Декабря – 1 января, Новый 2001 год 1 страница

Маша вскрыла по-детски знакомо скрипнувшие створки гардероба. Унылое зрелище. Когда она бежала в Москву, то не прихватила с собой практически ничего, но мама, которой пришлось приезжать в Петербург, чтобы утрясать проблемы в школе, вернулась с чемоданом тряпок, которые она набрала по собственному усмотрению. Из Москвы Маша привезла сейчас с собой самый минимум – она не планировала культурную программу, ей нужно было ухаживать за бабушкой. Но сегодня встречать Новый год с Женечкой в джинсах и свитере ей совсем не улыбалось. Концепция изменилась. Она перебирала то немногое богатство, чем располагала, пока не остановилась на белой с открытыми плечами, любимой когда-то блузке, из которой она, по-видимому, совсем выросла. За прошедший год она ее ни разу не надевала. Маша сбросила с себя все лишнее. Блузка плотно облегала тело, натянувшись на груди так, что мелкие пуговки напряженно замерли.

– Не дышать! – строго скомандовала она изображению в зеркале.

За год Маша еще вытянулась. Между нижним обрезом блузки и светлым поясом джинсов сверкала полоска незадрапированной талии, как открытая вода в трещине расколовшейся льдины. Зато матовая смуглость обнаженных плеч подчеркивалась белой полосой кружев. Маша сочла вариант приемлемым. Она бросила сверху нитку алых бус. С юбкой выбора не было: тоже сильно севшая как в объеме, так и в длину, она была единственной.

– И не есть! – добавила Маша облаченной во все белое девушке из зеркала. И та послушно кивнула.

Затем Маша взяла маникюрные ножницы и вспорола снизу боковой шов. Теперь она могла даже ходить.

Они просидели сегодня в больнице до самого вечера. Бабушка лежала одна в маленькой двухместной палате. Ее соседку на Новый год выкрали домой. Маша предлагала Жене пока побродить по городу, но он заявил, что не для этого сбежал с ней, чтобы теперь гулять в одиночку. Когда он отходил, Маша рассказывала бабушке о Монмартике. Бабушка была тем единственным человеком, которому она могла поведать все. Ну, почти все. Она испытывала невольную тревогу: как бабушка примет или не примет ее Женю. Она помнила, что та благоволила Георгию, хотя внешне всегда была строга с ним. На всякий случай Маша опустила пару одиозных эпизодов, зато во всех подробностях описывала Женины художественные таланты.

– Ветреная ты, – ворчала прикованная к постели немолодая женщина, непонятным образом сохранившая необыкновенное влияние на всю семью. – Кавалеров меняешь, как перчатки.

– Не, ба. Я уже совсем другая. Мы просто мало видимся. Ты не успеваешь за мной.

– Ты только смотри, не наделай глупостей.

– Не боись, ба. Это исключено.

Маша вспомнила Эльку, которой даже не позвонила за два дня.

 

Маша закопалась с волосами, но, так ничего и не изобретя, наконец, появилась в большой комнате, где ее ждал Женя, с распущенной по спине гривой цвета южной ночи. Стрелки часов неумолимо сдвигались, обещая вот-вот сомкнуться, срезая ножницами лоскуты минут, последних минут второго тысячелетия. Женя глядел на подругу восхищенными глазами:

– Маш, ты потрясающа. Ты представляешься мне сейчас юной туземкой на затерянном тихоокеанском кокосовом острове, где меня либо соблазнят жирной, уродливой дочерью местного вождя, либо съедят, зажарив на костре.

– И что ты выбираешь?

– Мы сбежим с тобой в горы и спрячемся от преследователей в темной пещере, – Женя задернул занавески, щелкнул выключателем, и комнату заволокло колеблющейся полутьмой, разбавленной вздрагивающими пугливыми огоньками трех тонких стройных свечей, ушестеренных зеркалом, которые Маша не сразу заметила. – Мы разведем огонь, чтобы отпугивать диких зверей.

– Там нет хищников.

