна тысяча двести восемьде­сят шестой испанской эры, а в год от воплощения Господа нашего Иисуса Христа одна тысяча двести сорок восьмой, когда благородный и удачливый король Дон Фердинанд вошел в сей благородный град Се­вилью»46.

Присутствующие при тех начинаниях вскоре стали героями ле­генд, и в общественной памяти им было отдано особое место. При­сяжные в судебном процессе 1299 года в Ирландии ссылаются на событий столетней давности, а именно — на деяния «Роджера Пи-пара, первого завоевателя Ирландии»4', а Готфрид де Жанвиль, властитель Мита, узаконивая привилегии своих баронов в конце XIII века, сделал это после того, как «выслушал и вник в существо хартий и записей моих магнатов Мита и их предков, которые пер­выми пришли в Ирландию с Гугоном де Ласи для завоевания»48. Участие в завоевании действительно могло стать основанием для особого положения в обществе, как было в греческой Морее (полу­остров Пелопоннес), захваченной франкскими рыцарями на волне четвертого крестового похода 1204 года, где существовала особая

4. Образ завоевателя

привилегированная группа «баронов завоевания»49. Это были по­томки тех, кто получил землю во времена «завоевания Княжества». Они были наделены правом распорядиться своим фьефом по заве­щанию, тогда как другие, менее привилегированные фьефы, в слу­чае отсутствия прямых наследников, переходили в собственность господина. Известен случай, когда один взбунтовавшийся вассал был наказан тем, что его фьеф был переведен из одной категории в другую, «так что в будущем он не мог распоряжаться им как зем­лей, полученной в результате завоевания (tenir de conqueste)». Уже сами названия этих привилегированных баронских держаний слу­жили напоминанием о том, что они образовались благодаря завое­ванию, и о тех пэрах, кто в этом завоевании участвовал. «Морей-ский закон», как сформулировал один исследователь, «сформиро­вался под сильным влиянием самого факта завоевания»50.

Воспоминания о захватнических походах могли бы послужить основой для идеологии грубого аристократического эгалитаризма. Поскольку исходный этап в развитии того или иного политического образования представлялся как опасное предприятие, в котором все участники поровну делили опасность и бились за будущее возна-граждени, то потомки захватчиков первой волны могли спекулиро­вать памятью о той нехитрой совместной экспедиции, чтобы проти­востоять давлению королевской власти. Именно такого рода при­мер дает франкская Морея. Будучи пленен императором Византии и принужден передать свои земли, морейский князь Вильгельм де Виллардуэн весьма точно сформулировал эту, пускай и небесспор­ную, идею:

«Отныне этой землей Морей, о господин, я не владею ни как родо­вым имуществом, ни как частью земли, что получил я от своих пред­ков, с правом отдать или даровать ее кому пожелаю. Землю эту завое­вали рыцари, пришедшие сюда, в Романию, из Франции вместе с отцом моим на правах его друзей и товарищей. Они захватили землю Морей силою меча и разделили между собой, словно развесив на весах; и каждый получил сообразно своему рангу, а затем они все из­брали моего отца... и сделали его сбоим предводителем... Следователь­но, государь император, я не имею полномочий отдавать ни клочка той земли, которой владею, ибо предки мои завоевали ее в бою согласно нашим обычаям»51.

Точно такие же идеи получили развитие и в других государст­вах и владениях крестоносцев. «Мои предки пришли вместе с Виль­гельмом Незаконнорожденным и мечом отвоевали себе землю», — так отвечал граф Варенн на обвинения судей quo warranto Эдуар­да I52. «Король не сам завоевал и подчинил себе эту землю, его спо­движниками и товарищами были наши предки». Когда Эдуард I подверг сомнению королевский статус эрла Глостера в его валлий­ском княжестве Глэморган, тот отвечал, что «владеет этими земля-

Роберт Бартлетт. Становление Европы

ми и свободами по праву завоевания, принадлежащему ему и его предкам»53.

Территориальные захваты породили целый «кодекс завоевания», который был намного сложнее примитивного закона джунглей. Когда христиане в 1099 году взяли Иерусалим, они грабили и при­сваивали дома в городе в соответствии со своеобразной этикой за­хватчика:

«После великой резни они вошли в дома горожан и унесли все, что ни попадалось им под руку. Кто первым входил в дом, будь то богатый дом или бедный, тому никто не должен был препятствовать никаким образом, он же брал себе и отныне владел домом или дворцом и всем, что в нем находил, как своей собственностью. Такое правило они уста­новили между собой и ему следовали»54.

В XII веке мусульманский эмир Усама описывал, как, захватив город, христиане затем «забирали себе в собственность дома, и каждый из них метил дом крестом и водружал на нем свое знамя»55.

Осознание завоевания как перелома естественным образом по­рождало определенное восприятие предшествовавшего ему време­ни, то есть эпохи до нашествия, когда конкретная земля имела дру­гих господ и других жителей. Эта память о согнанных с земли прежних ее хозяевах нашла отражение в том, как в грамотах и дру­гих документах того времени употребляются обороты типа «во вре­мена ирландцев» — об Ирландии, «во времена мавров» и «во вре­мена сарацинов» — об Испании или «во времена греков» — о ве­нецианском Крите56. А в одном удивительном случае словосочета­ние «во времена сарацинов» было использовано в отношении буду­щего пожалования: после отвоевания у мусульман города Дении (к югу от Валенсии) владеть им станет граф Барселоны «со всем имуществом и всей недвижимостью, что могла находиться в собст­венности у сарацинов во времена сарацинов»57. Как видим, те, кто готовил документ, не только заглядывали в будущее, но словно ви­дели в нем самих себя оглядывающимися назад, то есть фактически в свой нынешний день.

