Апреля 1982 года. Нью-Йорк 3 страница

Борташевич сказал Онучину:

- Иди в ШИЗО. Жди, когда переведут в другой лагерь.

Онучин тронул меня за рукав. Его рот был горестно искривлен.

- Нет в жизни правды, - сказал он.

- Иди, - говорю...

Рано утром я постучался к доктору. В его кабинете было просторно и

чисто.

- На что жалуетесь? - выговорил он, поднимая близорукие глаза.

Затем быстро встал и подошел ко мне:

- Ну что же вы плачете? Позвольте, я хоть дверь запру...

 

Мая 1982 года. Нью-Йорк

 

Я вспоминаю случай под Иоссером.

В двух километрах от лагеря была расположена сельская школа. В школе

работала учительница, тощая женщина с металлическими зубами и бельмом на

глазу.

Из зоны было видно школьное крыльцо.

В этой же зоне содержался "беспредел" Макеев. Это был истаскавшийся по

этапам шестидесятилетний мужчина.

В результате зек полюбил школьную учительницу. Разглядеть черты ее лица

он не мог. Более того, он и возраста ее не знал. Было ясно, что это -

женщина, и все. Некто в старомодном платье.

Звали ее Изольда Щукина. Хотя Макеев и этого не знал.

Собственно, он ее даже не видел. Он знал, что это - женщина, и различал

цвета ее платьев. Платьев было два - зеленое и коричневое.

Рано утром Макеев залезал на крышу барака. Через некоторое время

громогласно объявлял:

- Коричневое!..

Это значило, что Изольда прошла в уборную...

Я не помню, чтобы заключенные смеялись над Макеевым. Напротив, его

чувство вызывало глубокий интерес.

Макеев изобразил на стене барака - ромашку. Она была величиной с

паровозное колесо. Каждый вечер Макеев стирал тряпкой один из лепестков...

Догадывалась ли обо всем этом Изольда Щукина - неизвестно. Скорее всего

- догадывалась. Она подолгу стояла на крыльце и часто ходила в уборную.

Их встреча произошла лишь однажды. Макеев работал в производственной

зоне. Раз его выдели на отдельную точку. Изольда шла через поселок. Их

маршруты пересеклись около водонапорной башни.

Вся колонна замедлила шаг. Конвоиры было забеспокоились, но зеки

объяснили им, в чем дело.

Изольда шла вдоль замершей колонны. Ее металлические зубы сверкали.

Фетровые боты утопали в грязи.

Макеев кинул ей из рядов небольшой бумажный пакет. Изольда подняла его,

развернула. Там лежал самодельный пластмассовый мундштук.

Женщина решительно шагнула в сторону начальника конвоя. Она сняла

короткий вязаный шарф и протянула ефрейтору Бойко. Тот передал его одному из

зеков. Огненный лоскут следовал по рядам, такой яркий на фоне изношенной

лагерной дряни. Пока Макеев не обмотал им свою тощую шею.

Заключенные пошли. Кто-то из рядов затянул:

 

...Где ж ты, падла, любовь свою крутишь,

С кем дышишь, папироской одной!..

 

Но его оборвали. Момент побуждал к тишине.

Макеев оборачивался и размахивал шарфом до самой зоны. Сидеть ему

оставалось четырнадцать лет...

 

Выступающие из мрака жилые корпуса окружены трехметровым забором. Вдоль

следового коридора разбросаны ловушки из тончайшей железной проволоки. Чуть

дальше установлены сигнальные приборы типа "Янтарь".

По углам возвышаются четыре караульных будки. Они формируют

воображаемый замкнутый прямоугольник.

Четыре прожектора освещают тропу наряда. Чаcoвым видны гнилые доски и

простреливаемый коридор между жилой и хозяйственной зоной.

К шести вечера подъезжает автозак с решетками на окнах. Начальник

конвоя снимает замки. Заключенные молча идут по трапу, в серых робах и

громыхающих башмаках.

Появляется офицер в зеленом дождевике с капюшоном. Его голос звучит как

сигнальный прибор:

- Бригада поступает в распоряжение конвоя. Шаг в сторону - побег.

Конвой применяет оружие - незамедлительно!..

Холод и пыль. Кое-где побелела земля от мороза. Сухая порыжевшая травка

жмется к бугру.