– Там есть обезьяны. Они могут украсть…

– У нас нечего красть. У нас ничего нет.

– Не важно. Пусть не подглядывают. Мы сядем на разостланную на земле шкуру…

– …белого медведя, – опять рассмеялась Маша.

– Новорусского белого медведя, который приехал сюда на уик-энд и расплавился здесь от жары.

Женя протянул к ней две руки, и они опустились на колени друг перед другом в мягкие медвежьи шерстяные волны, где на подставках из томиков Пушкина и Ахматовой по стойке смирно замер караул из двух длинноногих бокалов, охранявших черно-матовую бутылку шампанского.

– Женечка, поспеши. Мы не проводим старый год, а уже наступит новый.

Но все оказалось непросто. Обломавшаяся проволока мертвой хваткой сковывала заряженное пробкой шипучее орудие. А как только кандалы были взломаны ножом, снаряд рванулся в свой краткий, но свободный полет, рикошетя от потолка и стен, и белая пена салютовала надвигающемуся двенадцатичасию. Маша упала навзничь, уворачиваясь от осколков брызг, поливающих пол. Женя поднял бокалы, передавая ей один. Пузырчатая шапка оседала на глазах, выпадая в жидкий золотистый осадок, едва покрывавший хрустальное дно.

– Благословенный год, который свел нас! Какие бы неудачи ни тащил ты с собой в прошлое, я всегда буду вспоминать тебя с благодарностью.

Они отпили по глотку, и Женя, сняв с руки, выложил перед собой на черном браслете черные дорогие часы «Rado» – приз, заработанный за третье место в Израиле. Настенным бабушкиным курантам доверять такое ответственное мероприятие, как Новый год, не стоило. Они не включали телевизор – в горных пещерах телевизоров не бывает. Женя перебрался поближе, и их колени прижались друг к другу. Лицо его было близко-близко.

– Ты пахнешь летом, – проговорил Женя. – Летом и дикими цветами. Пением птиц на восходе солнца и высоким голубым небом.

– Болтун. Ты следишь за временем?

– За временем нельзя уследить. Это все равно что пытаться удержать горный воздух в легких. Для этого надо перестать дышать. Чтобы удержать время, пришлось бы умереть.

– Ну, мы-то с тобой не умрем никогда. Ведь правда? Сколько на твоих?

– Не спеши. Мы еще успеем поцеловаться сегодня, чтобы не расставаться целый год.

– Так чего же ты ждешь?

– …пятьдесят пять, пятьдесят шесть, пятьдесят семь, пятьдесят восемь…

Они потянулись навстречу и так и простояли год на коленях, прильнув друг к другу…

– А как в нашей пещере – есть музыка?

– Конечно. Мы ведь выловили антикварный магнитофон с затонувшей греческой галеры.

– Тогда вставай и убирай все из-под ног. Я буду учить тебя вальсу. Ты должен быть лучшим танцором на выпускном вечере. Ты пригласишь меня. Мы выйдем в центр огромного зала, залитого светом. И все будут жаться по стенкам и смотреть на нас с завистью. Ты будешь во фраке. А я в длиннющем платье, которое будет струиться за мной.

– Я никогда в жизни не буду во фраке.

– Помолчи и дай помечтать, – она запечатала ему рот поцелуем. – Ты будешь в черном фраке и под руку выведешь меня. Я положу тебе руку на плечо. Ты обнимешь меня за талию. Нет, не так, не прижимайся, стой прямо. Вот, правильно. Разверни плечи и не своди с меня глаз. Теперь считай вслух: раз, два, три – раз, два, три… Ой, аккуратнее на поворотах. К концу урока у меня будут ласты вместо туфель. Ничего, ничего. Только не извиняйся и не смотри под ноги. Веди меня, направляй. Не останавливайся, считай: раз, два, три… Вот, молодец. О, боже, осторожнее… раз, два, три… Подожди, теперь попробуем под музыку.