Таким образом, картина, которая отпечаталась в сознании за­воевателей и новых поселенцев, включала устойчивый образ того, что можно обобщенно назвать «днями оными» — то есть времена­ми до нового (и продолжающегося) положения вещей. Естественно, что жизненно важным являлся вопрос законных прав, уходивших корнями в прежние времена. Люди размышляли, стало ли завоева­ние отправным моментом для правовой tabula rasa, новой точкой отсчета, или же в новую эпоху продолжают действовать имущест­венные права и привилегии прошлых времен, существовавшие до крутого поворота истории. Так, в Ирландии правовое значение за­воевания определялось тем, что от него пошло новое толкование прав собственности. Церкви, существовавшие еще до прихода

4. Образ завоевателя

англо-нормандцев, всеми силами стремились заручиться подтверж­дением своего права собственности на землю и другое имущество, которое получили до переломного момента, определяемого чаще всего как «пришествие англичан»5^, «завоевание Ирландии англи­чанами»59, «приход франков в Ирландию»60, «приход англичан и валлийцев в Ирландию» (это — у некоего Генриха фиц Риса)61, или, что точнее всего, «первый приход графа Ричарда [Стронгбоу] в Ирландию»62. В 1256 году епископы провинции Туам и их держате­ли жаловались, «что их в судебном порядке лишают земли, которой они и их предшественники мирно владели во времена лорда Генри­ха, деда короля [т.е. Генриха II], и со времен завоевания англичана­ми и даже до их появления в Ирландии»63. Решение короля по этой петиции не оставляло надежд на легитимность прежних владений, имевшихся до завоевания:

«По этому предмету предусматривается и устанавливается в зако­нодательном порядке, что если какой-либо истец станет обосновывать свои земельные притязания тем, что это владения его предков до вре­мен Генриха, деда короля, и до завоевания англичанами, а не земля, полученная во времена Генриха или после завоевания, то такой иск будет отвергнут на основании одного этого факта».

Подтверждение права «после завоевания» в ирландском судо­производстве стало определяющим моментом. Это был рубеж, от которого шел отсчет при вынесении судебных решений, своего рода черта64. Аналогичным образом в Уэльсе королевские юристы отвергали иски, основанные на грамотах местных князей, исполь­зуя огульный аргумент, что «земля Уэльса — это земля завоева­ния... и сие завоевание аннулировало все свободы и собственность каждого человека и передало их Английской Короне»65. Даже в тех владениях, где коренные династии не были покорены, а возглавили процесс утверждения новой, колониальной знати и изменения со­циальной модели, существовало глубокое осознание этой вре-меннтй грани. Когда один из герцогов Мекленбургских, потомок славянских князей-язычников, в XIII веке благополучно пережив­ших бурную волну немецкой аристократической, бюргерской и крес­тьянской иммиграции, решил подтвердить права и свободы своих вас­салов, он с этой целью утвердил за ними «право, каким пользовались их отцы и деды со времен новой колонизации». «Новая колонизация» (novella plantaciof^ была тем отправным моментом в истории, с ко­торого началась новая эпоха этого региона и который прочно отпе­чатался в сознании тех, кто пришел сюда позднее.

ЛИТЕРАТУРА ЗАВОЕВАНИЯ

Таким образом, завоевание и колонизация могли воспринимать­ся как драматический и поворотный момент и зачастую в представ­лении участников (или жертв) событий рисовались совершенно

по

Роберт Бартлетт. Становление Европы

особым, переломным и, судя по всему, героическим периодом исто­рии. Первое поколение поселенцев слагало предания о своем похо­де в чужую землю, рисовало портреты злодеев и героев первых лет завоевания и выбирало из потока событий отдельные наиболее яркие моменты для своих сказаний. Началось создание некоего ядра рассказов, легенд и воспоминаний, часть которых передава­лась в виде письменных текстов. Завоеватели и переселенцы созда­вали литературу завоевания.

То представление о завоевании, которое сформировалось в прозе и стихах Высокого Средневековья, во многих случаях сыгра­ло стержневую роль в дальнейшем развитии литературы. Напри­мер, французская проза начинается именно как литература завое­вания. Ее самые ранние образцы — это два сочинения, написанные в 1210-х годах, среди которых прозаический рассказ на француз­ском языке Робера де Клари о четвертом крестовом походе, откры­вающийся словами: «Здесь начинается история тех, кто завоевал Константинополь, а позже мы поведаем о том, кто они были и что их туда привело»67. Другим примером литературы, призванной оп­равдать захватническую политику, служит сочинение Жоффруа де Виллардуэна «Завоевание Константинополя»6^ написанное одним из предводителей экспедиции, причем в исключительно апологети­ческих тонах. Примерно к тому же периоду относится перевод на народный язык «Хроники» Вильгельма Тирского, воссоздающей ис­торию государств крестоносцев. Этот труд, вместе с его француз­ским продолжением (которое могло быть написано и раньше), полу­чил известность у современников под названием «Книги завоева­ния» (Livre dou conquestef®.