Зеки, негромко переговариваясь, строятся в колонны. Инструкторы

придерживают рвущихся собак.

- Первая колонна - марш!

Офицеру за пятьдесят. Двадцать лет проработал в охране. На погонах -

четыре маленьких звездочки.

Есть у него гражданский импортный пиджак. Все остальное - казенная

зелень.

Солдаты в неуклюжих тулупах идут на посты. Волокут за собой

американские телефоны.

Подменный остается на вахте. Скоро ему приснится дом, Бронюта

Гробатавичус в зеленой кофте... Он увидит блестящую под солнцем реку. Свой

грузовик на пыльной дороге. Орла над рощей. Лодку, беззвучно раздвигающую

камыши.

Затем в уютный, теплый мир его сновидений проникнет окрик, нарочито

грубый и резкий, как жесть:

- Смена, подъем!

И снова - шесть часов на ветру. Если бы вы знали, друзья, что это

такое!..

За эти часы ты припомнишь всю свою жизнь. Простишь все обиды. Объездишь

весь мир.

Ты будешь иметь сотни женщин. Пить шампанское из хрустальных бокалов.

Драться и ездить в такси...

И снова - шесть часов на ветру...

Ночью передали из зоны:

"В обрубке прижмурился зек".

Дело было так. Стропаль неверно повел рычаги. Над головами косо

рванулся блок. Скользнула чугунная цепь. И вот - корпусом двухосного

парогенератора АГ-430... Нет, куском железа в полторы тонны... В общем, зеку

Бутырину, который, нагнувшись, притирал швы, раскроило череп.

Теперь он лежал под намокшим брезентом. Его ступни были неестественно

вывернуты. Тело занимало небольшое пространство от станины до мусорного

бака.

Он сделался как будто меньше ростом. Его лицо было таким же неживым,

как мятая, валявшаяся поодаль рукавица. Или - отполированный до блеска

черенок лопаты. Или - жестянка с тавотом...

Эта смерть была лишена таинственности. Она наводила тоску. Над

пропитанным кровью брезентом вибрировали мухи.

Бутырин часто видел смерть, избегал ее десятки раз. Это был

потомственный скокарь, наркоман, волынщик и гомосек. Да еще - истерик,

опрокидывавший залпом в кабинете следователя банку чернил.

С ног до головы его покрывала татуировка. Зубы потемнели от чифира.

Исколотое морфином тело отказывалось реагировать на боль.

Он мог подохнуть давно. Например, в Сормове, где канавинские ребята

избили его велосипедными цепями. Они кинули его под электричку, но Бутырин

чудом уполз. Зек часто вспоминал ревущий огненный треугольник. И то, как

песок скрипел на зубах...

Он мог подохнуть в Гори, когда изматерил на рынке толпу южан...

Он мог подохнуть в Синдоре. Конвоиры загнали тогда этап в ледяную

речку. Но урки запели, пошли. И рябой ефрейтор Петров начал стрелять...

Он мог подохнуть в Ухте, идя на рывок с лесобиржи...

Он мог подохнуть в койненском изоляторе, где лагерные масти резались

сапожными ножами...

И вот теперь он лежит под случайным брезентом. Опер пытается выйти на

связь. Он выкрикивает, прижимая ко рту мембрану:

- Я - Лютик! Я - Лютик! Прием! Вас не слышу! Пришлите дополнительный

конвой и врача...

И офицер закурит, а потом снова, надсаживаясь, будет кричать:

- Я - Лютик! Прием! Заключенные возбуждены! Ситуация критическая!

Пришлите дополнительный конвой и врача...

Скоро придет воронок. Труп погрузят в машину.

Один из нас доставит его под автоматом в тюремную больницу. Ведь

мертвых зеков тоже положено охранять.

А через месяц замполит Хуриев напишет Инессе Владимировне Бутыриной,

единственной родственнице, двоюродной тетке, письмо. И в нем будет сказано:

"Ваш сын, Бутырин Григорий Тихонович, уверенно шел к исправлению. Он

скончался на трудовом посту..."

 

Июня 1982 года. Нью-Йорк

 

Напомню вам, что лагерь является типично советским учреждением. И не

только по своему административно-хозяйственному устройству. Не только по

внедряемой сверху идеологии. Не только в силу привычных формальностей.