Из маленького, намеренно забытого при отъезде в Москву еще родительского магнитофона с какой-то совсем древней кассеты полилось:

Когда уйдем со школьного двора
Под звуки нестареющего вальса…

Они неуклюже, неловко кружили по крохотной для таких упражнений комнате, натыкаясь на мебель, сбиваясь с ритма, наступая друг другу на ноги и падая в изнеможении в кресло. Но Женя упрямо поднимал Машу, и они вновь вальсировали под одну и ту же мелодию, за неимением новой. Маша чувствовала его крепкую руку на своей талии, как раз там, где трещина в белой льдинке обнажала теплую кожу спины, и это прикосновение будоражило, пугало, но не было неприятным… Музыка заканчивалась, и Маша, вспоминая слова, начинала а капелла:

– Что происходит на свете?
– А просто зима…

Не дотянув до конца, они повалились на шкуру убитого белого медведя. От бесконечного кружения в одном направлении и от бокала шампанского у Маши все плыло перед глазами.

Зазвонил телефон. Родители из Москвы. «Да. И вас тоже. С Новым годом. Все хорошо. Бабушка сегодня уже вставала, и мы с ней ходили по коридору. Нормально, нормально. Нет, я не одна… С друзьями…»

Она положила трубку. Женя возник откуда-то сзади из темноты и обнял за талию. Припадая к ее распушившимся волосам, он прошептал ей на ухо:

– Ты вскружила мне голову так, что я чуть не забыл. Аборигенку полагается соблазнять подарками. Туземки не боятся змей?

Маша отшатнулась, но, вспомнив, что это лишь игра, заставила себя произнести:

– Ну, если их не будет слишком много.

– О, не беспокойтесь: всего семь.

Он достал из-за спины руку. На ладони поблескивали чешуей переплетенные между собой тоненькие серебряные змейки, свернувшиеся в браслет. Каждая жила своей независимой жизнью, позвякивая о соседних, но все вместе они не распадались. Змеиные головки выглядывали крошечными изумрудными глазками из общего клубка. Женя принял узкую Машину ладонь в свою руку и пропустил ее сквозь змеиную паутину, обвившую запястье.

– Тебе нравится?

– Необыкновенно, – Маша подняла руку, и змейки зазвенели, переползая вниз. – Но это же должно быть дорого. Я не привыкла принимать такие подарки.

– Не знаю. Я пытался предложить «Адамасу» запатентовать и пустить браслет в производство, но они не поверили в мое авторство, а потом их не вдохновила ручная работа. Слишком трудоемко.

– Ты это сделал сам?.. Правда? Как это возможно?

Маша обвила Женину шею не хуже каждой из змеек и одарила его поцелуем в горячие пересохшие губы. Одна из оплывших свечек медленно умирала. Наконец она вспыхнула из последних сил и покорилась темноте.

– Это чудесно. Пригласи меня на танец.

– Только не вальс. На сегодня хватит уроков.

Они поплыли. Поплыли мимо стены в разводах их слившихся теней, поплыли гаснущие одновременно со своим зеркальным отражением свечи, поплыло окно, вспыхивающее от взрывов петард, поплыл Святой Петербург, занесенный на край земли, утопающий в снегу и ночи, поплыла далекая Москва, где остались родители, школа… Все поплыло, растворяясь в его объятиях, нежных, осторожных касаниях щек, бережном переборе волос ласковыми пальцами, от чего мурашки скатывались на шею и плечи.

– Ты любишь меня?

Маша закрыла глаза:

– Да.

Она не заметила, как ушла в темноту последняя ненадолго пережившая сестер свеча. Они плыли, а может быть, лишь покачивались на волнах музыки.

– Подари мне что-нибудь из этой ночи. Я хочу, чтобы что-то осталось… навсегда. Чтобы ни один из нас не забыл эту ночь.

Маша задумалась. Хотя ей было хорошо, сладко и хорошо, и мысли не думались вовсе. Она не представляла себе в Москве встречу Нового года с Женей. Меньше всего она беспокоилась о подарке. Но сейчас ее переполняла такая благодарность к этому мальчику, что ей захотелось сделать для него что-то необыкновенное. Они еще парили, не касаясь пола, как в том полузабытом сне, но теперь Маша точно знала, что она была не одна.

