Игнорирование информационной ценности неслучившегося».

Основанием для оценки поступков людей может явиться не только то, что «случилось», но и то, что «не случилось», т.е. и то, что человек «не сделал». Однако при наивном наблюдении такая информация о «неслучившемся» нередко опускается. Поверхностно воспринимается именно «случившееся», а субъект «случившегося» — личность. К ней прежде всего и апеллирует наивный наблюдатель [см. подробно 93].

Существует целый ряд объяснений того, почему так распространена фундаментальная ошибка атрибуции. Так, Д. Гилберт утверждал, что «первая атрибуция» — всегда личностная, она делается автоматически, а лишь потом начинается сложная работа по перепроверке своего суждения о причине. По мнению Гилберта, эта «работа» может осуществляться либо «по Келли», либо «по Джонсу и Дэвису», но 'все это совершается «потом»: непосредственное суждение всегда адресовано личности. Аналогичную идею высказывал и Ф. Хайдер, считавший, что «причинную единицу» образуют всегда «деятель и действие», но «деятель» всегда «более выпукл», поэтому взор воспринимающего прежде всего обращается именно на него.

Более глубокие объяснения феномена фундаментальной ошибки даются теми авторами, которые апеллируют к некоторым социальным нормам, представленным в культуре. Так, для западной традиции более привлекательной идеей, объясняющей, в частности, успех человека, является ссылка на его внутренние, личностные качества, чем на обстоятельства. Вся западная интеллектуальная и нравственная традиция обеспечивает поддержку объяснения поведения человека в терминах диспозиций.

С. Московиси полагает, что это в значительной мере соотносится с общими нормами индивидуализма, а Р. Браун отмечает, что такая норма предписана даже в языке. По свидетельству У. Мишела, эпитеты, применяемые к поведению того или иного человека, могут быть применены и к самому этому человеку («враждебные» действия совершаются «враждебно настроенными людьми»; «зависимое» поведение свойственно «зависимым людям» и т.д.). В то же время язык не позволяет таким же образом связывать действия и ситуации [86, с. 239].

Косвенным подтверждением таких рассуждений является эксперимент Дж. Миллер, в котором вскрыто различие традиционной культуры индивидуализма и восточной (коллективистской) культуры: в ее эксперименте индусские дети, выросшие в США, давали в экспериментальной ситуации (при описании «хорошего» и «плохого» поступка своего знакомого) личностную атрибуцию, а выросшие в Индии— обстоятельственную. Особенно отчетливо это проявилось при описании негативного поступка: выросшие в США приписывали причину личности в 45% случаев, а выросшие в Индии — лишь в 15% случаев[2].

К факторам культуры следует добавить и некоторые индивидуально-психологические характеристики субъектов атрибутивного процесса: в частности, было отмечено, что существует связь предпочитаемого типа атрибуции с «локусом контроля». В свое время Дж. Роттер доказал, что люди различаются в ожиданиях позитивной или негативной оценки их поведения: интерналы в большей степени доверяют своей собственной возможности оценивать свое поведение, в то время как экстерналы воспринимают оценку своего поведения как воздействие какой-то внешней причины (удача, шанс и пр.). Роттер предположил, что именно от «локуса контроля» (внутреннего или внешнего) зависит то, как люди «видят мир», в частности предпочитаемый ими тип атрибуции: интерналы чаще употребляют личностную атрибуцию, а экстерналы — обстоятельственную.

Исследования фундаментальной ошибки атрибуции были дополнены изучением того, как приписываются причины поведению другого человека в двух различных ситуациях: когда тот свободен в выборе модели своего поведения и когда тому данное поведение предписано (т.е. он несвободен в выборе). Казалось бы, естественным было ожидать, что личностная атрибуция будет осуществлена значительно более определенно в первом случае, где наблюдаемый индивид — подлинный субъект действия. Однако в ряде экспериментов эта идея не подтвердилась.

Интересен эксперимент Э. Джонса и В. Харриса [133]. Испытуемым, разделенным на две группы, давались тексты «речей» их товарищей с просьбой оценить причины позиций авторов, заявленных в этих «речах». Одной группе говорилось, что позиция оратора выбрана им свободно, другой, что эта позиция оратору предписана. Во втором случае было три варианта: а) якобы текст «речи» — это работа студента по курсу политологии, где от него требовалось дать краткую и убедительную защиту Ф. Кастро и Кубы;

б) якобы текст «речи» — это выдержка из заявления некоего участника дискуссии, где ему также была предписана руководителем одна из позиций (про-Кастро или анти-Кастро); в) якобы текст -- это магнитофонная запись психологического теста, в котором испытуемому была дана точная инструкция, заявить ли ему позицию «за» Кастро, или «против» Кастро.

В ситуации «свободный выбор», как и следовало ожидать, испытуемые совершили традиционную фундаментальную ошибку атрибуции и приписали причину позиции оратора его личности. Но особенно интересными были результаты приписывания причин в ситуации «несвободный выбор». Несмотря на знание того, что оратор во всех трех ситуациях был принужден заявить определенную позицию, испытуемые во всех случаях приписали причину позиции автора его личности. Причем в первой ситуации они были убеждены, что именно автор конспекта по политологии «за» Кастро. Во второй ситуации (когда он волен был выбрать одну из позиций) испытуемые посчитали, что если была заявлена позиция «за» Кастро, значит автор сам «за» Кастро, если же заявлена позиция «против» Кастро, значит автор действительно «против». Также и в третьей ситуации испытуемые приписали причину позиции только и исключительно автору речи. Результаты эксперимента показали, таким образом, что, даже если известен вынужденный характер поведения воспринимаемого человека, субъект восприятия склонен приписывать причину не обстоятельствам, а именно личности деятеля.

Сказанное делает тем не менее очевидным тот факт, что фундаментальная ошибка атрибуции не носит абсолютного характера, т.е. ее нельзя считать универсальной, проявляющейся всегда и при всех обстоятельствах. Если бы это было так, вообще никакие иные формы атрибуции нечего было бы и рассматривать. В действительности, к названным ограничениям добавляются еще и другие. Самое важное из них сформулировано в теориях атрибуции как проблема «наблюдатель—участник».

В экспериментах Э. Джонса и Р. Нисбета [134, р. 79] установлено, что перцептивные позиции наблюдателя события и его участника, как это было в приведенном примере, существенно различны. И различие это проявляется, в частности, в том, в какой мере каждому из них свойственна фундаментальная ошибка атрибуции. Выявлено, и мы это уже видели, что она присуща прежде всего наблюдателю. Участник же чаще приписывает причину обстоятельствам. Почему? Существует несколько объяснений:

1. Наблюдатель и участник обладают различным уровнем информации: наблюдатель в общем мало знает о ситуации, в которой развертывается действие. Как уже отмечалось, он прежде всего схватывает очевидное, а это очевидное — личность деятеля. Участник

лучше знаком с ситуацией и, более того, — предысторией действия Она его научила считаться с обстоятельствами, поэтому он склонен в большей степени апеллировать к ним.

