АКЦЕНТУИРОВАННЫЕ ЛИЧНОСТИ В ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЕ 2 страница

Можно привести и другой пример – следователя Порфирия из «Преступления и наказания» Достоевского. Порфирий обладает необыкновенными способностями прикидываться, играть роль. Об этом свидетельствуют его разговоры с Раскольниковым – все реплики и вопросы, подхватывание и трактовка им слов Раскольникова, да и само поведение Порфирия Петровича: смеется ли он, хохочет или, напротив, сохраняет серьезность, садится рядом с Раскольниковым или ходит взад и вперед по комнате – все это игра. Любопытно и то, как воспринимает следователь различные реакции Раскольникова – испуг, побледнение, внезапно охватывающую Родиона слабость или приступы его гнева. Все это вызывает и у самого Раскольникова, а вслед за ним и у читателя неизменный тревожный вопрос, – каковы же истинные мысли Порфирия, что он намеревается делать, в чем заключаются его скрытые цели? На первый взгляд, и все слова его, и все манеры кажутся совершенно безобидными. Раскольников так и склонен их расценивать, но все же за ними неизменно ощущается стремление следователя изобличить убийцу. Двоякий смысл слов, жестов, подхода Порфирия в целом к своему подследственному оказывается не чем иным, как хитроумным методическим приемом. Раскольников должен постоянно пребывать в шатком, неустойчивом состоянии, должен быть неуверен, свободен ли он еще или уже может считать себя погибшим; напряжение и беспокойство его должно все время возрастать с тем, чтобы он в конечном итоге, будучи в состоянии крайнего возбуждения, выдал себя. Мысли о подобной «ловушке» высказываются самим Порфирием, и опять Раскольников не в состоянии определить их скрытого смысла: являются ли слова Порфирия лишь безобидным поучением, или это зловещее предупреждение о том, что западня захлопнулась. Приводим слова Порфирия (с. 353):

 

– Да оставь я иного-то господина совсем одного: не бери я его и не беспокой, но чтоб знал он каждый час и каждую минуту, или по крайней мере подозревал, что я все знаю, всю подноготную, и денно и нощно слежу за ним, неусыпно его сторожу, и будь он у меня сознательно под вечным подозрением и страхом, так ведь, ей-Богу, закружится, право-с, сам придет, да, пожалуй, еще и наделает чего-нибудь, что уже не дважды два походить будет, так сказать, математический вид будет иметь, – оно и приятно-с».

 

Порфирий достигает цели. К концу допроса Раскольников сознается в совершении преступления, что, правда, проявляется не в конкретных словах, а во всем его поведении. Он кричит (с. 364):

 

– Лжешь, ничего не будет! Зови людей! Ты знал, что я болен, и раздражить меня хотел, до бешенства, чтоб я себя выдал, вот твоя цель? Нет, ты фактов подавай! Я все понял! У тебя фактов нет, у тебя одни только дрянные ничтожные догадки, заметовские!... Ты знал мой характер, до исступления меня довести хотел, а потом и огорошить вдруг, попами да депутатами... Ты их ждешь? а? Чего ждешь? Где? Подавай!

 

Итак, Порфирий обладает уникальным даром притворяться. Он и сам признается в этом во время первого же своего разговора с Раскольниковым(с. 267):

 

– В самом деле вы такой притворщик? – спросил небрежно Раскольников.

– А вы думали нет? Подождите, я и вас проведу – ха, ха, ха!