Лагерь учреждение советское - по духу. По внутренней сути. Рядовой

уголовник, как правило, вполне лояльный советский гражданин. То есть он,

конечно, недоволен. Спиртное подорожало и так далее. Но основы - священны. И

Ленин - вне критики.

В этом смысле чрезвычайно показательно лагерное творчество. В лагере

без нажима и принуждения торжествует метод социалистического реализма.

Задумывались ли вы о том, что социалистическое искусство приближается к

магии. Что оно напоминает ритуальную и культовую живопись древних.

Рисуешь на скале бизона - получаешь вечером жаркое.

Так же рассуждают чиновники от социалистического искусства. Если

изобразить нечто положительное, то всем будет хорошо, А если отрицательное,

то наоборот. Если живописать стахановский подвиг, то все будут хорошо

работать. И так далее.

Вспомните подземные столичные мозаики. Овощи, фрукты, домашняя птица...

Грузины, литовцы, армяне... Крупный и мелкий рогатый скот... Ведь это те же

бизоны!..

В лагере - такая же история.

Возьмите лагерную живопись. Если это пейзаж, то немыслимо знойной,

андалузской расцветки. Если натюрморт, то преисполненный калорий.

Лагерные портреты необычайно комплиментарны.

На воле так изображают крупных партийных деятелей.

И никакого модернизма. Чем ближе к фотографии, тем лучше. Вряд ли тут

преуспели бы Модильяни с Гогеном...

Возьмите лагерные песни. Вот один из наиболее распространенных песенных

сюжетов. Мать-одиночка с ребенком. Папаша в бегах. Ребенок становится вором.

А если дочь, то проституткой.) Дальше - суд. Прокурор, опуская глаза,

требует высшей меры наказания. Подсудимый кончает жизнь самоубийством, У

могильной ограды часами рыдает прокурор. Это, как вы уже догадались, -

незадачливый отец покойного.

Разумеется, все это чушь, лишенная минимального жизненного

правдоподобия. Прокурор вообще не может осудить собственную родню. Такого не

позволяют советские законы. И лагерники прекрасно это знают. Но продолжают

вовсю эксплуатировать лживый, дурацкий сюжет...

Возьмите лагерные мифы. Наиболее распространенным сюжетом является

успешный массовый побег. Как правило, через Белое море - в Соединенные

Штаты.

Вы услышите десятки версий с мельчайшими бытовыми подробностями. С

детальным описанием маршрута. С клятвенными заверениями, что все так и было.

И организатором побега непременно будет доблестный чекист. Бывший

полковник ГПУ или НКВД. Осужденный Хрущевым сподвижник Берии или Ягоды.

Ну, чего их, спрашивается, тянет к этим мерзавцам?! А тянет их оттого,

что это - знакомые, привычные, советские герои. Персонажи Юлиана Семенова и

братьев Вайнеров...

Емельян Пугачев, говорят, опирался на беглых каторжников. Теперешние

каторжники бунтовать не собираются. Случись какая-нибудь заваруха, и пойдут

они до ближайшего винного магазина...

Ну, хорошо. Теперь - о деле. Пришлите мне, если не трудно, образцы

ваших шрифтов и два каталога.

Будете в Нью-Йорке - увидимся. Привет жене, матушке и дочкам. Наша Катя

ужасно сердитая - переходный возраст...

Завтра возле моего дома открывается новое русское кафе. Рано утром,

будучи местной знаменитостью, иду поздравлять владельцев...

 

В октябре меня дисквалифицировали за грубость, и я был лишен всех

привилегий спортсмена. Соответственно, оказался в караульном батальоне на

правах рядового. Ночью запах портянок, обернутых вокруг голенищ, лишал меня

сна. В заключение ефрейтор Блиндяк крикнул мне перед строем:

- Я СГНИЮ тебя, падла, увидишь - СГНИЮ!..

В этой ситуации должность ротного писаря была неслыханной удачей.

По-видимому, сказалось мое незаконченное высшее образование. У меня было два

курса ЛГУ. Думаю, я был самым образованным человеком в республике Коми...