2. Наблюдатель и участник обладают разным «углом зрения» на наблюдаемое, у них различный перцептивный фокус. Это было ярко проиллюстрировано в известном эксперименте М. Стормса Г152]. На беседу, фиксировавшуюся камерами, были приглашены два иностранца. Кроме того, присутствовали два наблюдателя, каждый из которых фиксировал характер беседы (взаимодействия) своего подопечного. Затем субъектам беседы были предъявлены записи их действий. Теперь они выступали уже как наблюдатели самих себя. Стормс предположил, что можно изменить интерпретации поведения, изменяя «визуальную ориентацию». Гипотеза была полностью подтверждена. Если сравнить суждения А о себе (в беседе) в том случае, когда он выступал участником, с теми суждениями, которые он выразил, наблюдая себя, то они существенно расходились. Более того, суждения А о себе, наблюдаемом, практически полностью совпали с суждениями его наблюдателя. То же произошло и с субъектом Б (рис. 10).

Отсюда видно, что участники, когда видят себя на экране, дают более «личностную» атрибуцию своему поведению, так как теперь они не участники, а наблюдатели. Вместе с тем и «истинные» наблюдатели также меняют свой угол зрения. В начале эксперимента они были подлинными «наблюдателями» и потому видели личностные причины поведения подопечных (именно эту их картинку повторили бывшие участники, увидев себя на экране). Далее наблюдатели хотя и остались наблюдателями, но смотрели уже не первичные действия своего подопечного, а как бы вторичное их воспроизведение на экране. Они теперь лучше знают «предысторию» и начинают «походить» на участника действия, поэтому приписывают в большей мере обстоятельственные причины.

Этот эксперимент в значительной мере приближает нас к рассмотрению второго типа ошибок атрибуции — мотивационных.

Мотивационные ошибки

 

Такого рода ошибки представлены различными «защитами», пристрастиями, которые субъект атрибутивного процесса включает в свои действия. Сама идея включения мотивации в атрибуцию возникла уже при первых исследованиях этого процесса. Хотя рассмотрению фундаментальной ошибки атрибуции уделяется обычно приоритетное внимание, в действительности акцент на мотивационные ошибки имеет не меньшее значение. Интересна история обращения к мотивационно обусловленным

 

предубеждениям, которые проявляются в атрибутивных процессах. Первоначально эти ошибки были выявлены в ситуациях, когда испытуемые стремились сохранить свою самооценку в ходе приписывания причин поведения другого человека. Величина самооценки зависела в большой степени от того, приписываются ли себе или другому успехи или неудачи.

Была выявлена тенденция, свойственная человеку, видеть себя в более позитивном свете, чем это гарантировалось бы беспристрастной позицией. Однако достаточных экспериментальных данных для подтверждения этой тенденции получено не было и на какое-то время интерес к мотивационным ошибкам утратился. фундаментальная ошибка оказалась в фокусе интереса исследователей. Но как только стало возникать опасение, что вообще вся проблематика атрибутивных процессов слишком гипертрофирует роль рациональных компонентов в восприятии социальных объектов, обозначился новый виток интереса и к проблемам мотивации социального познания вообще, и к мотивационным ошибкам атрибуции в частности.

Хотя когнитивные схемы исходят из того, что всякий «наивный наблюдатель» по существу действует как «непрофессиональный ученый», т.е. более или менее рационально, вместе с тем в действительности существует более «теплая» картина атрибутивного процесса. Она включает так называемые «горячие когниции», что было доказано уже психологикой. Секрет этого «окрашивания» когниции в более теплые тона, по-видимому, нужно искать в мотивации.

В общем плане необходимость включения мотивации в атрибутивный процесс обусловлена признанием факта субъективной интерпретации человеком социальной реальности [86, с. 131]. Именно эти субъективные интерпретации, неизбежно включающие в себя тенденциозность, приводят к важным последствиям для дальнейшей мотивации поведения. Впрочем, верно и обратное: мотивация поведения во многом определяет механизм возникновения тенденциозного суждения. Примером такого механизма и является возникновение мотивационной ошибки атрибуции.

Значительная разработка этой проблемы принадлежит Б. Вайнеру. В центре его внимания — способы приписывания причин в ситуациях успеха и неудачи. Он предложил рассматривать три измерения в каждой причине [160]:

внутреннее — внешнее;

стабильное — нестабильное;

контролируемое — неконтролируемое.

Различные сочетания этих измерений дают восемь моделей (возможных наборов причин):

1) внутренняя — стабильная — неконтролируемая;

2) внутренняя — стабильная — контролируемая;

3) внутренняя — нестабильная — неконтролируемая;

4) внутренняя — нестабильная — контролируемая;

5) внешняя — стабильная — неконтролируемая;

6) внешняя — стабильная — контролируемая;

7) внешняя — нестабильная — неконтролируемая;

8) внешняя — нестабильная — контролируемая.

Вайнер предположил, что выбор каждого сочетания обусловлен различной мотивацией. Это можно пояснить следующим примером. Ученик плохо ответил урок. В разных случаях он по-разному объясняет свое поведение: если он сослался на низкие способности к данному предмету, то он избирает ситуацию 1; если он признает, что ленился, то, возможно, выбирает ситуацию 2; если сослался на внезапную болезнь перед ответом, то выбирает ситуацию 3; если отвлекся на просмотр телепередачи — ситуацию 4; если обвинил школу в слишком высокой требовательности, то выбирает ситуацию 5; если учитель оценивается как плохой — то ситуацию 6; если просто «не везет», то ситуацию 7; наконец, если сосед ремонтирует дом и постоянно стучит, мешая заниматься, то это будет уместно объяснить ситуацией 8.

Как видно, процесс объяснения причин здесь включает в себя представление о достигаемой цели, иными словами, связан с мотивацией достижения. Более конкретная связь установлена Вайнером между выбором причины и успешностью или неуспешностью действия. Идея эта поясняется при помощи эксперимента: испытуемым обрисован гипотетический человек, который был либо успешен, либо неуспешен в каком-либо задании. Трудность задания при этом обозначалась как «внешняя» причина, а способности человека — как «внутренняя» причина. Выявлено, что если человек более способный, то его успех приписывается внутренней причине, а неуспех — причине внешней. Напротив, для человека менее способного успех приписывается внешней причине (задание не слишком сложное), а неуспех — внутренней причине (такой уж он).

Этот же эффект был установлен и относительно статуса человека: один тип объяснения давался для высокостатусного и другой тип — для низкостатусного. Это подтверждено в эксперименте Дж. Тибо и X. Риккена [156]: «наивному субъекту» предъявляются два «конфедерата» (лица, находящиеся в сговоре с экспериментатором). Один из них парадно одет, о нем сказано, что он только что защитил диссертацию. Другой одет кое-как, и сказано, что он студент первого курса. Экспериментатор дает «наивному субъекту» задание — произнести речь в пользу донорства и убедить двух «конфедератов» тотчас же сдать кровь в качестве доноров. «Конфедераты» слушают речь и вскоре сообщают, что они убедились и идут сдавать кровь. Тогда экспериментатор просит «наивного» объяснить, почему они так поступают? Ответ различен в двух случаях: «наивный» полагает, что защитивший диссертацию, по-видимому, высокосознательный гражданин и сам принял такое решение, студент-первокурсник же принял такое решение, конечно, под влиянием «речи», т.е. воздействия со стороны «наивного». Локус причинности в первом случае внутренний, во втором— внешний. Очевидно, такое распределение локусов связано со статусом воспринимаемого лица.