 

Только благодаря этому искусству притворяться поведение Порфирия в любой момент соответствует намеченной им цели – изобличению преступника. Произнося двусмысленные слова, Порфирий держит себя при этом совершенно простодушно и бесхитростно, так что если в его словах и сквозит подозрение следователя, то поведение его не заключает в себе чего-либо, внушающего опасения. Поэтому Раскольников никогда не уверен, носят ли пугающие его реплики Порфирия случайный характер или они высказываются преднамеренно. Порой Порфирий кажется даже весьма озабоченным состоянием здоровья Раскольникова (с. 360):

 

Испуг и самое участие Порфирия Петровича были до того натуральны, что Раскольников умолк и с диким любопытством стал его рассматривать... «Неужели, неужели, – мелькало в нем, – он лжет и теперь? Невозможно, невозможно!» – отталкивал он от себя эту мысль, чувствуя заранее, до какой степени бешенства и ярости может она довести его, чувствуя, что от бешенства с ума сойти может.

 

Человек, который умеет до такой степени притворяться, который находит не только нужные слова, но и управляет всем своим поведением, контролирует мимику, жесты, заставляя их передать именно то, что требуется в данный момент, – такой человек, по-видимому, полностью «входит в роль», которую он сам себе наметил. Итак, есть все основания предположить, что следователь Порфирий Петрович – демонстративная личность. С другой стороны, поведение Порфирия Петровича – это не совсем роль, он не играет другое лицо, а просто непрерывно приспосабливает свое поведение к достижению поставленной цели. Он даже и права не имеет выдавать себя за другого человека, которым он не является, он обязан оставаться следователем, обязан следить за всеми нюансами поведения Раскольникова, чтобы немедленно на них отреагировать. Для этого нужны большая наблюдательность и большое знание людей. Достоевский хотел показать редкую психологическую проницательность Порфирия. Одновременно писатель доказывает новою собственную великую психологическую проницательность. И все же возникает вопрос: не должен ли подобный Порфирию тип обладать способностью вытеснения, если то, чего психологически требует от него ситуация, подается до такой степени талантливо и в словах, и во всех внешних реакциях.

Выше мы показали, что человек может совершенно сознательно, т. е. без участия вытеснения, притворяться. При этом он уже заранее явственно представляет себе определенную ситуацию, которая может возникнуть, и намечает линию поведения. Если ситуация действительно складывается так, как данное лицо себе представило, то его план оказывается определяющим и поведение четко ориентируется по плану. Но коль скоро намеченное не наступает, то притворство уже не может развиваться по намеченному пути, так как неожиданный поворот обстоятельств не был заранее предусмотрен. Обладая одной лишь психологической проницательностью, невозможно быстро отменить прежний план поведения и моментально выработать новый. У истерической личности подобные быстрые переключения вполне возможны. Истерическое вытеснение действует молниеносно – в одно мгновение оно снимает нежелательные «наметки», и поведение истерика определяется уже новой неожиданно возникшей ситуацией. Исключительная способность приспосабливаться, свойственная демонстративным личностям, и является следствием таких мгновенных переключений. Таким образом, можно утверждать, что Порфирий наряду с большой психологической проницательностью обладает еще и выраженными демонстративными чертами личности.

Образ следователя Порфирия Петровича может служить примером того, что демонстративная личность способна использовать присущие ей данные и в положительных целях, т. е. для достижения этически ценного результата, ибо именно так можно рассматривать ту задачу, которую поставил перед собой следователь Порфирий Петрович.

С притворством как результатом четко осознанной ориентации на определенную ситуацию мы особенно часто сталкиваемся в классической греческой литературе. В трех из дошедших до нас трагедии Софокла именно притворство приводит к решающему повороту сюжета. Аянт, который (в одноименной драме) намерен совершить самоубийство, притворяется столь искусно, что его не задумываясь отпускают одного из дому. В «Филоктете» сын Ахиллеса притворяется по воле Одиссея, хотя это глубоко чуждо его натуре. В «Электре» воспитатель рассказывает вымышленную историю о мнимой смерти Ореста, которой Клитемнестра безоговорочно верит. В «Орестейе» Эсхила ложь исходит из уст самого Ореста. Поскольку в любом случае такое разыгрывание роли является строго запланированным заранее, то нельзя усматривать психологической фальши в том, что притворщиками оказываются здесь персонажи, нисколько не отличающиеся истеричностью.