Через двадцать лет после прихода англо-нормандцев в Ирлан­дию в 1169 году Геральд Валлийский написал «Завоевание Ирлан­дии» (Expugnatio Hibemica), исключительно пристрастный рассказ о том, как его родственники «штурмовали ирландские твердыни»7*^. Будучи представителем одного из рода, возглавлявших поход, Ге­ральд имел возможность черпать материал из воспоминаний своих дядьев и кузенов, которые на протяжении двадцати лет сражались на полях Ирландии. Их «славные подвиги стали для них залогом вечной памяти и прославления», — писал он7*. Его хроника — это семейный эпос завоевания, во многом сопоставимый с трудами ис­ториков нормандского завоевания южной Италии XI—XII веков. Дополнением к сочинению Геральда может служить еще один геро­ический эпос тех же событий, но написанный в ином жанре, кото­рый уже подпадает под определение не хроники на латыни, а фран­цузской летописи в стихах. Это так называемая «Песнь о Дермоте и Графе», представляющая собой 3500 восьмисложных стихов. В ней можно обнаружить массу литературных приемов, свойствен­ных устному преданию, таких, как прямые обращения к аудитории («Господа бароны... знайте, что...»), упор на правдивость рассказа («без обмана», «поистине» и пр.), в особенности путем указания на

4. Образ завоевателя

источник («что мы узнали из песни») и повтором строк («Они по-вюду разослали за лекарями / Чтобы лечить больных: / Чтобы ле­чить своих раненых / Они повсюду разослали за лекарями»). Точ­ная дата написания и имя автора этого сочинения пока остаются предметом споров, однако можно почти уверенно сказать, что в своем сегодняшнем виде «Песнь» была записана в первой четверти XIII века, хотя речь в ней идет о событиях 1170-х годов72.

Как ни странно, основание немецкой колонии в Восточной При­балтике, начавшееся несколькими десятилетиями позже прихода англо-нормандцев в Ирландию, также оказалось запечатлено в ла­тинской прозе пером церковного летописца. Существовал также и стихотворный народный вариант. Латинская версия, в этом отно­шении не менее ценная, чем летопись Геральда, — это «Хроника» Генриха Ливонского, в которой поэтапно, год за годом, описывается утверждение немцев в Ливонии начиная с последних десятилей XII века вплоть до 1227 года. В отличие от Геральда Генрих испыты­вал очевидную симпатию к местному населению и считал себя в равной степени и колонистом, и миссионером. Он критикует жест­кость немецких мирских судей, «которые исполняли свои обязан­ности не столько для выражения уважения к суду Господню, сколь­ко для набивания своих кошельков»73; и дает пространное и сочув­ственное описание визита папского легата Вильгельма Сабинского, который «увещевал немцев не возлагать на плечи неофитов невы­носимого бремени, но лишь бремя Господне, легкое и приятное»74. Рождение в муках новой колонии в Ливонии, как и ее последую­щая история, также остались запечатлены в немецком стихотвор­ном произведении под названием «Лифляндская рифмованная хро­ника» (Livlandische Reimchronik), написанном в конце XIII века, по-видимому, членом Тевтонского рыцарского ордена75. Существова­ние параллельно латинского и народного варианта текстов в обоих случаях — в Ливонии и Ирландии — придает письменному свиде­тельству особенную яркость, так как колониальное общество в самом начале его становления рисуется одним из его непосредст­венных представителей.

Вся литература завоевания стремится объяснить самим завоева­телям, ((почему мы здесь». «Песнь о Дермоте» делает это в наибо­лее персонифицированном виде. Ирландский король Дермот крадет красавицу жену у своего соперника О'Рурке, с ее молчаливого со­гласия, а О'Рурке, «дабы смыть позор» (sa hunts... venger), вступает в союз с О'Коннором, «Верховным Королем», чтобы напасть на Дермота. В этот момент многие союзники Дермота его бросают: автор «Песни» порицает этих людей за измену (traisun) и клеймит их как предателей и изменников (/dun и traitur). Преданный и из­гнанный, Дермот ищет убежища в Англии и жалуется, что «мой собственный народ незаконно изгнал меня из моего королевства». С согласия короля Англии совет англо-нормандских рыцарей реша­ет помочь Дермоту. Вскоре вслед за тем англичане высаживаются в

Роберт Бартлетт. Становление Европы

Ирландии и принимаются за подавление предателей. История похи­щения прекрасной Деворгвиллы и мщения были тем сюжетом, ко­торый наверняка трогал души средневековых рыцарей, даже если они не были знакомы с фабулой «Илиады». Изображение первых англо-нормандцев в Ирландии в качестве рыцарей — искателей приключений, помогающих «благородному королю» вернуть отня­тое изменниками наследство, вполне отвечало настроениям пересе­ленцев. Кроме того, эта поэма имеет и более прозаическое значе­ние в плане легитимизации английской колониальной знати, по­скольку в ней содержится подробный, длиной более ста строк, отчет о том, как проходил дележ земли между переселенцами пер­вого поколения:

«Затем эрл Ричард дал

Морису Фицджеральду

Тот самый Наас, что сей добрый эрл

Отдал Фицджеральду со всеми почестями.

А вот земля Оффелана,

Принадлежавшая предателю Маккелану.

Он также отдал Виклоу

Все земли между Бреем и Арклоу.

То были земли Киллмантейна

От Дублина до Вэксфорда.

Двадцать поместий в Омэрэти

Эрл благородный также дал

Бесстрашному Вальеру де Ридельсфорду»76.

Этот отчет о раздаче земли Лейнстера и Мита по сути представ­ляет основные положения типовой грамоты и даже был назван (возможно, не без преувеличения) «своего рода изначальной "Кни­гой Страшного суда" первого англо-нормандского поселения»77.

Аналогичным образом «Завоевание Ирландии» (Expugnatio Hi-bemica) Геральда Валлийского дает ответ на вопросы, кто были пер­вые англо-нормандцы на острове и в чем истоки колонии. Однако его оценки крайне своеобразны, и далеко не все захватчики в его изображении предстают героями. Геральд выступает глашатаем ин­тересов конкретной группы внутри захватнической элиты, ее пер­вой волны, прибывшей в основном из южного Уэльса, в которой была и его семья. Сам текст исполнен противоречия между этой апологией Фипджеральдов и стремлением всячески заручиться мо­наршей благосклонностью: сочинение посвящено Ричарду Львиное Сердце и содержит панегирик в адрес Генриха II. В отрывке с под­заголовком «Восхваление его роду» (Generis commendatio) Геральд пишет: «О род! О племя! Вечно под подозрением из-за своей много­численности и природной силы (innata strenuitas). О род! О племя! Способное в одиночку завоевать любое королевство, если бы толь­ко не страдало от высочайшей зависти к их отваге (strenuitas)»7Q. В приведенном фрагменте так и слышится недовольство рыцарей, испытывавших недостаток поддержки со стороны английской коро-