Из трех предложенных делений причин лучше исследованы первые два: разделение причин на «внутренние — внешние» и «стабильные — нестабильные». Причем именно манипуляции с этими двумя типами причин и порождают большинство мотивационных ошибок. Как мы видели, приписывание внутренних или внешних причин зависит от статуса воспринимаемого, в случае же оценивания своего поведения — от самооценки. Приписывание стабильных — нестабильных причин особенно тесно связано с признанием успеха — неудачи. Если объединить все эксперименты, касающиеся использования этих двух пар причин, то результат везде однозначен: в случае успеха себе приписываются внутренние причины, в случае неуспеха — внешние (обстоятельства); напротив, при объяснении причин поведения другого возникают разные варианты, которые только что рассматривались. Отметим, что такая зависимость может в определенной степени варьировать в различных культурных контекстах, о чем ниже будет сказано подробнее.

Эта часть исследований атрибуции особенно богата экспериментами. Известный эксперимент С. Кранца и С. Руда был использован М. И. Николюкиной [см. 79]. При анализе выполнения некоторого задания фиксировались четыре «классических» фактора, от которых, по мнению Вайнера, зависит характер любого действия: способности, усилия, трудность задания, успех. В эксперименте Николюкиной рассматривались атрибутивные процессы в учебной группе: здесь всегда есть определенные ожидания относительно успешности — неуспешности каждого члена группы в конкретном виде деятельности. Была предложена следующая гипотеза:

успехам тех, кто на шкале успешности по данному виду деятельности стоит выше испытуемого, приписываются внутренние причины, а неуспеху — внешние; успехам тех, кто на шкале стоит ниже испытуемого,приписываются внешние причины, а неуспехам — внутренние.

В качестве испытуемых выступили учащиеся нескольких групп. Каждый из них проранжировал своих соучеников по уровню компетентности (успешности) в каком-либо предмете (например, в математике или литературе). На построенной шкале каждый учащийся обозначил свое место. Затем были проведены контрольные работы по соответствующему предмету и испытуемым сообщены полученные оценки. Далее каждый проинтерпретировал результаты других учеников. Оказалось, что если человек, помещенный мною на шкале выше меня, получил более позитивную, чем я, оценку, то я приписываю это внутренним причинам (он субъективно воспринимался мною как более успешный, и оценка соответствует этому представлению). Если же этот ученик вдруг получал оценку ниже «моей», я приписываю это внешней причине (он вообще-то сильнее меня, значит, в низкой оценке «повинно» какое-то внешнее обстоятельство). Обратная логика рассуждений присутствовала при приписывании причин успеха и неудачи субъектам, расположенным на шкале ниже «моего» уровня. Таким образом, гипотеза полностью подтвердилась.

Можно считать доказанным тот факт, что в тех или иных формах, но мотивация включается в атрибутивный процесс и может порождать ошибки особого рода.

Теперь можно подвести итоги рассмотрения теорий атрибуции в контексте их места в психологии социального познания. Итак, атрибутивный процесс начинается с мотивации индивида понять причины и следствия поступков других людей, т.е. в конечном счете понять смысл человеческих отношений. Причем у человека всегда присутствует как потребность понять эти отношения, так и потребность предсказать дальнейший ход этих отношений. В отличие от теорий когнитивного соответствия, в теории каузальной атрибуции достижение когнитивного соответствия не есть необходимый и желаемый результат когнитивной «работы». Соответствие здесь есть скорее критерий для понимания того, когда причинное объяснение кажется достаточным. Причина, которую индивид приписывает явлению (или человеку), имеет важные последствия для него самого, для его чувств и поведения. Значение события и реакция человека на него детерминированы в большей степени приписанной причиной. Поэтому сам поиск причин, их адекватный выбор в различных ситуациях есть важнейшее условие ориентации человека в окружающем его социальном мире.

Эта ориентация есть сложнейший мыслительный процесс, требующий умения оперировать полученной информацией, а также «достраивать» ее в случае ее недостаточности. Поэтому в атрибутивный процесс включен целый ряд не только познавательных, но и мотивационных операций, а также учет и эмоциональных компонентов познания. Анализ атрибутивных процессов важен не только сам по себе, но служит стимулом для дальнейшего углубления в процесс социального познания. Будучи своеобразной предтечей психологии социального познания, исследование атрибутивных процессов оставляет на ее долю целый ряд нерешенных проблем и необъясненных феноменов, касающихся того, как человек, черпая сведения об окружающем его мире, строит в целом его образ, с тем чтобы успешно в нем функционировать. 1. СОЦИАЛЬНАЯ ИДЕНТИЧНОСТЬ: ОБРАЗ-Я

 

Сама по себе проблема имеет солидную традицию изучения в социальной психологии. Корни такого изучения лежат глубоко в истории психологии. Родоначальником можно считать У. Джемса с его концепцией осмысления личностью своей самотождественности, своих границ и места в мире. Джемс показал, что человек думает о себе в двух плоскостях, откуда и два аспекта идентичности: в личном аспекте, что и создает личностную самотождественность, и в социальном аспекте, где формируется многообразие социальных Я индивида [37а]. К идее о двух аспектах осмысления личностью своих границ в мире обращались и Ч. Кули (теория зеркального Я), и Г. Мид (становление личности во взаимодействии с другими), и Э. Эриксон, и другие. По сравнению с терминологией Джемса («два аспекта Я») в современной литературе проблема формулируется как проблема двух видов идентичности — личностной и социальной. Если личностная идентичность — это самоопределение в терминах физических, интеллектуальных и нравственных черт индивида, то социальная идентичность — самоопределение в терминах отнесения себя к определенной социальной группе (по Эриксону — «ощущение внутренней согласованности», «поиск своего места в жизни»).

Если для выявления личностной идентичности необходимо описание так называемой «Я-концепции», то для выявления социальной идентичности необходимо исследование связей личности со своей группой. Р. .Берне дает такое определение «Я-концепции»: «Это совокупность всех представлений индивида о себе, сопряженная с их оценкой». Описательную составляющую «Я-концепции» он называет «образом-Я» или «картиной-Я», что включает в себя отношение к себе, самооценку, принятие себя [19, с. 30]. Вместе с тем социальная идентичность — это в гораздо большей степени соотнесение Я с группой, не что иное, как способ организации для данного индивида его представлений о себе и о группе, к которой он принадлежит. Справедлива также и мысль о том, что социальная идентичность — это скорее то, что индивид делает с его позиции в социальной структуре, которая определяет его идентичность, чем то, что он думает о месте в этой структуре. Последнее замечание особенно важно в нашем контексте.

В рамках психологии социального познания прежде всего, конечно, рассматривается социальная идентичность, или образ социального Я, называемый «образ-Я в группе». Такой фокус идентичности выбран не случайно: давно установлен факт, что большинство людей, когда они говорят и о себе, говорят о других

 

в их жизни, о группах, к которым они принадлежат, о явлениях, которые особенно важны для их взглядов и понимания динамики социального окружения в целом. Примером этого может служить известный тест «20 ответов», предложенный М. Куном и Т. Макпартлендом (рис. 17).