Рано утром я подметал штабное крыльцо. Заснеженный плац был исполосован

мощными гвардейскими струями. Я выходил на дорогу и там поджидал капитана.

Завидев его, я ускорял шаги, резко подносил ладонь к фуражке и

бездумшлм, механическим голосом восклицал:

- Здравия желаю!

Затем, роняя ладонь, как будто вконец обессилев,

почтительно-фамильярным тоном спрашивал:

- Как спали, дядя Леня?

И немедленно замолкал, как будто стесняясь охватившей меня душевной

теплоты...

Жизнь капитана Токаря состояла из мужества и пьянства. Капитан,

спотыкаясь, брел узкой полоской земли между этими двумя океанами.

Короче, жизнь его - не задалась. Жена в Москве и под другой фамилией

танцует на эстраде. А сын - жокей. Недавно прислал свою фотографию: лошадь,

ведро и какие-то доски...

Воплощением мужества для капитана стали: опрятность, резкий голос и

умение пить, не закусывая...

Токарь снимает шинель. На шее его, как дурное предзнаменование, белеет

узкая линия воротничка.

- Где Барковец? - спрашивает он. - Зовите!

Ефрейтор Барковец появляется в дверях. Он шалит ногой, плечом,

закатывает глаза. То есть просто, грубо и совершенно неубедительно

разыгрывает чувство вины.

Токарь согнутым пальцем расправляет диагоналевую офицерскую

гимнастерку.

- Ефрейтор Барковец, - говорит он, - стыдитесь! Кто послал вчера на три

буквы лейтенанта Хуриева?

- Товарищ капитан...

- Молчать!

- Если бы вы там присутствовали...

- Приказываю - молчать!

- Вы бы убедились...

- Я вас арестую, Барковец!

- Что я его справедливо... одернул...

- Трое суток ареста, - говорит капитан, - выходит - по числу букв...

Когда ефрейтор удаляется, Токарь говорит мне:

- А ведь москвичи люди с юмором.

- Это верно.

- Ты бывал в Москве?

- Дважды, на сборах.

- А на скачках бывал?

- Никогда.

- Интересно, что за люди - жокеи?

- Вот не знаю.

- Физкультурники?

- Что-то вроде...

Токарь приходит домой. К его ногам, приседая от восторга, бросается

черный спаниель.

- Брошка, Брошенька, - шепчет Токарь, роняя в снег ломти докторской

колбасы.

Дома - теплая водка, последние известия. В ящике стола - пистолет...

- Брошка, Брошенька, единственный друг... Аникин демобилизовался...

Остальные в люди повыходили. Идиот Пантелеев в Генштабе... Райзман - доцент,

квартиру получил... Райзман и в Майданеке получил бы отдельную квартиру...

Брошка, что же это мы с тобой?.. Валентина, сука, не пишет... Митя лошадь

прислал...

Холод и тьма за окном. Избу обступили сугробы. Ни звука, ни шороха,

выпил и жди. А сколько ждать - неизвестно. Если бы собаки залаяли или лампа

погасла... Тогда можно снова налить...

Так он и засыпает - портупея, диагоналевая гимнастерка, сапоги... И

лампочка горит до самого утра...

А утром я снова иду мимо оскверненного плаца к воротам. Резко вскидываю

ладонь к фуражке. Потом вяло роняю ее и голосом, дрогнувшим от нежного

чувства, спрашиваю:

- Как ночь, дядя Леня?..

Когда-то я был перспективным армейским тяжеловесом. Одновременно -

спортивным инструктором при штабе части. До штаба - надзирателем

производственной зоны. А всему этому предшествовала давняя беседа с

чиновником райвоенкомата.

- Ты парень образованный, - сказал комиссар, - мог бы на сержанта

выучиться. В ракетные части попасть... А в охрану идут, кому уж терять

нечего...

- Мне как раз нечего терять.

Комиссар взглянул на меня с подозрением:

- В каком это смысле?

- Из университета выгнали, с женой развелся...

Мне хотелось быть откровенным и простым. Доводы не убедили комиссара.

- Может, ты чего-нибудь это самое... Чего-нибудь слямзил? И смыться

норовишь?

- Да, - говорю, - у нищего - жестянку с медяками.

- Не понял, - вздрогнул комиссар.

- Это так, вроде шутки.