4, Образ завоевателя

ны. Вопреки — или благодаря — отраженным в нем противоречиям «Завоевание» имело успех. Его текст дошел до нас в пятнадцати средневековых рукописях (не считая отрывков), а в XV веке труд был переведен на английский и ирландский языки, причем англий­ская версия довольно широко ходила и в Ирландии (в виде шести списков)79. Ясно, что труд Геральда Валлийского служил популяр­ной версией происхождения колонии. На самом деле, он продолжал играть эту роль вплоть до эпохи Елизаветы и Стюартов, войдя в переработанном виде в «Хронику» Холиншеда, датируемую 1587 годом.

Ситуация в Ливонии отличалась от ирландской, поскольку здесь колонисты были христиане, а местное население — язычники. Автор «Лифляндской хроники» начинает свою поэму не с геогра­фического или исторического описания Ливонии или немецких крестовых походов, а с самого Создания и Воплощения. Для него именно эти моменты служат отправными. Войны же, предпринятые в XIII веке немецкими рыцарями, предстают не как эпизод нацио­нальной истории, а как часть долгого процесса, в ходе которого «мудрость Господня расширяла границы христианского мира» — здесь часто используются такие абстрактные и обобщающие суще­ствительные, как kristenheit («христианский мир») и kristentuom («христианство»). Этим объясняется, почему поэт в первых же строках своего сочинения ведет речь о Пятидесятнице и миссиях апостолов. История завоевания Ливонии, «куда никогда не ступал ни один апостол», безусловно составляет ключевую часть повество­вания о распространении веры Христовой, но все же только часть. В рамках этой же логики германские купцы и рыцари, пришедшие в Ливонию в конце XII—XIII веке, называются не иначе как «хрис­тиане» (die kristen), их оппоненты — при том, что поэт проводит четкие разграничения между различными племенами — обобщенно характеризуются словом «язычники» (die heiden), а абстрактное по­нятие «язычество» (heidenshaft) становится антонимом слов kristen­heit и kristentuom. Хотя по сути своей «Хроника» является победо­носным эпосом кровопролитных войн, ее г/*авная идея проступает уже в первых строках: «Сейчас я поведаю вам, как в Ливонию при­шло христианство».

Точно так же вписывались в общую панораму христианизации и характерные для рыцарской литературы Германии эпохи Высоко­го Средневековья эпическая героика и мрачная ирония. Набег на Герсику (Gercike), например, рисуется в таких бойких выражениях: «Рано поутру они пришли в Герсику, ворвались в замок и побили множество могучих воинов, так что те только кричали "увы!" да "ах!" Они разбудили много спящих и проломили им головы. То был истинный рыцарский поход!» В другом отрывке описывается, как литовцы «поубивали многих могучих мужчин, которые прекрасно могли бы защитить себя, если бы удача была на их стороне», — классический пример того выражаемого намеками сознания роко-

Роберт Бартлепип. Становление Европы

вой предначертанности событий, которые так часто встречаются в германском эпосе начиная от «Беовульфа» и кончая «Песней о Ни-белунгах». Все повествование представляет собой историю беско­нечной череды сражений, разграниченных командованием последо­вательно сменяющих друг друга магистров Тевтонского ордена. При этом язычники тоже могут представать героями, а судьба тя­жела как для христиан, так и для язычников: «И можно было ви­деть множество бесстрашных героев, могучих и славных, как хрис­тиан, так и язычников, которые встретили страшную смерть; снег был красен от крови»^0.

Не все литературные произведения о завоевании несут лишь победоносную идею. Если одни действительно выражают интересы победившей светской знати, то другие, например, «Хроника» Ген­риха Ливонского, в большей степени отражают тревогу за миссио­нерскую церковь. Однако ясно, что сочинения, подобные «Завоева­нию Ирландии», «Песни о Дермоте и Графе», «Хронике» Генриха Ливонского и «Лифляндской хронике», являются колониальной по сути литературой. Они были написаны иммигрантами, и народные поэмы слагались на том языке, который еще несколько поколений назад не звучал в стране, где они были написаны. Образцом для этих сочинений послужили прозаическая историческая литература на латинском языке и рифмованные хроники на народном языке, то есть литература западноевропейская, французская или англий­ская, а не литература коренного населения. Средневековые авторы говорили на разные голоса, но у всех них явственно чувствовался колониальный акцент. Подобно образу демонической личности, представленной нормандскими мифотворцами, и мечте о повороте в истории покоренной земли, распространившейся и в законах, и в легендах, панегирическая литература завоевания утвердила в обще­ственном сознании образ государств и колониальных обществ, об­разовавшихся в результате крестовых походов. Это был кодекс за­воевателей и колонистов.

РОДОВОЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ

Последним приобретением западноевропейской средневековой знати в результате ее захватнических походов стало ее определе­ние, или наименование. Именно в процессе широкомасштабных за­хватов XI, XII и XIII веков появилось краткое, но емкое понятие, имевшее значение «западноевропейский завоеватель». Таким тер­мином стало слово «франк».