Испытуемым задают вопрос: «Кто Я?» — и на него нужно дать двадцать ответов. В методике все ответы разделяются на четыре группы: А — физическое Я (как объект во времени и пространстве:

«Я — блондин», «Я живу в Москве»), Б — социальное Я (место в группе, социальная роль: «Я — студент», «Я — сын»), В — рефлексивное Я (индивидуальный стиль поведения, особенности характера: «Я — веселый», «Я люблю рок-музыку»), Г— трансцендентальное Я (абстрактная рефлексия вне зависимости от конкретной социальной ситуации: «Я — живое существо», «Я — часть вселенной»). Обычно ответы группы А и Г составляют меньшинство, поэтому анализируются, как правило, ответы групп Б и В. Измеряется количество таких ответов, где человек, отвечая, относит себя к определенной группе («Я — отец», «Я — бухгалтер», «Я -— охотник» и т.п.), и таких, где он преимущественно фиксирует свои личностные черты или характеристики («Я — вспыльчивый», «Я — педант», «Я — не усидчив» и т.п.). В многочисленных исследованиях установлено, что количество «ролевых» ответов всегда значительно превышает число личностных ответов [см. 48; 112].

Все это дает основания сделать вывод, что социальная идентичность как отождествление индивидом себя с той или иной социальной группой — одна из важнейших составляющих образа-Я, отвечающая на вопрос о том, что есть и где есть человек в социальном смысле. Не случайно проблематика социальной идентичности — одна из наиболее разрабатываемых в социальной психологии. Несмотря на ее самостоятельный статус в структуре социально-психологического знания, она — в своих определенных сечениях — ключевой момент и психологии социального познания. Именно в таком ракурсе она особенно широко представлена в европейской социальной психологии. Теоретическое осмысление дано в трудах А. Тэшфела, который разработал «теорию социальной идентичности» (Social Identity Theory — SIT), и Дж. Тернера, предложившего «теорию самокатегоризации» (Self-Categorization Theory - SCT) [154a].

Основанием для этих теорий стала критика десоциализированного взгляда на индивида, который, по мнению Тэшфела, характерен для американской социально-психологической традиции. В связи с этим Тэшфел выдвигает задачу «рассмотреть социальное измерение человеческого поведения» [см. 5]. Поэтому теория социальной идентичности Тэшфела по своему значению выходит за рамки изучения одного из элементов картины социального мира. Она выступает как своеобразный вызов тем традициям исследования социального познания, которые сложились в американской социальной психологии. Наряду с теорией социальных представлений С. Московиси, которая будет рассмотрена ниже, концепция Тэшфела справедливо считается выражением принципиальной позиции европейской социальной психологии, настаивающей на большей «социальности» социального познания, включения когнитивных механизмов в социальный контекст [117].

Эта задача тесно связана с психологией социального познания. Само определение социальной идентичности предполагает такую связь: социальная идентичность, по Тэшфелу,— это та часть «Я-концепции» индивида, которая возникает из осознания своего членства в социальной группе (или группах) вместе с ценностным и эмоциональным значением, придаваемым этому членству. В этом определении важно подчеркнуть два момента: социальная идентичность — это«знание индивида о том, что он принадлежит к

определенной группе, и эмоциональнаязначимость для него группового членства». Как же формируется такое знание? Ответ на этот вопрос дается в традиции когнитивистского подхода, а именно:

описываются три шага на пути познания человеком собственной идентичности:

— первый шаг:социальная категоризация упорядочивание социального окружения в терминах группировки личностей способом, который имеет смысл для индивида;

— второй шаг:социальная идентификация процесс, посредством которого индивид помещает себя в ту или иную категорию;

— третий шаг:социальная идентичность получение некоторого итога — полного социального отождествления индивида.

В этом рассуждении Тэшфел четко разводит понятия «идентификация» — как процесс и «идентичность» — как продукт этого процесса. Это полезно иметь в виду, пользуясь терминологией. Кроме того, именно при анализе трех представленных «шагов» очевидна привязка всей концепции к проблеме социального познания. Еще более определенно это проступает в теории последователя Тэшфела Дж. Тернера. Для него сама социальная группа есть «совокупность индивидов, которые воспринимают себя как членов одной и той же социальной категории, разделяют эмоциональные последствия этого самоопределения и достигают некоторой степени согласованности в оценке группы и их членства в ней» [96, с. 40]. Иными словами, индивид формирует психологически группу посредством категоризации себя с другими. Отсюда можно сделать вывод о том, что в рамках рассматриваемой теории процесс установления социальной идентичности — это механизм социального познания, а именно познания себя в этом мире. Для Тернера личностная и социальная идентичность — не столько различные формыидентичности, сколько различные формысамокатегоризации: личность категоризирует себя в пределах определенного континуума «ближе» то к одному, то к другому полюсу. Это зависит всякий раз от того, в какой конкретно группе возникает ситуация идентификации [см. 117, р. 127].

Несмотря на различный акцент, который сделан в теориях Тэшфела и Тернера, отчетливо видно, как когнитивистский подход дополнен и в этом случае анализом того, что остается «за пределами когниций».

Более полно идентификация с группой рассматривается в трех плоскостях: когнитивной — знание о моей принадлежности к группе, ценностной— наличие позитивных или негативных коннотаций принадлежности к данной группе, эмоциональной — принятие либо «своей», либо «чужой» группы на основании двух первых показателей. Понимаемая таким образом социальная идентичность весьма сходна с социальной установкой - аттитюдом, где тоже три компонента, хотя то, что называется в теории идентичности «ценностным», в теории установки получило название «поведенческий». На этом основании социальную идентичность можно рассматривать как установочную структуру. Но наличие такого сходства содержания двух ключевых понятий социальной психологии не умаляет их значения, а, возможно, напротив, увеличивает его. Более того, это сходство, а также включение проблемы идентичности в системумежгрупповых отношений лишний раз нацеливает исследователя на необходимость постоянно совмещать анализ когнитивных механизмов и социальных условий их проявления.

В теории Тэшфела обсуждается и такой сложный вопрос, как принадлежность индивида одновременно ко многим группам. Как человек решает вопрос о своей идентичности в этом случае? Каков при этом результат познания им своего места в социальном мире? Однозначного ответа на этот вопрос нет. Сам Тэшфел полагает, что индивид в данном случае выбирает наиболее «выпуклую» группу, которая особенно значима для выработки взгляда на мир, т.е. совершается типичный прием работы с социальной информацией, рассмотренный ранее. При этом возникает задача сортировки групп для обнаружения индивидом для себя такой организации социального мира, в которой он усматривает свой путь восприятия себя и других, а значит, свой путь поведения и действия. Другие авторы, стремясь дать более четкое понимание проблемы, добавляют, что выбор осуществляется часто под влиянием ситуации. В ней, в частности, обнаруживаются и латентные идентичности, т.е. такие, которые иногда и не осознаются в обычных обстоятельствах. Все это не снижает угрозы конфликта принадлежностей; когда затруднительно решить вопрос о том, какая же группа более значима, выбор становится особенно сложным.