Она чуть отстранилась от Жени, чтобы произнести, не открывая глаз и чувствуя озноб во всем теле от каждого слова:

– Хочешь, я подарю тебе пуговку? – и она положила его руку на кружевную планку своей блузки.

Женя замер на какое-то мгновение, прижав ее к себе. Затем он выпустил ее из объятий. Пуговка оказалась не так сговорчива, как хозяйка. Наконец, она сдалась, лишь на малую толику освободив плененное хлопком тело. Маше стало страшно от собственной смелости и больше всего на свете захотелось убежать в соседнюю комнату. Никто не удерживал ее. Никто не мешал.

– Еще…

Она молча кивнула. Больше он не спрашивал. С укрытых покрывалом темноты плеч блузка соскользнула на пол, под ноги. Маша ощутила тепло его распахнутой груди. Потом вздрогнула, отпрянув, от прикосновения холода металлической пряжки к обнаженному телу, но, пересилив себя, прикрыв от страха глаза, прижалась вновь. Ноги подкосились. Если б не он, она упала бы рядом на пол. Они опустились в медвежью шкуру. Где-то за горизонтом сознания мелькнули, как всполохи беззвучных зарниц, Элька, Жан, бабушка… и все ушло. Она припала к его губам, уже понимая, что теперь не сможет отказать ему ни в чем…

 

Женя не тронул ее. Он не сделал ничего, за что Маша наутро возненавидела бы наверняка и его, и себя, и эту ночь. Ничего не произошло. Маша лежала в своей постели с открытыми глазами и улыбалась первому дню нового года, неспешно собирающемуся где-то за крышами домов. Женечка спал в дальней комнате на широкой родительской кровати, как и накануне. Ее родной, любимый мальчик. Сейчас более любимый, чем когда-либо до прошлой ночи. Он был единственный. Маша это прекрасно осознавала. Он был такой единственный, и за это она была ему бесконечно благодарна.

Января, понедельник

Весь этот день Женя был как-то задумчиво-печален.

– Ты расстроен? – спрашивала Маша. У нее, напротив, в душе бушевала весна, которой дела не было до января на дворе. Отчего? Маша не давала себе отчета и даже не спрашивала себя. – Ты грустишь, Женечка?

– Не беспокойся. Если это грусть, то грусть светлая. Я грущу о шестнадцати годах моей жизни, которые прожил, даже не родившись. Интересно: наверно, нам всем было страшно и страшно любопытно появляться на этот свет. Это, конечно, не вполне те эмоции, которые меня сейчас переполняют, но какая-то аналогия просматривается.

– Я не совсем понимаю, о чем ты говоришь.

– Это не важно. Я сам не до конца понимаю, что во мне происходит. Они возвращались домой из больницы. После полубессонной ночи оба были чуть усталые и заторможенные. Они отказались на сегодня от прогулки по городу. Им обоим хотелось поскорее добраться до дома. И не только из-за того, что они устали.

Сегодня Женя работал портретистом. Моделью была Машина бабушка. Замечательной, послушной. Никуда не спешила, не вертелась. Ее худое, смуглое, с обостренными скулами лицо, обрамленное черными, без проблеска серебра волосами, затянутыми в узел на затылке, было необыкновенно выразительно. Испанскость ее происхождения была налицо. Без сомнения, в прошлом эта женщина должна была сводить с ума мужчин. Она и сейчас, приговоренная к заключению в больничной палате, беспомощная и зависимая, излучала явственно ощущавшуюся окружающими энергию, которая непонятно откуда бралась в этом хрупком немолодом теле. Маша была похожа скорее на бабушку, чем на маму. Та же четкая однозначность линий, южная острота ранней женской красоты.