Об употребительности этого слова наглядно говорит документ под названием «Завоевание Лиссабона» (De expugnatione Lyx-bonensi), восторженный рассказ о захвате в 1147 году этого города армией крестоносцев, составленной из моряков и пиратов с северо-запада Европы. Анонимный автор текста, по-видимому, священник из восточной Англии, начинает рассказ с того, что сразу констати-

4. Образ завоевателя

рует разношерстность двинувшегося в поход флота: «народы раз­ных племен, обычаев и языков собрались в Дартмуте». Затем он ха­рактеризует главные силы: под командованием племянника герцога Нижней Лотарингии были люди «из Римской империи» — в основ­ном, как станет ясно позже, уроженцы Кельна; один из фламанд­ских феодалов руководил отрядом из фламандцев и булонцев; а в четырех частях, возглавляемых англо-французскими рыцарями и английскими горожанами, сражались жители портовых городов Англии. Из дальнейшего текста следует, что в составе флота также были бретонцы и шотландцы. Именно этническая и культурная не­однородность обусловила необходимость жесткой системы управле­ния этими морскими силами.

Автор текста ни на миг не забывает об этих этнических разли­чиях. Как обычно бывает в случае с такими категориями, они не всегда предстают в нейтральных тонах. Этническая принадлеж­ность рождала ярлыки: фламандцы — «народ свирепый и необу­зданный»; шотландцы придерживаются установленного порядка, «хотя никто не станет отрицать, что они варвары». И снова, как и следовало ожидать, та этническая группа, к которой принадлежит сам автор, — «наши люди, то есть нормандцы и англичане», — вся­чески превозносится. «Кто не знает, что нормандская раса, не жалея себя, способна проявлять беспримерную отвагу?»81

Накал этих этнических противоречий ощущается на всем протя­жении кампании. То и дело между разными группами вспыхивают стычки и ревность. Но этим история не исчерпывается. Два случая заставляют думать о чем-то выходящем за рамки простого этничес­кого несходства. Во-первых, временами автор пытается ввести тер­мин, которым можно было бы охарактеризовать всех участников похода. Такой термин у него есть — «франки». «Две церкви по­строили франки, пишет он, одну — люди из Кельна и фламандцы, другую англичане и нормандцы»82. В этом пассаже «франками» на­званы выходцы из трех королевств, говорящие на трех разных язы­ках (при том, что эти политические и лингвистические различия тоже не совпадали). Несмотря на разномаоность компании рыца­рей, моряков и их женщин, собранной по разным портовым горо­дам Рейнланда, Северного моря и Ламанша, она вполне могла быть охарактеризована общим словом — «франки». Это было и удобно, и понятно.

Это родовое определение — «франки» счел удобным и Альфонс I Португальский. Хотя, как уже говорилось в Главе 2, сам он был сыном знатного переселенца-франка, бургундца по происхожде­нию, добившегося процветания на Пиренеях, он употреблял этот термин для характеристики «чужаков». Если неизвестный автор, о котором шла речь выше, в своем повествовании соблюдает точ­ность и конкретность, то король называет сборный флот из герман­цев, фламандцев, французов, нормандцев и англичан ((кораблями франков». Заключив с ними письменный договор, он уведомил всех

Роберт Бартлетт. Становление Европы

о «соглашении, заключенном между мною и франками», и пообе­щал им Лиссабон и его земли, в случае его капитуляции, «с тем чтобы франки владели ими в соответствии со своими благородны­ми обычаями и свободами»*".

Таким образом, употребление обобщающего обозначения «франки» оказывалось удобным в двух взаимосвязанных случаях: во-первых, когда какой-нибудь член группы, составленной из пред­ставителей разных этнических общностей Западной Европы, хотел дать определение всей группе в целом; и во-вторых, когда кто-то, считающий такую группу для себя инородной (даже если это было чисто субъективное восприятие, как у Альфонса), желал обозначить единым понятием всю категорию иноземцев. Таким образом, будь то для самообозначения или для обозначения других людей, поня­тие «франк» фактически стало ассоциироваться с «франком вне дома». Этот термин возник как точное наименование конкретного народа, но в XI—XII веках приобрел обобщенное звучание и стал обозначать западноевропейцев или христиан вообще, особенно в походе, сухопутном или морском.

Классическим предприятием, способствовавшим употребитель­ности этого термина, был крестовый поход, «Деяния франков», как назвал его летописец, и судя по всему, именно с первого крестово­го похода и вошло в обиход это понятие. Конечно, слово «франк» и задолго до того имело широкое хождение, сначала — как обозначе­ние определенной этнической группы, позже — в связи с конкрет­ным государственным образованием, «королевством франков» (reg-num Francorum)84. Естественность, с какой началось обобщенное употребление этого слова для обозначения всех западноевропейцев, напоминает историю понятия Каролингской империи в IX веке, когда оно стало эквивалентом христианского Запада. Вполне логич­ным представляется и то, что первоначально в этом значении тер­мин употреблялся людьми, не являвшимися западноевропейцами. Мусульмане обозначали жителей Западной Европы словом «фаран-га» (Faran&a или Ifranga)85. В X веке они описывали земли франков как холодные, но плодородные, жители которых отличаются отва­гой и отсутствием навыков личной гигиены.

У византийцев с западными державами было много контактов, подчас весьма прохладных, и, по-видимому, подобно мусульманам, они всех западноевропейцев называли «франками» (фраууог). Осо­бенно наглядной в этом отношении можно считать стычку, произо­шедшую в середине XI века в разгар конфликта между константи­нопольским патриархом Михаилом Керулларием и папством86. Ке-рулларий составил письменное обращение ко всему западному ду­ховенству, которое было переведено на латынь. В переводе стояло обращение: «Всем главам священников и священникам франков». Ясно, что в греческом оригинале было cppayyoi. Вспыльчивый карди­нал Гумберт из прихода Сильвы Кандиды ответил в оскорбленном тоне: «Вы говорите, что обращаетесь ко всем священникам фран-

4. Образ завоевателя

ков... но не одни только римляне и священнослужители франков, но и вся латинская церковь... желает вам возразить». Похоже, Гум­берт усмотрел в словах «священнослужители франков» попытку су­зить круг адресатов этническими рамками, чего, конечно, не было в оригинале. Здесь следует выделить не противопоставление «свя­щеннослужителей франков» и «всей... церкви», а скорее ту мысль кардинала, что термин «франк» уже, чем «латинянин», а не эквива­лентен ему. Его послание относится к периоду, когда на Востоке эти понятия уже стали синонимами, а на Западе — еще нет.