Самым спорным моментом является различение сознательного и бессознательного членства в группе. В самом деле, к целому ряду групп человек принадлежит по рождению — в зависимости от его пола, расы, географического места рождения и т.п. Другие группы он сознательно выбирает в процессе социализации, в ходе активного участия в жизни. Это может быть профессиональная группа, политическая партия, спортивный клуб. Очевидно, что и те и другие группы значимы для познания человеком как своего места в мире, так и самого социального мира: от них зависит его видение тех или иных социальных событий и линии своего поведения в них. Пока не удалось точно измерить, каково соотносительное значение в этих процессах того или другого вида групп. В житейских ситуациях можно наблюдать различные варианты их соотношения: когда-то для человека значимее его расовая принадлежность, когда-то политические симпатии. На экспериментальном уровне выяснение этого вопроса не производилось. Правда, С. Московиси высказал предположение о возможном взаимном влиянии двух видов идентичности для познания социального мира. Так, он полагает, что определенная классовая принадлежность («бессознательное членство») предполагает предпочтение и определенных политических выборов (например, человек из рабочей среды скорее будет демонстрировать предпочтение социалистическим, чем иным движениям). Но отдельные наблюдения встречают и сколь угодно много опровержений, поэтому в целом вряд ли можно считать, что в научном плане найден четкий ответ на вопрос, как множественная идентичность сказывается на процессе познания человеком своего места в социальном мире.

Тем не менее интерпретация социальной идентичности в рамках психологии социального познания весьма продуктивна. Она позволяет сформулировать некоторые следствия из того факта, что человек в значительной степени познает социальный мир через определение своего места в нем. Эти следствия сводятся к следующему.

Во-первых, индивиды всегда стремятся к сохранению позитивной идентичности. Ее наличие способствует восприятию мира как более стабильного, надежного, справедливого. Напротив, утрата позитивной идентичности не только дезорганизует свой собственный внутренний мир, но, как правило, приводит и к дезорганизации своих впечатлений относительно окружающего мира.

Во-вторых, формирование позитивной идентичности предполагает сравнение своей группы с другими позитивными группами, а также с негативными группами. Такое сравнение также способствует большей или меньшей сбалансированности суждений о внешнем мире: большое количество негативных групп воспринимается как доказательство его несовершенства.

В-третьих, для успешного сравнения нужны надежные отличительные черты «моей» группы и «чужих» групп. Нахождение таких отличий имеет возможным следствием дифференциацию от других групп, т.е. обогащение представлений об устройстве мира. (Вопрос об оценке «чужих» групп — это особый вопрос.)

В-четвертых, на характер дифференциации влияет степень идентификации себя со своей группой; ситуация, в которой сравнение очевидно; релевантность сравнения (т.е. сравнение себя и своей группы с близкими); значимость признаков, по которым осуществляется сравнение. При негативной оценке своей группы возникает намерение индивида покинуть ее и примкнуть к другой группе.

В совокупности все эти следствия означают,что для человека всегда характерно стремление сохранить социальную идентичность, причем позитивную, и тем самым обеспечить соответствие, гармонию образа социального Я. В этом случае и мир будет восприниматься как сбалансированный, находящийся в «соответствии». Если же возникает дисгармония собственного образа и окружающего мира, то это препятствует адекватному поведению в этом мире, а сам образ социального мира начинает разрушаться. Так, в условиях радикальных социальных преобразований и часто сопутствующей им нестабильности общества возникает кризис идентичности. Его можно определить как особую ситуацию массового сознания (и, естественно, сознания отдельного индивида), когда большинство социальных категорий, посредством которых человек определял себя и свое место в обществе, кажутся утратившими свои границы и свою ценность. Одновременно происходит и переоценка своей группы принадлежности, и своего места в ней, а как результат — переоценка и самой ситуации в обществе в целом.

В современной российской действительности этому можно найти сколь угодно много примеров. Так, В. А. Ядов отмечает, что такой кризис идентичности связан с различными способами адаптации людей к новой ситуации, сложившейся в обществе: «I) идентификация с ближайшим окружением, профессионально-производственными общностями, с людьми, разделяющими те же верования и взгляды на жизнь при умеренной (или отсутствующей) политико-идеологической ангажированности; 2) активная идентификация тех, кто включен в политико-идеологическую или предпринимательскую деятельность (в этом случае характерно упование на везение, ориентация на достигших материального благополучия)» [112]. Показательно, что в общетеоретическом плане такая связь между осознанием своего места в обществе и оцениванием группы принадлежности всесторонне разработана в работах по психологии социального познания.

Так, в частности, Тэшфел подчеркивает зависимость характера социальной идентичности от типа общества, в котором существует человек. В обществах со строгой стратификацией, где переход из одной социальной группы в другую затруднен, мироощущение человека, так же как и его поведение, особенно сильно задано «в групповом контексте». Это объясняется тем, что «вне группы» у человека вообще достаточно мало шансов на успех. В такой ситуации как-то изменить свое положение, если оно не удовлетворяет человека, он может скорее всего «с помощью своей группы» или действуя как «член группы». Такая жесткая привязанность к группе, естественно, влияет на восприятие и понимание социального мира как такового. Таким образом, определенный вид, характер социальной идентичности действительно выступает компонентом данного типа социального мира и способствует его специфическому пониманию.

Процесс формирования собственной идентичности сопровождает человека на протяжении всей его жизни, этот процесс — важнейшее содержание социализации. Не случайно поэтому то, что одна из наиболее разработанных теорий идентичности принадлежит видному специалисту в области социализации Э. Эриксону. В «эпигенетической концепции жизненного пути человека» Эриксон обозначает разнообразные срезы проблемы идентичности. В нашем контексте особенно интересно само определение идентичности, даваемое Эриксоном: «это субъективное чувство, а также объективно наблюдаемое качество личной самотождественности и непрерывности, постоянства, соединенное с определенной верой в тождественность и непрерывность, постоянства некоторой разделяемой с другими людьми картины мира» [см. 80]. В этом определении очевидно просматривается роль социальной идентичности в познании социального мира: принадлежность к группе обусловливает конструирование образа этого мира совместно с другими членами группы.

Очень значительны рассуждения Эриксона по поводу сложной структуры идентичности, включения в ее содержание по существу трех идентичностей: Я-идентичности (осознание себя неизменным в пространстве и времени), групповой идентичности («перенесенной внутрь групповой идентичности»), психосоциальной идентичности (значимости своего бытия с точки зрения общества). К последнему следует добавить и такую характеристику идентичности, как наличие в ней двух сечений: положительного — каким человек должен стать и отрицательного — каким человек не должен стать. Здесь осознание себя как элемента социального мира соотносится с выработкой стратегии поведения, что очень важно с точки зрения единства познания и действия.

Эриксон выделил 8 возрастов человека, каждый из которых характеризуется некоторой альтернативой, встающей перед человеком в этот период, а также определенным символом возраста [см. подробно 80, с. 82].

1. Младенчество (1-й год жизни): доверие — недоверие («надежда»).

2. Раннее детство (2-й год): самостоятельность — стыд сомнения («воля»).

3. Игровой возраст (3—5 лет): инициативность — чувство вины («целенаправленность»).

4. Школьный (6—10 лет): достижение — чувство неполноценности («компетентность»).

5. Подростковый и юность (11—21 год): идентичность — смятение, путаница ролей («верность»).

6. Молодость (22-35 лет): близость — одиночество («любовь»).

7. Средний возраст (36—65 лет): творчество — сосредоточенность на себе («забота»).

8. Зрелость (после 65 лет): цельность — разочарование («мудрость»).

В этой периодизации интересна фиксация «поворотных пунктов», т.е. таких переходов от одной стадии к другой, когда проявляется «кризис идентичности». Таких узловых точек Эриксон указывает несколько.