- Что в ней смешного?

- Ничего, - говорю, - извините.

- Слушай, парень! Я тебе по-дружески скажу, ВОХРА - это ад!

Тогда я ответил, что ад - это мы сами. Просто этого не замечаем.

- А по-моему, - сказал комиссар, - ты чересчур умничаешь.

Отчаявшись разобраться, комиссар начал заполнять мои документы.

Через месяц я оказался в школе надзорсостава под Ропчей. А еще через

месяц инспектор рукопашного боя Торопцев, прощаясь, говорил:

- Запомни, можно спастись от ножа. Можно блокировать топор. Можно

отобрать пистолет. Можно все! Но если можно убежать - беги! Беги, сынок, и

не оглядывайся...

В моем кармане лежала инструкция. Четвертый пункт гласил:

"Если надзиратель в безвыходном положении, он дает команду часовому -

"СТРЕЛЯЙТЕ В НАПРАВЛЕНИИ МЕНЯ..."

Штрафной изолятор, ночь. За стеной, позвякивая наручниками, бродит

Анаги. Опер Борташевич говорит мне:

- Конечно, всякое бывает. Люди нервные, эгоцентричны до предела...

Например? Раз мне голову на лесоповале хотели отпилить бензопилой "Дружба".

- И что? - спросил я.

- Ну, что... Бензопилу отобрал и морду набил.

- Ясно.

- С топором была история на пересылке.

- И что? Чем кончилась?

- Отнял топор, дал по роже...

- Понятно...

- Один чифирной меня с ножом прихватывал.

- Нож отобрали и в морду?

Борташевич внимательно посмотрел на меня, затем расстегнул гимнастерку.

Я увидел маленький, белый, леденящий душу шрам...

Ночью я спешу из штаба в казарму. И самый короткий путь - через зону. Я

шагаю мимо одинаковых бараков, мимо желтых лампочек в проволочных сетках. Я

спешу, ощущая родство тишины и мороза.

Иногда распахиваются двери бараков. Из натопленного жилья с облаком

белого пара выскакивает зек. Он мочится, закуривает, кричит часовому на

вышке:

- Але, начальник! Кто из нас в тюрьме? Ты или я?!

Часовой лениво матерится, кутаясь в тулуп... Из южного барака раздается

крик. Я бегу, на ходу расстегивая манжеты. На досках лежит в сапогах

рецидивист Купцов, орет и указывает пальцем. По стене движется таракан,

черный и блестящий, как гоночная автомашина.

- В чем дело? - спрашиваю я.

- Ой, боюсь, начальник! Кто его знает, что у таракана на уме!..

- А вы шутник, - говорю я, - как зовут?

- Зимой - Кузьмой, а летом - Филаретом.

- За что сидите?

- Улицу неверно перешел... С чужим баулом.

- Прости, начальник, - миролюбиво высказывается бугор Агешин, - это

юмор такой. Как говорится, дружеский шарж. Давай лучше ужинать...

"Поем, - думаю я, - они ведь такие же люди... А человек от природы..."

И так далее...

Ели мясо, зажаренное в бараке на плите. Потом курили. Кто-то взял

гитару, сентиментальным голосом напевая:

 

...Выше голову, милый, я ждать не устану,

Моя совесть чиста, хоть одежда в пыли,

Надо мной раскаленный шатер Казахстана,

бесконечная степь золотится вдали...

 

" Милые, в общем-то, люди, - думал я, - хоть и бандиты, разумеется...

Но ведь жизнь искалечила, среда заела..."

- Эй, начальник, - сказал бугор Агешин, - знаешь, кого ты ел?

Все засмеялись. Я встал.

- Знаешь, из чего эти самые котлеты? Я почувствовал, как в моем желудке

разрывается бомба.

- Из капитановой жучки... Шустрый такой был песик...

 

...Надо мной раскаленный шатер Казахстана,

Бесконечная степь золотится вдали,

И куда ни пойду, я тебя не застану,

О тебе рассказать не хотят ковыли...

 

- Вот ты и скажи ему, - говорит Фидель.

- Капитан этого не переживет. У старика, кроме пса, и друзей-то нет. Не

могу, ей-богу...

- Ты же боксер. У тебя нервы крепкие.

- Ей-богу, не могу.