Немалую роль в развитии событий играет притворство действующих лиц и в трагедиях Еврипида. Особенно сильно впечатляет то место, где Ифигения («Ифигения в стране тавриев») своей ложью вводит в заблуждение короля Фоаса, с целью обеспечить возможность бегства себе и своему брату Оресту. У Гете Ифигении не удается до конца выдержать характер и заставить поверить в свою ложь.

Обе формы притворства, заранее строго запланированную и истерическую, можно наблюдать параллельно в комедии «Брамарбас» Плавта. Вся интрига построена на ловкой лжи и на шарлатанских выходках раба Палестрио, в них и раскрывается его истерическая сущность. Его господин, победоносный покоритель крепостей, прежде всегда «считал этого детину сущим висельником», но он в корне изменяет свое мнение в тот момент, когда Палестрио начинает демонстрировать по отношению к нему насквозь фальшивую преданность, нагло притворяясь верным слугой. Напротив, другие действующие лица комедии, две молодые женщины – Акротелейтион и Мильфидиппа – притворяются исключительно согласно плану, предписанному им самим Палестрио.

Вообще сцены всякого рода притворства, разыгрывание по заранее разработанному плану охотно включаются в комедии, так как контраст между этими сценами и действительностью дает материал для множества шуток и острот.

 

ПЕДАНТИЧЕСКИЕ ЛИЧНОСТИ

 

Художественная литература, изобилующая демонстративными личностями, в то же время весьма бедна личностями педантическими. Более того, я, собственно, я не могу привести какой-либо художественный образ, который можно было бы по всем параметрам обозначить как личность педантическую или ананкастическую. Факт этот, на мой взгляд, весьма примечателен. Неужели такого рода люди, которые в жизни встречаются чрезвычайно часто, столь мало подходят для того, чтобы стать персонажами повестей или романов? Мне представляется это мало вероятным. Они могли бы представить известный интерес хотя бы для контраста с людьми изменчивыми, неустойчивыми и легкомысленными. Конечно, в художественной литературе представлено немало образов просто честных людей, но почему мы не находим среди них ни одной педантичной личности? Однако, может быть, я попросту не учел, упустил из виду тот или иной подобный образ. Я консультировался с лицами, отлично знакомыми как с художественной литературой, так и с проблемами психологии и психиатрии (отмечу, что в поисках ни одной другой из разновидностей личности мне не пришлось прибегать к таким консультациям), и мне были указаны некоторые персонажи с ананкастическими чертами, однако их трудно с полным правом причислить к педантическим личностям.

Объяснение того, почему писатели не описывают в своих произведениях ананкастов, следует, очевидно, искать в самих писателях. Вероятно, они в самих себе не находят подобных особенностей, а потому и не могут убедительно их изобразить. Мы уже видели, что педантичность не способствует развитию воображения; человеку, который по структуре личности оказывается педантом, видимо, нелегко стать продуктивным писателем.

С другой стороны, тщательное изображение подробностей указывает именно на ананкастические черты писателя; в качестве примера можно привести хотя бы Томаса Манна. Его роман «Будденброки» и другие произведения буквально пестрят деталями. Особенно бросаются в глаза детали в рассказе «Хозяин и собака». Однако на самом деле такая особенность творческой манеры писателя ни о чем подобном не свидетельствует, она лишь показывает, что писатель испытывает радость, описывая подмеченное его воображением своеобразие окружающих предметов, и что он стремится описать их как можно более образно и пластично, так как их видит его внутренний взор. Литературный успех Томаса Манна можно считать бесспорным, и это объясняется тем, что вещи, написанные в такой манере, очень живо воспринимаются: конкретное воздействует на чувства человека сильнее, чем абстрактное.