Вначале для приличия бабушка попыталась отказываться позировать, кокетничая совсем как семнадцатилетняя девочка, чтобы потом дать себя уговорить. Когда же работа была закончена, она заявила, что этот портрет ее устраивает больше, чем тот, в зеркале. Может быть, в благодарность или просто из общегуманных соображений бабушка настояла: ребята на следующий день получают выходной и в больницу не приходят. Маша знала, что Женя безумно хочет попасть в Эрмитаж, но даже не решается об этом заикнуться.

Они вошли в парадное. Вроде ничего такого особенного они не делали и при этом еле волочили ноги. К тому же лифт, застрявший в колодезной вышине, не подавал признаков жизни. Женя поднимался первым, буксируя Машу за две протянутые руки. Внизу хлестко шлепнула входная дверь. Стекла окон ответили мелодичным перезвоном.

Женя не сразу заметил, почти уперся в двух ребят, поднявшихся со ступеней лестницы при их приближении. Один был плотный крепыш в спортивном костюме, второй – хилый пацан со щербатой улыбкой. Женя остановился, чуть удивленный, на площадке между вторым и третьим этажами. Маша выглянула из-за Жениной спины и сразу узнала Ван-Вана и Щербатого Витьку из ее прежнего, питерского класса. Ван-Ван ей всегда не нравился, а Щербатый шестерил, как правило, при нем.

– Разрешите… – Женя сделал два уверенных шага вверх, но в следующий момент получил приличный удар в грудь, отбросивший его назад на площадку.

– Куда спешишь?..

Шаги у них за спиной. Кто-то поднимался к ним наверх. Маша с надеждой оглянулась. Еще двое перекрыли лестницу снизу. Маша знала всех четверых, но что им нужно было сейчас от них? Никто из блокировавших их ребят пока не двинулся с места. Они чего-то выжидали.

Маша попробовала выйти вперед:

– Привет, Ван. Ты что, с дуба рухнул? Своих не узнаешь?

– Чао, Испанка. Свои своими, а чужаков мы не приглашали. Ну-ка, иди сюда, – и он протянул клешню, пытаясь ухватить Машу за куртку.

Тяжелый удар металлической пряжкой заставил его отдернуть руку. Женя, резко рванув Машу к себе, прикрыл ее, отгородив от ребят, двинувшихся с двух сторон. Выдернутый из джинсов широкий кожаный ремень, обмотанный вокруг руки, покачивался в раздумье, поблескивая уважительной пряжкой. Мальчишки на время приостановились. Они не испугались, но никто не пытался по собственной инициативе оказаться первым. Они ждали команды.

Женя оценивающе пробежал взглядом по дислокации противников, взвешивая свои шансы. Нельзя сказать, что ему стало страшно. Просто он рационально и почти бесстрастно согласился с мыслью, что из нынешнего положения ему вряд ли удастся выкрутиться. Он понимал, что, вооруженный лишь ремнем, продержится недолго. За спиной Маши было окно и два с половиной этажа до земли. Напротив – заблокированная дверь в шахту лифта, который в доме останавливался между этажами. Дорогу наверх можно было проложить через Щербатого, если бы удалось на время вывести из вертикального состояния Вана. Но это имело смысл лишь при условии, что Маша успеет прорваться за ним. Правда, дальше они застрянут с двойным замком двери. Проще перемахнуть через перила и спрыгнуть вниз, но как дать понять это Маше, ведь первой должна быть она, пока он попробует взять на себя нижних. Поднять шум и позвать на помощь – этот вариант Женя даже не рассматривал.

Откуда-то сверху вдруг сдвинулся оживший лифт. Поскрипывая тросами, он сползал медленно, и все шестеро участников немой сцены, замерев, прислушивались к металлическому скрежету снижающейся железной клетки. Кабина поравнялась с их межэтажьем и неожиданно замерла. Это был шанс. Женя за спиной сжал руку Маши, чтобы вместе бросится внутрь, как только откроется дверь…

Дверь открылась, но никто не сдвинулся с места. Маша узнала Георгия-Жана сразу. Его чересчур театрализованный выход едва не превратил всю сцену в фарс.

– Знакомые всё лица. Привет, Мэри. Я знал, что ты возвратишься. И ждал.