- Сказать-то надо все равно.

- Тебе полегче. У тебя с капитаном и дел никаких.

- При чем тут я? Кто съел, тот пусть и говорит.

- Зачем ты напоминаешь?!.. Меня и так выворачивает каждую секунду.

- Он пистолет в кармане носит. Как бы он не это самое... Узнав про

такое дело...

- Что и говорить, старик на пределе. Жена не пишет, сын - какой-то

гопник... Брошка у него - единственный друг.

- А если телеграмму послать?

- Это не пойдет.

- Все равно сказать придется. А ты человек образованный, умеешь с

людьми разговаривать.

- То есть?

- Не зря тебя при штабе держат. Со всеми находишь общий язык.

- Что ты этим хочешь сказать?

- С тобой половина офицеров на "вы".

- Ну и что?

- Вот и говорят, что ты - композитор.

- Чего?

- Ничего. Композитор. Оперу пишешь. В смысле оперуполномоченному.

Куму...

Перегнувшись через стол, я ударил Фиделя железной линейкой. На щеке его

остался багровый след. Фидель отскочил и крикнул:

- Ах ты, штабная сука! Шестерка офицерская!..

Тут я почувствовал, как накатывает волна спасающего от раздумий

бешенства. Фидель двигался медленно, как пловец. Я ударил слева, потом еще.

Увидел на расстоянии шага - круглый, четко оформленный подбородок. Я вбивал

туда свои обиды, горечь, боль... Из-под ног Фиделя вылетела табуретка.

Дальше - кровь на листах продовольственного отчета. И хриплый голос капитана

Токаря, появившегося в дверях:

- Отставить! Я кому говорю - отставить!..

Опустив глаза, я сказал капитану Токарю все. Он выслушал меня,

расправил гимнастерку и неожиданно заговорил быстрым старческим шепотом:

- Я с них вычту. Непременно вычту. Я за Брошку в Котласе тридцать рэ

уплатил...

Вечером капитан Токарь напился. Он буйствовал в поселковом шалмане.

Порвал фотографию лошади. Ругал последними словами жену. Такими словами,

которые давно уже значение потеряли. А ночью шел куда-то мимо

электростанции. И пытался, роняя спички, закурить на ветру...

Рано утром я вновь подметаю крыльцо. Потом - мимо грязных сугробов - к

воротам.

Я иду под луной, откровенной и резкой, как заборная надпись. Жду

капитана - стройного, тщательно выбритого, невозмутимого. Прикладываю руку к

виску. Затем роняю ее, как будто совершенно обессилев. И наконец, учтивым,

задорным, приязненным голосом спрашиваю:

- Ну как, дядя Леня?..

Прошло двадцать лет. Капитан Токарь жив. Я тоже. А где этот мир, полный

ненависти и страха? Он-то куда подевался? И в чем причина моей тоски и

стыда?..

 

Июня 1982 года. Нью-Йорк

 

Этот большой кусок я переправил через Ричарда Нэша. А ведь он почти что

коммунист. Тем не менее занимается нашими вздорными рукописями. Все дико

запуталось на этом свете.

 

На КПП сидели трое. Опер Борташевич тасовал измятые, лоснящиеся карты.

Караульный Гусев пытался уснуть, не вынимая изо рта зажженной сигареты. Я

ждал, когда закипит обложенный сухарями чайник.

Борташевич вяло произнес:

- Ну, хорошо, возьмем, к примеру, баб. Допустим, ты с ней по-хорошему:

кино, бисквиты, разговоры... Цитируешь ей Гоголя с Белинским... Какую-нибудь

блядскую оперу посещаешь... Потом, естественно, в койку. А мадам тебе в

ответ; женись, паскуда! Сначала загс, а потом уж низменные инстинкты...

Инстинкты, видишь ли, ее не устраивают. А если для меня это святое, что

тогда?!..

- Опять-таки жиды, - добавил караульный.

- Чего - жиды? - не понял Борташевич.

- Жиды, говорю, повсюду. От Райкина до Карла Маркса... Плодятся, как

опята... К примеру, вендиспансер на Чебью. Врачи - евреи, пациенты -

русские. Это по-коммунистически?

Тут позвонили из канцелярии. Борташевич поднял трубку и говорит:

- Тебя.