На подростковой стадии наблюдаются два механизма формирования идентичности: а) проецирование вовне смутных представлений о своей идеальности («сотворить себе кумира»); б) негативизм по отношению к «чужому», подчеркивание «своего» (боязнь обезличенности, усиление своей «непохожести»). Когда молодой человек не готов осуществить выбор идентичности, у него наступает «психосоциальный мораторий» — продление переходного периода. Здесь и возможен кризис идентичности — утрата чувства дома, психологического благополучия и тогда — «уход» в различные молодежные субкультуры (рокеры, битники и пр.). Радикальный перелом наступает при переходе к стадии «молодость»: возникает готовность и желание «смешивать свои идентичности с другими», правда, при возможном сохранении дистанции. Этот период совпадает с важными событиями в жизни молодого человека: с поиском друга, возможно, будущего спутника жизни, не исключено, что и просто старшего, авторитетного товарища. Важно, что при всех вариантах повышается значимость другого человека, причем настолько, что «смешать» свою идентичность с ним не представляется ни жертвой, ни изменой себе [см. 80, с. 91].

Второй «пик» наступает на восьмой стадии — «зрелость»: только здесь происходит окончательная конфигурация идентичности в связи с переосмыслением человеком его жизненного пути.

Вместе с теорией восьми возрастов человека, где намечены особые рубежи становления социальной идентичности, эти идеи Эриксона, хотя и развитые в совершенно специфическом контексте, имеют непосредственное отношение к тому акценту, который характерен для концепции Тэшфела. Этот акцент заключается в том, что проблема социальной идентичности становится по существу проблемой межгрупповых отношений. Не стоит заблуждаться в кажущемся парадоксе — идентичность рассматривается как инструмент социальной ориентации личности, результат же этого рассмотрения — построение личностью не просто своего собственного образа, но и образа группы, к которой она принадлежит или не принадлежит. Иными словами, социальный мир для личности — это всегда мир, на который она смотрит глазами группы. Но тогда очевидно, что и идентичность личности может сформироваться только в межгрупповом взаимодействии. Предложенная Тэшфелом так называемаяминимальная групповая парадигма, установленная на основании известного эксперимента[3], иллюстрирует это положение весьма четко: для индивида достаточно минимального ощущения себя членом группы для того, чтобы он начал идентифицировать себя с нею.

С этой точки зрения уместно вновь вернуться к концепции Дж. Тернера. Больший акцент, который сделан в ней на значение идентичности для индивида (по сравнению с концепцией А. Тэшфела, где идентичность преимущественно рассмотрена как механизм межгрупповых отношений), позволяет поставить проблему так называемой «когнитивной альтернативы» для личности, что в определенном смысле предложено и в концепции Э. Эриксона.

Следовательно, по крайней мере, образ двух элементов социального мира складывается в постоянном общении не только личностей в группе, но и в общении самих групп. Единство познания социального мира и процессов коммуникации приобретает здесь новые грани. Действительный путь к формированию адекватного образа таких элементов социального мира, как «Я» и «группа», — в постоянной коммуникации этих элементов. Характер этой коммуникации многолик, но особое внимание в исследованиях уделяется вербальной коммуникации — «разговору», обсуждению возникающих проблем, что, как мы видели, анализируется в теории дискурса Р. Харре. В применении к концепции социальной идентичности коммуникация важна как средство более четкого осмысления своего собственного «Я» (четкий английский термин для этого «true self»), что и есть разновидность «когнитивной альтернативы».

Доказательством того, что Тэшфелом предложена специфическая трактовка идентичности как одного из механизмов познания социального мира, является тот факт, что именно его концепция стимулировала новый виток в развитии представлений об атрибуции, который, как уже отмечалось, был представлен в европейской социальной психологии М. Хьюстоном и Й. Яспарсом.

Таким образом, в теориях А. Тэшфела и Дж. Тернера раскрывается механизм построения как минимум двух «элементов» социального мира: образа-Я и образа группы. Но психология социального познания включает в число этих элементов еще и много других компонентов общественных событий, явлений и т.п. Однако прежде чем приступить к описанию способов их познания, необходимо обозначить два элемента, так или иначе также относящихся к проблеме социальной идентичности личности.

 

 

2.4. Образ мира

 

В эпоху нестабильности происходят значительные модификации и в построенииобраза мира в целом. Этот образ складывается из совокупности воспринимаемых образов отдельных элементов, но не только из них. Существенную роль играет и формирование некоторой общей общественной атмосферы. Выявленная в исследованиях по социальному познанию роль эмоций и, в частности, настроения при восприятии социальных объектов не может быть сброшена со счета, когда формируется целостное мироощущение.

Некоторые из линий его формирования связаны в переходном российском обществе с фактами исторического прошлого. В частности, это относится к построению образадругого человека, что, естественно, не означает принципиального изменения механизмов атрибутивных процессов или изобретения новых типов атрибуции. Но репертуар каузальных схем приобретает некоторые своеобразные черты, что связано с конкретным видом нестабильности, который возник именно в условиях нашей страны. Имеется в виду относительная легкость приписывания другому человеку образа врага. Конечной причиной такого сдвига является, очевидно, исторический опыт страны: практически на всех этапах ее развития в обществе нагнеталась опасность «врага». Сразу после Октябрьской революции это была свергнутая буржуазия, в период гражданской войны — войска Антанты, в период коллективизации — «кулаки-мироеды», во время массовых репрессий — сначала «оппозиционеры»: троцкисты, зиновьевцы, бухаринцы, позднее вообще абстрактные «враги народа» и т.д. С психологической точки зрения этот исторический опыт еще не исследован, но можно утверждать, что он не прошел без последствий для построения образа социального мира, в условиях которого жили поколения, и, в частности, для построения такого элемента этого мира, каковым является любой другой человек.

Сущность психологического механизма «поиска врага», по-видимому, заключается в том, что «враг» превращается в некоторую константу общественного организма, на которую легко сместить все причины социальных неудач. Атрибуция ответственности при этом модифицируется особенно заметно: общий механизм социального познания — приписывание успеха себе, а неуспеха другому — приобретает здесь особый характер. Перенос вины на кого-то становится механизмом не только индивидуального процесса социального познания, но своеобразным акцентом, который делает массовое сознание при причинном объяснении социальных явлений на макроуровне. Драматизм такого устоявшегося способа атрибуции социальной ответственности заключается в том, что непосредственно в переломный момент, переживаемый обществом сегодня, осуществляется перенос ответственности за неуспех с врага «внешнего» на врага «внутреннего».

Можно возразить, что такой механизм действовал и при обвинениях «буржуазных спецов», «ревизионистов», «кулаков» и т.п., но тогда каждая из названных социальных групп как бы автоматически переходила в разряд внешних врагов — тех, кто против данного типа развития общества, против социализма, коммунистической идеологии и пр. Сейчас же ситуация иная: после деклараций о полной победе социализма, даже окончательной его победе, после провозглашения создания новой исторической общности — «советский народ» — предполагалось как бы ярко выраженное единство этой общности, в которой все были — не «другие». И вот в разгар радикальных преобразований, с первыми шагами нарождающейся демократии старая потребность искать кого-то виновного в нерешенных и нерешаемых проблемах «на стороне» неожиданно оборачивается против групп, которые, безусловно, «внутри» этого общества, т.е. они не «другие» по отношению к нему.