– Ага, я вижу, – Маша обвела взглядом четырех добровольных наемников. – Ты таким способом решил вернуть меня?

Жан еще разыгрывал роль, прописанную в сценарии:

– Не дрейфь. Если твой бойфренд не будет дергаться, он может отвалить на все четыре.

Нижняя пара чуть расступилась, оставляя проход вполчеловека. Женя не сдвинулся.

– Я, пожалуй, подергаюсь.

– Твой выбор, Еугений.

Маша неожиданно вышла из Жениной тени:

– Жан, так ты об этом писал в своих письмах? Я полагала, ты хотел попросить у меня прощения. А ты оказался еще гаже, чем я о тебе думала. Решать, с кем мне быть, буду я. И я уже решила.

Жан напрягся и покраснел.

– Хамишь, Испанка! – выкрикнул Щербатый.

Прежде, чем Монмартик успел что-то сделать, Ван-Ван перехватил ремень в его руке и рванул к себе. И сразу Щербатый, воспользовавшись моментом, грубо вцепился в руку Маши и потащил ее к лифту. Маша споткнулась и упала на колено, продирая колготки. То, что случилось дальше, не предвидел никто. Жан резким, хорошо поставленным ударом сбил Щербатого с ног. Тот свалился, едва не увлекая за собой Машу, но не выпуская ее из своих ручищ.

– Отцепись! – зло и настойчиво приказал Жан.

– Чего это ты? Спятил?.. – Щербатый разомкнул костлявые наручники на Машином запястье.

Трое его подельщиков, прижавших Женьку к стене, в недоумении одеревенели.

– Пусть идут, – бросил Жан.

Женя стряхнул обалдевших, ничего не понимающих мальчишек и протянул руку Маше, помогая встать. Они протиснулись сквозь строй нешелохнувшихся ребят, и никто не попытался их остановить.

– А чего тогда звал? – обиженно прогнусавил Щербатый.

Уже на уровне третьего этажа Маша, двумя руками державшаяся за Женин локоть, вдруг выпустила его и сбежала на несколько ступенек вниз:

– Вань, что с Элькой? Как она? Дома?

– А ты не знаешь? Она в больнице уже вторую неделю… Из-за меня, – пробормотал Ван-Ван вдруг нормальным человеческим голосом, и Маше даже послышались нотки просыпающейся совести.

 

Элька лежала бледная, белее плохо выстиранной больничной наволочки. Она обрадовалась ребятам, не избалованная частыми посещениями. Женька поставил на стол пакет со съестными припасами, и Элька тут же забралась в него проверить содержимое. Маша поспешила выставить Женю из палаты, заметив вороватый взгляд, которым Эля встретила его появление.

– Твой? Московский?

– Ладно тебе, курица. Еще с постели не встала, а опять туда же, – Маша чмокнула подругу в щеку.

То ли ребята пришли поздно, то ли персонал старался побыстрее «откормить» больных, чтобы свалить пораньше с работы, но все бродячие из палаты отправились в столовую. Часть кроватей пустовала: кто мог на Новый год разбежался по домам. Маша наконец осталась с Элькой наедине.

– Понимаешь, – говорила та, морщась перед зеркальцем от боли, протыкая зарастающие дырочки в ушах свежеподаренными Машей серебряными сережками: солнышко слева, полумесяц справа. – Понимаешь, я этому дурню поверила. Он же мне обещал помочь. И «помог», сволочь… Лучше б сразу на больницу решилась. Притащил студента, такого же троечника, наверное, как сам. Скабрезного паразита прыщавого. Там, на квартире Ван-Вана. Я первый раз только увидела, как он инструменты стал вынать из сумки, так и сбежала. Он на улице догнал. А куда мне бежать-то. Все равно ж понимаю, что вернусь. А этот недоучка…

Элька швырнула банановой шкуркой мимо мусорной корзины и уткнулась лицом Маше в грудь. Маша растерянно гладила свою дуру-подругу по голове и шептала ей в ухо:

– Да хватит. Забудь и не вспоминай, не думай. Пошли их к черту, всех этих мужиков, столько мук из-за них терпеть…