Судя по всему, именно у представителей остальной части Евро­пы западноевропейцы, составлявшие огромное многоязыкое войско первого крестового похода, подхватили в отношении себя термин «франки», ибо там он уже употреблялся в этом обобщенном значе­нии. В XI веке византийские авторы часто пользовались словом «франк» для обозначения нормандских наемников87, и вполне есте­ственным было отнести этот термин и на счет западных рыцарей, в том числе нормандцев, которые в 1096 году прибыли к стенам Кон­стантинополя. Мусульмане употребляли этот термин столь часто, что когда в 1110 году в Святую землю прибыл Сигурд I Норвеж­ский, то в текстах он стал фигурировать не иначе как «франкский король»88. Крестоносцы отдавали себе отчет в том, что это слово относится к ним в обобщенном плане. «Варвары привыкли всех людей с Запада называть франками», — писал Эккехард Аурский89. А капеллан Раймонд Агилерский, отвечавший за хозяйственную часть у Раймонда Тулузского в первом крестовом походе, проводил четкую грань между тем, как этот термин употребляли сами кресто­носцы — в смысле «люди с севера Франции», — и более общим значением, которое вкладывали в него «враги». Значительно позже, в XIII веке, преобладать стало уже именно такое значение этого слова: «Всякий, кто живет за морем, называет всех христиан сло­вом "франк"», — писал в своем труде о монголах доминиканский монах Симон из Сен-Кантена90. Именно в таком «широком смыс­ле» стали употреблять этот термин в отношении самих себя и крес­тоносцы первого похода.

Будучи экспедицией, в которой объединились многие непохо­жие этнические и языковые группы, оторванные от родных мест, крестовый поход неизбежно рождал и новое самоопределение. Крестоносцы несомненно были «пилигримами», но также и «пили­гримами-франками». Участники первого крестового похода прирав­нивали ((наших франков» к «Христовым рыцарям-паломникам»91, а свои победы воспринимали как способствующие «славе римской церкви и франкского народа» и радовались тому, как Иисус Хрис­тос принес победу «паломникам франкской церкви»92. Когда Балду-ин I был в 1100 году коронован в Иерусалиме, он назвал себя «пер­вым королем франков»9^. Этот титул символизировал стремление к преодолению междоусобных и этнических противоречий и на дол­гие годы сохранил свое значение объединительного лозунга всех

Роберт Бартлетт. Становление Европы

западных христиан. Утомившись от распрей и злословия третьего крестового похода, менестрель Амбруаз с ностальгией оглядывался на солидарность столетней давности:

«Когда в другой войне была захвачена Сирия и осаждена Анти-охия, в великих войнах и битвах против турок и неверных, многие из которых были истреблены, не было ни заговоров, ни ссор по пустякам, никто не спрашивал, кто нормандец, а кто — француз, кто родом из Пуату, а кто из Бретани, кто из Мэна, а кто из Бургундии, кто фламан­дец, а кто — англичанин,.. Всех называли "франками", какой бы мас­ти — каурой, рыжей, гнедой или белой — они ни были»94,

Однако для крестоносцев новое обобщающее обозначение имело не только положительное значение, ведь это был удобный ярлык для обозначения всего мигрирующего населения, распро­странявшегося из центральных областей Западной Европы к ее ок­раинам, причем в любом направлении. Конечно, понятие «франки» в первую очередь относилось к ним тогда, когда они оказывались на чужбине. В родных для них районах Западной Европы этот тер­мин имел более узкое значение. Так, во второй половине XII века мы встречаем упоминание о «жителях Константинополя..., которых они [греки! называли франками, иммигрантов (advene) из всех пле­мен»95. Одно поселение колонистов в Венгрии так и называлось — «деревня иммигрантов-франков)) (villa advenarum Francorum)96. Кельтский мир тоже ощущал на себе воздействие франков. Валлий­ские летописцы упоминают о вторжениях франков (Franci или Fre-inc) начиная с конца XI и вплоть до начала XIII века, а англо-нор­мандское завоевание Ирландии, как мы уже видели, было названо «приходом франков» (adventus Francorum)97.

Для правителей кельтских областей франки являлись не только неприятелем, которому надлежало противостоять, но и примером для подражания. О'Брайены из Манстера, высказывая свои притя­зания на династийное превосходство, называли себя не иначе как «франками Ирландии»98. В Шотландии это название воспринима­лось похожим образом. Здесь в XII веке местная правящая динас­тия стала во главе радикального преобразования основ собственно­го правления, что привело к транформации шотландской монархии в государство, которое намного больше походило на южных сосе­дей. Составным элементом этой переориентации шотландских ко­ролей стало их новое самоопределение — «франки». Один летопи­сец XIII века отмечал, что «шотландские короли последних времен считают себя франками (Franci) по породе, манерам, языку и стилю, и они низвели скоттов до положения рабов, а себе в услу­жение и на службу берут только франков»99 В XII и XIII веках быть франком означало иметь передовые взгляды и власть.

Этот термин мы встречаем в католическом мире повсеместно. Иберийские переселенцы, появившиеся на Пиренейском полуост­рове в конце XI—XII веке, были франки и следовали «законам

4. Образ завоевателя

франков». Известно, что Альфонс I Португальский утвердил суще­ственные привилегии специально для иноземных переселенцев — так называемый «закон франков» (forum Francorum)^, и возможно, этим объяснялось проявленное им знание их порядков во время на­падения флота крестоносцев в 1147 году. После сдачи Константино­поля крестоносцам в 1204 году они создали на его месте империю, которую можно было бы назвать «Новой франкией»Ю1, а когда греки подчинились новым правителям, они, возможно, добивались себе права именоваться «привилегированными франками» (фрссуко1 еукоисатсн)1*-*2. В Восточной Европе иммигрантские поселения в Си-лезии, Малой Польше и Моравии получили «франкский закон»10-^ либо могли пользоваться для обмера своих полей мерами «франк­ского типа».