Не просто протест, но именно обвинение в недостатках зачастую поворачивается против других национальных групп. Это свойственно не только русской националистической идее («во всем виноваты евреи, кавказцы, прибалты» и т.д.), но и возродившемуся национализму других народов, как населяющих территорию России, так и оказавшихся в пределах СНГ. Для прибалтов русские — «оккупанты», для националистов-украинцев — «презренные москали»; этот ряд можно долго продолжать. И дело здесь не только в политических или социальных проблемах, но и в сложившемся психологическом механизме, «социальной привычке» видеть мир через призму виноватости кого-то другого.

Печальным следствием этого социального и социально-психологического механизма, которым оперирует массовое сознание, является рост агрессивности, в частности агрессивных образцов индивидуального поведения. Здесь проявляется доминирование определенного настроения, а именно настороженности, разлитой враждебности и т.п. Общий рост криминального поведения обусловлен большим количеством разнообразных причин, но представляется, что психологический механизм обозначения другого как врага играет здесь не последнюю роль. Стандарт насильственного поведения опирается и на тот сдвиг в структуре ценностей, о котором речь шла выше: сама человеческая жизнь обесценена, не говоря уж о таких правах личности, как право на собственный взгляд на мир, на особое мнение, на защищенность и т.п. Вряд ли можно сомневаться в том, что картина мира, с точки зрения криминальной личности, преступника, тем более террориста, выглядит таким образом, что «другой» — вообще не аргумент для усмирения собственных пристрастий.

Прямым продолжением поиска врага как отдельного индивида, представителя какой-то социальной группы является поиск врага и как определенной группы. Депортация целых народов в годы сталинизма и здесь создала прецеденты. Рост межгрупповой напряженности — не только между разными национальными группами, но и группами различных политических ориентации — также своеобразная черта периода радикальных преобразований. Полемика в высших законодательных органах, ставшая благодаря средствам массовой информации достоянием многих людей, поражает своей необоснованностью, агрессивностью и нетерпимостью. Не приходится и говорить об агрессивных действиях в массовых мероприятиях — на манифестациях, демонстрациях, митингах. Социально-психологические механизмы поведения в ходе массовых мероприятий достаточно хорошо известны и описаны — как законы толпы, массы, публики. Но когда эти механизмы становятся столь широко распространенными, то, кроме их общественной опасности, кроме угрозы, которую они таят не только для общественного порядка, но и для общего характера взаимоотношений в обществе, они еще и тревожный сигнал для понимания того, каким вообще люди видят окружающий их мир.

Следовательно, ситуация социальной нестабильности приводит не только к тому, что изменяются некоторые психологические механизмы социального познания («ломаются» категории, размываются их границы, умножается число перцептивных и когнитивных ошибок), но и к изменению роли социальных институтов, форм социального контроля в этом процессе. Кроме того, создается и новый образ отдельных элементов социального мира, и образ самого общества. Специфика существования социальной нестабильности в условиях российского менталитета делает последнее обстоятельство особенно значимым.

Изменение образа общества в таких условиях часто воспринимается как утрата социального идеала. Это связано с тем, что для русского менталитета вообще всегда было очень значимо представление о направлении развития общества, о «конечной цели». Если в дискуссиях русской интеллигенции конца XIX — начала XX в. тема эта звучала как тема «судеб России», то в советский период развития общества она приобрела иной поворот. Все годы советской власти господствовала идея «строительства» определенного типа общества: социализма, развитого социализма, коммунизма... Эта идея всегда соседствовала с критикой любого другого типа общества: капитализма, империализма и т.п. Важно, что определение типа общества, в котором мы живем и которое мы «строим», оказывалось весьма значимым не только на уровне официальной идеологии и официальных документов, но и в массовом сознании. В этом смысле в дискуссиях с представителями другого мира всегда ощущалось существенное различие: рядовой англичанин, американец, француз редко задумывается над вопросом, какое общество он «строит». Для нашего менталитета это важно. Поэтому неясность, которая существует в переходный период по вопросу о том, к чему осуществляется переход, воспринимается крайне болезненно.

Во-первых, оказывается обманутой потребность в критике: какой же тип общества «хорош» и какой «плох»? Во-вторых, утрата позитивного представления о прошлом типе общества воспринимается как одновременная утрата вообще всякого идеала относительно общественного устройства. Отсюда — болезненное восприятие и таких параметров временного существования, как прошлое, настоящее, будущее. Образ времени, как и образ общества в целом, представляется сбивчивым и неопределенным. «Расчет» с прошлым принимает крайние формы — или оно было «светлым прошлым», или «темным прошлым»; или с ним современное общество полностью порывает, или оно не отказывается от преемственности (тогда — в чем?). Не менее проблематичным рисуется будущее: каково оно будет, должно быть? Отсутствие ответа на этот вопрос зачастую рассматривается чуть ли не как помеха вообще какой бы то ни было личной активности человека.

Налицо специфическое разрушение веры в справедливый мир и сопутствующий ему синдром «выученной беспомощности». Дискуссии, которые по этому поводу практически постоянно идут как во властных структурах, так и в средствах массовой информации, мало задевают уровень массового, обыденного сознания. Часто критика реформ связывается обыденным человеком именно с отсутствием ясности в вопросе «куда идем?», а также в вопросе о том, возможны ли вообще какие-либо формы социального контроля в обществе, переживающем перелом.

Эта особенность построения образа социального мира в условиях нестабильности, естественно, оказывает воздействие на практическое поведение людей. Разброс его образцов в современном российском обществе огромен: от безудержной, часто агрессивной активности до полной апатии и безразличия ко всему происходящему вокруг. Конкретная позиция отдельного человека определяется многими непсихологическими факторами: его социально-экономическим статусом, степенью адаптированности к новым условиям рынка, материальным благосостоянием и т.п. Психологически же при самых различных социальных характеристиках и политических пристрастиях восприятие образа мира в эпоху крайней нестабильности представляет собой сложный процесс [см. подробно 38].

Вместе с тем это не дает оснований делать абсолютно пессимистические выводы относительно успешности—неуспешности этого процесса. Как свидетельствует изложенный в этой книге материал, процесс социального познания никогда не является простым: человека на пути освоения и осмысления им внешнего мира всегда ожидает множество ловушек, в которые можно легко попасть. И тем не менее люди живут, существуют, совершают рациональные и не очень поступки, реализуют свои эмоции и потребности. Нет и не может быть такой нормативной науки, которая очень строго и точно предписала бы всему человечеству, как надо познавать мир и действовать в нем. Естественно, рефлексия по поводу того, как этопроисходит, всегда полезна. Но еще более полезным является напоминание той истины, с которой начинала психология социального познания: люди действуют в мире в соответствии с тем, как они познают его, но они познают его в соответствии с тем, как они действуют в нем.

Активное освоение той социальной реальности, в которой каждому человеку приходится обитать, и есть важнейшее условие для формирования наиболее адекватного образа социального мира.