– …Этот недоучка прыщавый струсил, свинтил. И мой тоже хорош. Говорит: домой иди. Здесь нельзя оставаться. А куда иди? У меня кровища по ногам течет. Вывел на улицу, на скамеечку усадил, сказал такси пригонит. Наверное, до сих пор все ловит. Я еле до телефона доковыляла, стала Ван-Вану звонить. Он, лопух, ничего знать не знал. Я ему наплела, мол, выкидыш. Он на отцовской машине меня в ближайшую больницу довез. Я ему весь салон уделала. Врач сказала: еще бы полчаса, можно было бы сюда не заезжать – прямиком на кладбище. Вот. С того света на этот перетащили, а какой лучше-то? И рожать теперь – пендык, врач сказала. Ну, и хрен бы с ними, с детьмами, зато бояться больше нечего. Гуляй, Элька, не хочу. Вот. А Ван-Ван теперь ко мне раз в два-три дня заходит. На Новый год цветы принес.

В обрезанной бутылке из-под «колы» торчали, склонив головы, три провинившиеся розочки.

Января, вторник

В этот день все переменилось. Абсолютно. Словно большим острым ножом надрезали твердую зелено-полосатую скорлупу арбуза, и он вдруг треснул, раскалываясь на две половинки, демонстрируя под жесткой корой сладко-нежную алую сочную мякоть. Жесткий жестокий мир дал трещину. Солнечные щупальца прорезали пробоины в облаках и тянулись к земле. У берега на Неве лопнул лед, и по открывшейся вдруг свободной воде плавала, белея даже на фоне снега, пара чаек. Что-то было заложено в этот день. И надо было лишь почувствовать это его особенное назначение…

Женя открыл тяжелую дверь и задержался, пропуская Машу вперед. Несмотря на непонятное время – не обед, не ужин, так, детсадовский полдник, – они с трудом отыскали в кафе свободный столик. Здесь пахло бархатом кофе и уютным теплом. Тепла не хватало. Уже потемневший за витриной электрический город был окутан вновь холодной сыростью. Солнце, заигрывавшее сегодня весь день, устало. Маша расслабленно отогревалась. Весь путь от Эрмитажа они протопали пешком. Несколько раз Маша пыталась затянуть Женю в уютную освещенность маленьких кафешек, но тот упрямо блуждал по улочкам, не объясняя цели. Чем это невзрачное заведение показалось ему более привлекательным, понять было сложно, да и не имело значения. Горячий суп. Пар над тарелкой. Мягкая полутьма, лишь локально раздвинутая обрезанным абажурами робким светом. Женин взгляд напротив. Что еще надо?.. Ей было хорошо. Она расстегнула под столом сапожки.

Женя снял со спинки стула свою пуховку:

– Я исчезну ненадолго…

– Ты куда?.. – Маша, вскинув голову, растерянно посмотрела на него снизу вверх.

Женя стоял сзади, за спиной. Он наклонился к ней и поцеловал теплыми губами в щеку.

– Жди.

Она осталась одна. Без взгляда напротив зал оказался вдруг довольно обшарпанным, с низкими пригибающими потолками, на скатерти бросилась в глаза прожженная сигаретная дырка, а суп можно было есть лишь в горячем его состоянии, пока он, обжигая язык, не проявлял своих вкусовых качеств. На Машу накатила волна беспокойства. Она попыталась отогнать ее и прикрыла глаза.

…Они шли по Эрмитажу. Ей хотелось произвести впечатление. Уж Эрмитаж она обожала с детства и могла вслепую находить здесь залы с великими художниками. Но Монмартик сразу задал направление. Ему требовались Фальконе, Роден, Канова… Он должен был увидеть все и всех и разрывался от нехватки времени.

– Я хотел бы здесь поселиться и прожить хотя бы год, не выходя за эти стены.