Таким образом, термин «франк» относился к западноевропей­цам тогда, когда они становились переселенцами либо находились в захватническом походе вдали от родины. Вот почему не прихо­дится удивляться, что когда португальцы и испанцы в XVI веке по­явились у берегов Китая, местное население называло их «фолан-ки» (Fo-Lang-ki)^^, то есть принятым у арабских купцов касательно франков термином «фаранга» (Faranga), только на свой лад. Еще и в XVIII веке в Кантоне для обозначения чужеземца с Запада упот­реблялось то же слово, что и в отношении их далеких мародерству­ющих предков.

5. Вольное поселение

«Большая польза государству от привлечения к освоению незасе­ленных мест людей из разных областей путем предоставления им вольностей и правильных обычаев»1.

ДЕМОГРАФИЧЕСКАЯ СИТУАЦИЯ

Вопрос о причинах столь заметного расширения границ латин­ского христианства в эпоху Высокого Средневековья естественным образом влечет за собой другой — увеличивалась ли при этом чис­ленность христианского населения. Конечно, рост населения не яв­ляется ни необходимым, ни достаточным условием для расширения культурного ареала. Превосходство в техническом и организацион­ном плане, в совокупности с такими неуловимым моментами, как более высокий уровень культуры или агрессивные устремления, могут вылиться в распространение какого-либо конкретного типа культуры без больших изменений демографического свойства. Так, например, частичная европеизация Японии проходила на фоне очень незначительной по численности западной колонии. Однако в средневековой Европе ситуация была явно иной. Миграция населе­ния безусловно играла свою роль в экспансии, и мы с полным ос­нованием можем задаться простым, но важным вопросом: увеличи­валась ли в этот период численность населения в Европе и если да, то с какими темпами и с какими последствиями.

Исторические свидетельства, которыми мы располагаем для прояснения демографических процессов в Европе, различны в за­висимости от рассматриваемого периода. Выделяются три эпохи: последние сто или около ста лет, когда применение сложной ста­тистической методики не только уместно, но и продуктивно в силу регулярных переписей населения, регистрации рождений, браков и смертей; период между XVI и XIX веками, в отношении которого возможен достаточно детальный анализ благодаря регистрации кре­щения, похорон и браков, а также наличию податных ведомостей, которые велись в общенациональных масштабах, хотя подчас эти документы ограничиваются сугубо местными рамками и точностью не отличаются; и, наконец, период древности и Средневековья, когда, вообще говоря, те цифры, которыми мы располагаем, крайне скудны, разрозненны во времени, локальным и неполным охватом. Высокое Средневековье как раз и попадает в этот, наименее подда­ющийся изучению, период демографической истории.

5. Вольное поселение

Учитывая все сказанное, вряд ли можно ждать многого от ана­лиза тенденций демографического развития в средневековой Евро­пе. Доступные цифры, разумеется, необходимо использовать, но из них невозможно сложить нечто, что имело бы право именоваться статистически обоснованной демографической историей. Более того, в отсутствие надежного статистического ряда, приходится буквально по капле выжимать все возможные данные — будь то косвенные или основанные на субъективном восприятии. Таким образом, сама природа доступной нам информации данных ставит перед исследователем демографии средних веков совсем иную за­дачу, нежели та, которую решают его коллеги, занимающиеся Евро­пой Нового времени.

Однако впадать в пессимизм вовсе нет нужды. Все косвенные либо субъективные свидетельства указывают в одном направлении, и это позволяет сделать вывод, что Высокое Средневековье в Евро­пе было эпохой роста народонаселения. Так, например, не вызыва­ет сомнения тот факт, что в этот период росло число городов и уве­личивались их размеры. В одной только Англии за XII—XIII века было основано 132 новых поселения городского типа2. Если в 1172 году городскими стенами во Флоренции была обнесена терри­тория в 200 акров, то для городов моложе всего на сто лет, то есть основанных, скажем, в 1284 году, обычной была площадь свыше 1 500 акров3. Вполне вероятно, что к 1300 году некоторые крупные европейские города уже имели численность населения порядка 100 тысяч жителей. Эту радикальную урбанизацию средневекового общества нельзя считать абсолютно бесспорным явлением, однако она представляется весьма логичным следствием роста населения. В том же направлении указывают и сходные по характеру данные в отношении расширения пахотных земель. Повсюду наблюдалось увеличение числа поселений и территориальных образований на единицу площади — церковных приходов, феодальных поместий и округов. Целые области Европы, особенно на востоке континента, подверглись широкомасштабному планомерному заселению. Эконо­мические индикаторы, такие, как цены, оплата труда, размеры рент, проба металла для чеканки монет, хотя и трудно поддаются интерпретации, однако тоже свидетельствуют о росте населения. «Сильное инфляционное давление» в XIII веке, к примеру, ученые объясняют «опережающим ростом населения по отношению к сель­скохозяйственным ресурсам»4.