Передачу писателем подробностей можно было бы связать с его ананкастическими чертами лишь в том случае, если писатель в силу гложущего его внутреннего беспокойства не в силах их опустить, если ему приходится выдерживать внутреннюю борьбу по поводу того, упомянуть данные детали или нет, и если он в конечном итоге чувствует себя вынужденным – против своей воли – включить их в повествование. Между тем, анализируемые скрупулезные описания не дают никаких оснований для таких предположений, так как писатели явно находят удовольствие в их приведении. Томас Манн отличается тончайшей наблюдательностью и если он проявляет ее в картинно-подробных описаниях природы и быта, то в этом нет абсолютно ничего навязчивого.

Дагоберт Мюллер полагает, что Чехов в своем рассказе «Смерть чиновника» описывает человека, страдающего неврозом навязчивых состояний. Судебный исполнитель Червяков чихнул в театре, обрызгав при этом лысину сидевшего перед ним высокопоставленного лица, генерала. Он многократно пытается извиниться перед генералом, сначала тут же, в театре, затем в приемной генерала. Однако Червяков нисколько не сомневается в том, что его поведение оправданно и обоснованно, в то время как невротики с навязчивыми состояниями неизменно мучаются такими сомнениями, ведущими к характерной внутренней борьбе.

Ананкастов обычно характеризует такая особенность личности, как робость. Важную роль играет, наряду с робостью, тревожность, боязливость. Какое из этих качеств важнее для характеристики личности ананкаста, сказать трудно. В рассказе Готхельфа «Госпожа попадья» героиня очень робкая по натуре. В нее влюбляется викарий, который так же робок, как она сама. Она говорит о нем: «Мой муж был робок, а я еще больше». Первым поцелуем влюбленные обменялись в день свадьбы. Жену викария постоянно мучают угрызения совести из-за того, что у нее нет детей, хотя она в этом не виновата. После смерти мужа она боится громадного города Берна, а больше всего – управляющего сиротским домом, человека грубоватого, но разумного, которого назначили ее опекуном. Когда он захотел навестить ее во время болезни, она была настолько напугана, что притворилась спящей. Позже она очень сожалеет об этой «игре», и угрызения совести начинают мучить ее снова.

Несомненно, что вдова викария с этими постоянными, кстати совершенно необоснованными, угрызениями совести вырисовывается как ананкастическая личность, однако дальнейшие признаки ананкастичности у этой женщины отсутствуют, в ее жизни не происходит ничего, что могло бы поддержать данную версию. В общем же Готхельф рисует ее скорее тревожной, боязливой, чем ананкастической.

Чиновника Акакия Акакиевича, героя рассказа «Шинель», мы вначале склонны считать не только педантической личностью, но даже тяжелым ананкастом. Гоголь говорит о нем (с. 502):

 

Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности.

 

Работа его заключалась в переписываний бумаг. Часто он брал их переписывать и на дом (с. 503):

 

Заметивши, что желудок начинал пучиться, вставал из-за стола, вынимал баночку с чернилами и переписывал бумаги, принесенные на дом.

 

Акакий Акакиевич настолько тяжел на подъем, что не приспособиться ни к какой другой работе (с. 502):

 

Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписывание; именно из готового уже дела было велено ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул, да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и, наконец, сказал: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь».

 

Поскольку Акакий Акакиевич не был дебилен, а порученная ему на пробу работа отнюдь не требовала каких-то исключительных способностей, то препятствием для переключения на новую работу могли служить только его сомнение и боязнь: в состоянии ли он с нею справиться?

Кроме долга для Акакия Акакиевича не существует ничего – ни удовольствий, ни развлечений (с. 504):

 

Даже тогда, когда все стремятся развлечься, Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению. Никто не мог сказать, чтобы когда-нибудь видел его на каком-нибудь вечере.