Я услышал голос капитана Токаря:

- Зайдите ко мне, да побыстрей.

- Товарищ капитан, - сказал я, - уже, между прочим, девятый час.

- А вы, - перебил меня капитан, - служите Родине только до шести?!

- Для чего же тогда составляются графики? Мне завтра утром на службу

выходить.

- Завтра утром вы будете па Ропче. Есть задание начальника штаба -

доставить одного клиента с ропчинской пересылки. Короче, жду...

- Куда это тебя? - спросил Борташевич.

- Надо с Ропчи зека отконвоировать.

- На пересуд?

- Не знаю.

- По уставу нужно ездить вдвоем.

- А что в охране делается по уставу? По уставу только на гауптвахту

сажают.

Гусев приподнял брови:

- Кто видел, чтобы еврей сидел на гауптвахте?

- Дались тебе евреи, - сказал Борташевич, - надоело. Ты посмотри на

русских. Взглянешь и остолбенеешь.

- Не спорю, - откликнулся Гусев...

Неожиданно закипел чайник. Я переставил его на кровельный лист возле

сейфа.

- Ладно, пойду...

Борташевич вытащил карту, посмотрел и говорит:

- Ого! Тебя ждет пиковая дама. Затем добавил:

- Наручники возьми.

Я взял...

Я шел через зону, хотя мог бы обойти ее по тропе нарядов. Вот уже год я

специально хожу по зоне ночью. Все надеюсь привыкнуть к ощущению страха.

Проблема личной храбрости у нас стоит довольно остро. Рекордсменами в этом

деле считаются литовцы и татары.

Возле инструменталки я слегка замедлил шаги. Тут по ночам собирались

чифиристы.

Жестяную солдатскую кружку наполняли водой. Высыпали туда пачку чаю.

Затем опускали в кружку бритвенное лезвие на длинной стальной проволоке.

Конец ее забрасывали на провода высоковольтной линии. Жидкость в кружке

закипала через две секунды,

Бурый напиток действовал подобно алкоголю. Люди начинали возбужденно

жестикулировать, кричать и смеяться без повода.

Серьезных опасений чифиристы не внушали. Серьезные опасения внушали те,

которые могли зарезать и без чифиря...

Во мраке шевелились тени. Я подошел ближе. Заключенные сидели на

картофельных ящиках вокруг чифирбака. Завидев меня, стихли.

- Присаживайся, начальник, - донеслось из темноты, - самовар уже готов.

- Сидеть, - говорю, - это ваша забота.

- Грамотный, - ответил тот же голос.

- Далеко пойдет, - сказал второй.

- Не дальше вахты, - усмехнулся третий...

Все нормально, подумал я. Обычная смесь дружелюбия и ненависти. А ведь

сколько я перетаскал им чая, маргарина, рыбных консервов...

Закурив, я обогнул шестой барак и вышел к лагерной узкоколейке. Из

темноты выплыло розовое окно канцелярии.

Я постучал. Мне отворил дневальный. В руке он держал яблоко.

Из кабинета выглянул Токарь и говорит:

- Опять жуете на посту, Барковец?!

- Ничего подобного, товарищ капитан, - возразил, отвернувшись,

дневальный.

- Что я, не вижу?! Уши шевелятся... Позавчера вообще уснули...

- Я не спал, товарищ капитан. Я думал. Больше это не повторится.

- А жаль, - неожиданно произнес Токарь и добавил, обращаясь ко мне: -

Входите.

Я вошел, доложил как положено.

- Отлично, - сказал капитан, затягивая ремень, - вот документы, можете

ехать. Доставите сюда зека по фамилии Гурин. Срок - одиннадцать лет. Пятая

судимость. Человек в законе, будьте осторожны.

- Кому, - спрашиваю, - он вдруг понадобился? Что, у нас своих

рецидивистов мало?

- Хватает, - согласился Токарь.

- Так в чем же дело?

- Не знаю. Документы поступили из штаба части. Я развернул путевой

лист. В графе "назначение" было указано;

"Доставить на шестую подкомандировку Гурина Федора Емельяновича в

качестве исполнителя роли Ленина..."

- Что это значит?

- Понятия не имею. Лучше у замполита спросите. Наверное, постановку