При общем дефиците статистических источников относительно Европы того времени есть одно значительное исключение. Это Анг­лия. Книга Страшного суда 1086 года и данные налоговой переписи за 1377 год являются документами общенационального охвата и дошли до нас практически в целости и сохранности. Опираясь на них, некоторые историки, поддавшись искушению к обобщению, пытаются на основе этих источников установить общую числен­ность населения королевства^. Конечно, отчасти привлекательность

Роберт Бартлетт. Становление Европы

этих документов заключается в том, что они относятся приблизи­тельно к одной и той же области с интервалом в 300 лет. Для нас они особенно заманчивы, поскольку практически датируются нача­лом и окончанием процесса территориальной экспансии, являюще­гося предметом нашего рассмотрения. Исследователю, желающему установить численность населения поколением или двумя ранее 1377 года, то есть до Черной Смерти 1348 года, открывается воз­можность воссоздать подобие картины «до и после». Однако не ис­ключено, что для такой реконструкции этих двух источников все-таки недостаточно.

Оба источника представляют несомненные сложности для ин­терпретации. Ни один из них не является переписью. Вычисление вероятной численности населения на основе того либо другого предполагает определенную долю догадок. Например, Книга Страш­ного суда называет общую численность населения — 268 984 чело­века. Это не население Англии 1086 года. Однако к какой именно территории относится эта цифра — вопрос неясный. В своей дис­сертации Дарби перечисляет некоторые требующие уточнения про­белы в этом тексте: численность городского населения, население северных графств, не охваченных Книгой, и т.п.6 Вдобавок, разуме­ется, и в отношении охваченных документом областей наверняка имеются ошибки и неполные сведения, особенно по сельскому на­селению. Более того, и это куда важнее, в Книге переписью охваче­ны только главы домохозяйств, а не все население. Следовательно, чтобы получить цифры по всему населению, данные документа над­лежит умножить на среднее количество членов домохозяйства — на злополучный и довольно спорный «множитель». Дарби приводит шесть различных версий расчета, основанных на коэффициенте 4,

4.5 и 5 в двух вариантах — считая рабов либо за индивидуумов, либо за глав семейств. Результаты разнятся от 1,2 миллиона до

1.6 миллиона. Можно достаточно смело принять меньшую из этих цифр за вероятный минимум численности население Англии на 1086 год. Однако в отношении верхнего показателя такой уверен­ности нет. Постан подчеркивает, что население, зарегистрирован­ное в Книге Страшного суда, могло включать не всех глав домохо­зяйств, а только тех, кто имел полновесный крестьянский надел. В таком случае сюда следует добавить неопределенное число беззе­мельных и субарендаторов, то есть возможно, что исходную цифру надо увеличить раза в полтора7. Если проделать это с верхней циф­рой из расчета Дарби, то новый максимум окажется равным 2,4 миллиона человек.

Данные подушной подати 1377 года представляют аналогичные проблемы. Они дают для населения старше 14 лет цифру 1 361 478 че­ловек. Чтобы на основе этого показателя рассчитать максимальную общую численность населения Англии в XIV веке, надо установить: 1) масштабы уклонения от налога; 2) процент населения младше 14 лет, не включенного по этой причине в перепись; 3) соотноше-

5, Вольное поселение

ние между данной численностью населения, значительно сократив­шегося в результате эпидемии чумы, и населением до эпидемии. При этом каждая из этих цифр может быть не более чем допуще­нием. По общепринятым оценкам, Черная Смерть унесла треть на­селения Англии. Однако за период между 1348 и 1377 годами было несколько вспышек эпидемии, и кто-то наверняка скажет, что в 1377 году от населения Англии осталось не более половины против того, что было до чумы. Если принять одну треть и половину как крайние показатели, то, не выходя из этих границ, можно сделать множество расчетов на основе разного процента уклонения от уп­латы податей (а также освобождения от налогов или утери записей) и доли детского населения моложе 14 лет. Последняя цифра, если иметь в виду биологические особенности человека и возрастную структуру населения других стран или эпох, скорее всего лежит в интервале между 35 и 45 процентами. Труднее всего просчитать процент неплательщиков, однако наиболее правдоподобной пред­ставляется предлагаемая рядом ученых цифра в 20—-25 процентов. Существенно более низкие показатели нам кажутся нереалистич­ными. Опираясь на все эти приблизительные подсчеты, можно сконструировать несколько вероятных вариантов расчетов. Если принять все показатели за минимум, то есть неуплату за 20 процен­тов, долю детского населения за 35 процентов, а смертность от чумы за треть, то экстраполяция от цифр 1377 года даст нам пик населения Англии в XIV веке равный почти 4 миллионам. Если, на­против, принять все коэффициенты по их максимальному значе­нию (неуплату за 25, детское население за 45, а смертность от чумы за 50 процентов), то получим, что до эпидемии население Англии превышало 6,5 миллионов человек (см. Табл. 1).

Таблица ]

Вероятные показатели максимальной численности населения средневековой Англии (в тыс. чел., округленно)

Зареги- Доля не- Взрослое Доля Всего Смерт- Макси-
стриро­ванное учтенных (уклонив- населе­ние детского населе- на 1377 год ность от чумы числен-
население шихся)   ния      
1 360 25% 1 813 45% 3 297 50% 6 594
1 360 20% 1 700 35% 2 615 33% 3 923

Таким образом, эти расчеты дают нам минимальный и макси­мальный показатели численности населения для 1086 года равные 1,2 млн. и 2,4 млн. человек и для XIV века — соответственно 4 млн. и 6,6 млн. человек. Возможно, кто-то решит, что такой разброс по­лученных результатов делает их бессмысленными. Тем не менее они, во-первых, однозначно свидетельствуют о тенденции к росту населения в XII—XIII веках, а следовательно, подтверждают косвен-

Роберт Бортлетт. Становление Европы

ные сведения. Во-вторых, они могут служить инструментом для ус­тановления вероятных темпов роста населения. Если взять низшую из возможных цифр для 1086 года и низшую для более позднего пе­риода, то мы получим минимальный прирост населения. Этот пока­затель легко сравнить с данными других исторических периодов. Результаты такой операции приведены в табл. 2.

Таблица 2