 

Как и следовало ожидать от ананкаста, ему было очень неловко сознавать, что он со своей новой шинелью очутился в центре внимания (с. 513–514):

 

Все в ту же минуту выбежали в швейцарскую смотреть новую шинель Акакия Акакиевича. Начали поздравлять его, приветствовать, так что тот сначала только улыбался, а потом сделалось ему даже стыдно. Когда же все, приступив к нему, стали говорить, что нужно спрыснуть новую шинель, и что, по крайней мере, он должен задать им всем вечер, Акакий Акакиевич потерялся совершенно, не знал, как ему быть, что такое отвечать и как отговориться.

 

Ему все же приходится отправиться на вечеринку. Стоя в прихожей, окруженный сотрудниками, он снова приходит в замешательство (с. 516):

 

Акакий Акакиевич, хотя было отчасти и сконфузился, но будучи человеком чистосердечным, не мог не порадоваться, видя, как все похвалили шинель.

 

Читатель склонен считать, что робость Акакия Акакиевича ананкастического происхождения: ведь тот никогда не знает даже, какого рода поведение окажется уместным в том или ином случае. Ему несомненно присуща и тревожность, боязливость. Когда он обратился к одному высокопоставленному лицу с просьбой посодействовать в нахождении похищенной шинели и тот грубо ответил ему, герой рассказа совсем растерялся от смущения и страха и чуть не упал в обморок (с. 522):

 

Акакий Акакиевич так и обмер, пошатнулся, затрясся всем телом и никак не мог стоять; если бы не подбежали тут же сторожа поддержать его, он бы шлепнулся на пол; его вынесли почти без движения.

 

Полное физическое изнеможение и истощение на почве страха описывается в медицинской литературе, оно возможно, пусть даже описание Гоголя не лишено некоторого преувеличения. Вечно встревоженной, боязливой натурой Акакия Акакиевича можно объяснить также и то, что он неизменно являлся «мишенью» для сотрудников (с. 501):

 

Молодые чиновники подсмеивались и острили над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные на него истории, про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не сделал ни одной ошибки в письме.

 

Если вдуматься, то все приведенные цитаты дают основания полагать, что Гоголь в образе своего робкого и исполненного сознания долга героя в самом деле нарисовал колоритного ананкаста. В действительности, однако, такое впечатление лишь внешнее. Цитируя, я опустил продолжение большинства приведенных фрагментов, а тут-то и говорится о причинах, объясняющих необыкновенное рабочее рвение Акакия Акакиевича. Причины эти раскрывают нам ситуацию с внутренней стороны, показывая, что являлось основой образа жизни и поступков Акакия Акакиевича. И когда мы узнаем истинное положение вещей, то убеждаемся, что в личности героя ананкастическое начало почти совсем не представлено. Продолжение первой же из вышеприведенных цитат, где говорится о том, что Акакий Акакиевич «жил в своей должности», звучит так (с. 502):

 

Мало сказать: он служил ревностно, нет, он служил с любовью. Там, в этом переписывали, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и посмеивался и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его.

 

Отсюда можно сделать вывод, что столь большое рвение вызывалось у Акакия Акакиевича не чем иным, как радостью труда. Тем самым здесь уже не приходится говорить о старательности, скрупулезности ананкаста, у которого решающим моментом является не радость труда, а страх перед возможными ошибками в работе.

Цитата, в которой идет речь о том, что Акакий Акакиевич работал для своего департамента и дома, продолжается следующими словами (с. 503):

 

...и переписывал бумаги, принесенные на дом. Если же таких не случалось, он снимал нарочно, для собственного удовольствия, копию для себя, особенно если бумага была замечательна не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому важному лицу.

 

Следовательно, Акакий Акакиевич частенько занимался копированием бумаг просто так, без специальной цели, для собственного удовольствия. Будь он личностью педантической, то он и на требуемое по работе переписывание тратил бы непомерно много времени, так как постоянно проверял и перепроверял бы себя; а все ли сделано согласно правилам? Для чего же такому человеку брать на себя ненужный труд, который, в силу его особой структуры личности, был бы опять-таки связан с постоянным трудоемким самоконтролем?