Она рассказывала ему о Вольтере, позировавшем весной 1778 года Гудону[4], после тайного переезда в Париж по завершении двадцатилетнего пребывания в Швейцарии. Говорила об умудренном годами, проницательно-саркастичном великом философе, а Женя видел усталого и уставшего от жизни немощного старика, которого с трудом удалось несколько раз расшевелить, чтобы скульптор успел уловить и зафиксировать именно это, «великое» выражение на его лице. Зато Женя указывал ей на маленький блестящий кубик мрамора, создающий впечатление светового блика на глазу скульптурного портрета, и этой поразительной идее высекать из камня блик на влажной поверхности человеческого глаза Женя радовался как величайшему открытию. Они смотрели на одни и те же произведения искусства, но каждый видел свое.

Они стояли перед работами Родена. Женя произнес негромко, как заклинание:

– Я знаю, что придет время, когда мои скульптуры станут рядом с этими.

– Ты серьезно веришь в это?

– А ты не веришь?

– Не в том дело, верю ли я. Наверное, каждый в юности думает, что именно он оставит след в истории. И этот след будет значительнее всего, что человечество видело ранее. Иначе для чего он, именно он, появился на этот свет? Все мы талантливы, единственны и необыкновенны. И куда это все потом девается?

– Просто надо ставить перед собой задачи. Самые нереальные, самые фантастические. И всякий раз их достигать, чего бы это тебе ни стоило. Хотя бы как тогда, с голубым шариком. Я не верю в везение. Все, чего я добивался в жизни, было скорее вопреки, чем благодаря. Везение лишь результат неимоверных усилий. Я не романтик, я – прагматик.

– Тогда самый романтичный из всех прагматиков.

– Или, если хочешь, самый прагматичный из романтиков. И еще: надо спешить. Очень спешить. Я прожил уже шестнадцать лет, а кто я? Все так же непонятно…

Официант подошел поинтересоваться, не желает ли она заказать еще чего-то. По-видимому, это было не слишком закамуфлированное предложение расплатиться и освободить столик. Маша огляделась. Женя не возвращался. Его мороженое давно расплавленной неаппетитной лепешкой плавало в сливочном болотце. Маше стало не по себе. В голову некстати пришел студент из Элькиной вчерашней истории, до сих пор ловящий такси… Официант в ожидании стоял. У Маши не хватило смелости заказать еще чашечку кофе. К тому же деньги должны были быть у Женьки. Свои она с собой даже не взяла. Маша в отчаянии посмотрела на входную дверь. Официант, все еще нависая, переминался с ноги на но… Дверь с размаху ударилась о стену, и в помещение, едва не сбивая низко свисающие абажуры, влетел Женя. Он схватил Машу за руку, не глядя в счет, расплатился с официантом, и они выскочили наружу. Уже на ходу попадая в рукава дубленки, Маша все боялась потерять в спешке бабушкин белый пуховый платок. Она не успела ничего спросить, ничего понять. Они почти бежали по заледеневшей, нерасчищенной улице. В какой-то момент Маша остановилась прямо посреди тротуара. Женя умоляюще посмотрел на нее:

– Ну что?

– Можно мне застегнуть сапожки?

Женя сам склонился к ее ногам со словами:

– «Я мечтал об этом всю свою сознательную жизнь».

Они стояли перед закрытой дверью маленькой, белой, припорошенной снегом церкви. Женя поднялся с колен:

– Пошли, – и он толкнул всю в старинных кованых железных полосах и решетках громоздкую дверь.

К удивлению, она оказалась незапертой. Внутри было темно. Света от нескольких тусклых свечей и лампадок едва хватало, чтобы осветить образа в золоченых витиеватых окладах, глядящие безжизненными печальными глазами со стен. Маша крепче сжала Женину руку и прижалась к его плечу.

– Не бойся, – шепнул он, но при этих словах она почувствовала, как нервный озноб предательски пробегает по всему телу.

Где-то в глубине за алтарем скрипнула железная калитка, и спешащим шагом прямо на них пошел в разлете черного своего одеяния высокий, удивительно негнущийся худощавый священник. Он остановился напротив, протяжно, изучающе глядя на Машу.