5.ПРОЦЕСС ПРОИЗВОДСТВА СОЦИАЛЬНОЙ ИНФОРМАЦИИ

 

1. ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА

 

1.1. Социальная категоризация

 

Когда установлены те «добавки», которые превращают социальное восприятие в социальное познание, и на примере атрибутивных процессов описано их проявление, становится ясным, что итогом осмысления человеком окружающих его социальных объектов и ситуаций является построение целостного образа социального мира. Теперь, чтобы изучить более конкретно способы этого построения, необходимо ответить как минимум на три вопроса:

1. Как осуществляется работа с информацией об этом мире? 2. Какие элементы социального мира при этом выделяются? 3. Какие механизмы «обслуживают» процесс конструирования социального мира?

Уже отмечалось, что самым общим способом работы с социальной информацией является процесскатегоризации — отнесение каждого нового воспринимаемого объекта к некоторому классу подобных и уже известных ранее объектов, т.е. к категории. «Категория», как было подчеркнуто, — одно из базовых понятий концепции Дж. Брунера и вообще всей когнитивной психологии, которая «рассматривает поведение субъекта как управляемое процессом актуализации "категорий", или, в другой терминологии, "когнитивных единиц". Вводя когнитивные единицы, когнитивная психология приходит к признанию Субъективного Образа в широком гносеологическом смысле этого понятия» [59, с. 14]. Естественно, что проблемы категоризации рассматриваются и в других системах психологического знания. В частности, для социального познания особенно важна идея Л. С. Выготского и А. Н. Леонтьева о роли значения применительно к процессу категоризации. Категоризация возможна постольку, поскольку люди живут в относительно стабильном мире, где предметы обладают более или менее инвариантными характеристиками, т.е. значениями, благодаря чему человек и может идентифицировать их. Категоризация выступает как инструмент, посредством которого человек систематизирует свое окружение, на основании чего только и можно в этом окружении действовать.

Поэтому можно сказать, что в каких-то чертах категоризация сходна с атрибутивным процессом: и там и здесь человек постигает смысл окружающего его мира. Понятно, что выявление смысла возможно только в том случае, если все вновь воспринимаемые объекты рассматриваются в некотором контексте. Но воспринять объекты «в контексте» — значит установить всю систему связей данного объекта со всеми другими объектами и явлениями, а это весьма сложная познавательная задача, и необходимы какие-то способы упрощения ее. Одним из способов упрощения стратегии познания и является категоризация. Ее генеральная функция — как раз такое упорядочивание и упрощение информации, получаемой извне, которые способствуют уяснению контекста. Сложность такой стратегии в том, что субъект познания не просто «упрощает» полученную информацию, но как бы, по выражению Брунера, вынужден «выйти за ее пределы», осуществить значительную интеллектуальную работу по дальнейшему комбинированию категорий, чтобы получить целостную картину. Особенность этой «работы» в том, что определенные аспекты информации отбираются, а другие модифицируются с тем, чтобы достичь «лучшего соответствия» внутри категории [154, р. 306].

Несмотря на универсальность процесса категоризации, возникает ряд проблем его специфического проявления при социальном познании. Это можно проиллюстрировать на примере выявления тех признаков, на основе которых осуществляется процесс категоризации.

Основанием, по которому объекты помещаются в ту или иную категорию, является сходство этих объектов по какому-либо признаку. По мнению А. Г. Шмелева, «особенно информативными когнитивными признаками являются такие, которые дифференцируют альтернативные категории» [106, с. 17]. Иными словами, различия по этому признаку должны быть менее значимы, чем сходство. Если мы относим встреченного нами человека к категории «старые люди», то это означает, что различия, которые имеются между «старыми людьми» (мужчина это или женщина, здоровый это человек или больной), менее важны для нас в данном случае, чем сходство. Воспринятый в конкретной ситуации человек есть прежде всего «старый человек». Точно так же, например, на спортивных соревнованиях инвалидов мы фиксируем прежде всего, что участники данного соревнования — инвалиды, превозмогшие свои болезни или увечья и мужественно вставшие в ряды соревнующихся. Различия в степени и характере их инвалидности пока не принимаются во внимание. Используемая категория «инвалиды» строится по принципу наличия общего признака.

Часто границы используемых категорий достаточно отчетливы и поместить в них объект не составляет труда, как это было, например, в описанных примерах. Однако иногда вопрос о границах категорий достаточно сложен: эти границы весьма расплывчаты. Например, такая категория, как «религиозные люди». Что считать их общим признаком: посещение церкви или просто веру в Бога? Еще более отчетливо эта сложность проявляет себя в отношении более широких категорий, характеризующих часто довольно абстрактные социальные явления или ценности. Возьмем категорию «демократы». В разных исторических ситуациях, часто и в одном и том же обществе сама идея демократии понимается весьма по-разному в разных социальных группах. Каков же «общий признак» демократа, если мы хотим встреченного человека отнести (или не отнести) к категории «демократы»? Ответ на этот вопрос не так прост.

Поэтому в отношении таких широких и порою абстрактных категорий применяется как бы их дробление, они подразделяются внутри себя на так называемые субкатегории: все хорошо успевающие студенты могут быть подразделены на «отличников» или на «хорошистов» и т.п. В ряде экспериментов показано, что по отношению к социальным объектам у людей сформировались какие-то относительно устойчивые приоритеты по поводу того, какие категории прежде всего применяются при категоризации, а какие используются в следующую очередь. Так, во многих экспериментах, проводимых в смешанных группах, испытуемые прежде всего классифицировали участников группы по этнической принадлежности или по полу, а лишь затем — по проявленным способностям при выполнении задания или по их вкладу в групповое обсуждение проблемы.

Следующая важная особенность категорий — их разная «сложность», т.е. наполненность конкретным содержанием: мы видим в некоторых категориях больше общих черт, чем в других. Это особенно значимо именно при употреблении категорий социального познания. Так, например, когда мы воспринимаем людей, принадлежащих к «своей» группе (скажем, этнической), то мы распознаем у них гораздо больше внешне различимых черт, чем у людей другой группы: известно, что для многих европейцев все люди с резко выраженными азиатскими чертами — «на одно лицо». Насколько это важно в практической жизни, видно на примере сегодняшней ситуации в нашей стране, когда в силу ряда обстоятельств возник нелепый термин «лицо кавказской национальности» и в условиях роста криминогенных явлений всякое такое «лицо» без разбора начинает вызывать подозрительность правоохранительных органов, что порою ведет к оскорбительным действиям с их стороны.

Отнесение социальных объектов к категориям имеет своей главной функцией служить человеку руководством к действию: категоризация сокращает путь определения стратегии поведения, сводит этот процесс к наиболее краткому варианту. Это обусловлено тем, как отмечается в психосемантике, что «...психологический смысл всякого процесса категоризации заключется в подготовке решения. Потому психологически принятие решения и не требует от субъекта какого-либо заметного отрезка времени, так как решение уже фактически подготовлено отнесением стимульного объекта к определенной категории» [106, с. 19]. Таким образом, как бы прорисовывается связь между восприятием — мышлением — действием. В звене восприятие — мышление категоризация связывает то, как мы воспринимаем мир, и то, как мы думаем о нем. Следующая часть связки — как мы думаем о мире и как мы действуем в нем — должна быть исследована особо.

Сейчас же, если принять идею, что в процессе перехода от восприятия к познанию мы не просто механически добавляем нечто к процессу восприятия, но добавляем активно, то из нее следует, что в ходе социальн