Подчеркнув, что Акакий Акакиевич не позволял себе никаких развлечений, Гоголь замечает далее (с. 504):

 

Написавшись всласть, он ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: что-то Бог пошлет переписывать завтра.

 

Писатель старается как можно ярче выделить мысль, что переписывание было для его героя наслаждением, а не простым трудом, и уже тем более не было оно связано с навязчивой идеей. Наконец, против ананкастического толкования этого образа свидетельствует и то, что в быту Акакий Акакиевич менее всего был педантом (с. 502–503):

 

Он не думал вовсе о своем платье: вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то, что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор.

 

Таким образом, Акакий Акакиевич характеризуется Гоголем попросту как человек неопрятный, нечистоплотный, а последнее, как мы знаем, ничего общего не имеет с ананкастическими чертами личности.

Большой интерес, на мой взгляд, представляет то, что Гоголь изображает человека, который внешне выполняет свою работу, как ананкаст, но внутренне никаких ананкастических черт не имеет. В этом я усматриваю подтверждение моей мысли, что писателям трудно изображать ананкастов, поскольку они в самих себе никогда не находят соответствующих черт личности.

Я полагаю, что Гоголь исходил из фактических наблюдений над каким-то ананкастом, когда рисовал внешний образ Акакия Акакиевича. Чрезвычайно пластично показан писателем человек робкий, неловкий, беспомощный, у которого вся жизнь сводится к переписыванию бумаг и ни на какие другие впечатления не остается времени. Однако в процессе описания к этой внешней характеристике добавились какие-то привходящие творческие мотивы, которые в психике писателя нашли более действенный, сильный отклик, чем ананкастические мотивы. В конце концов получился парадокс, так как эти вторичные мотивы вообще несовместимы со структурой личности ананкаста.

Сомнительным представляется также и то, страдает ли навязчивым неврозом главный герои повести «Путешествие войскового священника Шмельцле во Флец» Жана Поля Рихтера. С уверенностью можно утверждать лишь одно: в этом произведении описывается громадное количество поступков, очень близко связанных с навязчивыми состояниями. Они с детства присущи войсковому священнику (с. 11):

 

Мое воображение уже в детстве часто вгоняло меня в страх. Так, например, когда в храме священник обращался к молча слушающим его верующим с проповедью, меня часто так и подмывала дикая мысль: «А что, если ты сейчас, так вот прямо, сидя в кресле среди прихожан, заорешь во весь голос: „Господин священник, и я тоже тут сижу!“ и мысль превращалась в до того зримый жгучий образ, что мне приходилось с ужасом бежать из храма...

Что-то спрашивало внутри меня: можно ли представить себе нечто более дьявольское, чем если начнешь в момент принятия святых даров кощунственно и глумливо хохотать? И тотчас же я начал бороться с этим наваждением, вцепившимся в меня как адская собака; но как я собаку эту не унимал, как ни гнал ее от себя, – она не уходила, а я все больше терял силы; когда я дошел до алтаря и до скамеечки, то уже с точностью знал, что вот-вот расхохочусь, пусть даже внутри меня будет плач и скрежет зубовный.

 

Для священника навязчивые идеи религиозного содержания, конечно, весьма характерны, но ни психологическому, ни психиатрическому опыту не соответствует переход навязчивых опасений в конкретный поступок; а между тем именно это описывается Ж.П.Рихтером. Дело в том, что результат безумных опасений Шмельцле не замедлил сказаться, ибо он действительно стал смеяться в самый ответственный момент (с. 36):

 

И вот когда мы поклонились второй раз, я начал ухмыляться и корчить рожи как сущая обезьяна. Мой напарник, бургомистр прошептал мне на ухо, когда мы обходили алтарь: «Помилуй Бог, я что-то не пойму, кто вы: лицо, принявшее духовный сан, или шут гороховый? В вас точно сатана вселился...» И он был совершенно прав.

 

Далее в рассказе следует множество поступков, в которых сказывается чрезмерная осторожность Шмельцле. Несомненно, здесь можно усматривать навязчивые действия, тем более если учесть поэтическое преувеличение. Так, войсковой священник всюду возит с собой гипсовые повязки на случай перелома руки или ноги, так как коляска по дороге может опрокинуться, и возможно повреждение конечностей. Когда его бреют, он держит руки наготове для нанесения удара на случай, если заметит подозрительное движение цирюльника. Он сам сконструировал зонтик-молниеотвод, который способен отвести молнию, если ей вздумается в него ударить.

Степень боязливости и подозрительности войскового священника особенно ярко показана в описании первой ночи, которую он проводит в гостинице (с. 43):

 

Несмотря на большое количество выпитого вина, осмотрительность не оставила меня: перед тем как лечь спать, я удостоверился, что под кроватью никого нет, далее я ввинтил свой ночной шуруп в дверь, а затем взгромоздил перед нею одно над другим несколько кресел; брюки и башмаки я, ложась, не снимал, чтобы в любой момент чувствовать себя наготове подняться. Но это еще не все, т. к. мне необходимо было предпринять некоторые предосторожности по части сомнамбулического хождения во сне. Мне уже издавна казалось непонятным, как это многие люди ложатся спать и засыпают, совершенно не думая о том, что они могут оказаться сомнамбулами; в первые же минуты сна они могут взобраться на крутую крышу, а оттуда попасть в такое место, из которого выбраться можно только проломив череп. А что сказать о другом варианте опасности? Предположим, что человек с незапятнанной репутацией, войсковой священник, заснув в собственной постели, просыпается на шелковых простынях в спальне самой знатной дамы в городе, которая могла бы составить счастье его жизни. Может ли он пережить этот позор? Когда я ночую дома, я, впрочем, во сне гораздо меньше рискую. Я крепко перевязываю большой палец правой ноги шнуром в несколько аршин длины, который вторым концом прикреплен к правой кисти руки моей супруги; таким образом супруга представляет собой как бы живую уздечку, которая в нужный момент удержит меня, притянув за шнурок обратно к постели. Но в гостинице я был вынужден, к сожалению, ограничиться тем, что несколько раз для безопасности обмотал шнурок, закрепленный на пальце левой ноги, вокруг ножки кровати; однако это меня никак не могло спасти от возможного вторжения бандитов... А вообще должен сказать, что сон для всякого человека является чрезвычайно опасной штукой, т. к. любой рискует: ведь во сне у него может «уснуть» одна из конечностей, рука или нога. И в медицине известны случаи, когда такую конечность на следующее утро приходилось ампутировать. Я всегда велю, чтобы меня ночью почаще будили, – как бы что-нибудь у меня не «уснуло».

 

Невротики с навязчивыми представлениями способны испытывать своеобразные страхи, но все же не в такой мере, как это изображает Жан Поль. Вообще гротескная природа идей и поступков этих лиц часто более напоминает шизофреническое поведение, чем навязчивые представления. Даже учитывая неизменную долю поэтического преувеличения, мы все же приходим к выводу, что описываемые факты не связаны с навязчивостью. Шмельцле, как и чеховский чиновник, не видит, что объективно его поступки крайне нелепы. Порой у нас создается впечатление, что Шмельцле искренне убежден в большой ценности своего ума и своих выдумок. Мы не имеем оснований считать его опасения и странные меры предосторожности результатом внутренней борьбы нормы с навязчивой идеей; куда скорее мы склонны увидеть в них поступки человека, начиненного опасениями и до гротескности трусливого. Только при такой трактовке образа войскового священника его можно считать шутником и заправским остряком. Если бы он на самом деле был подвержен страхам, овладевающим ананкастом в те моменты, когда он борется с навязчивой идеей, то все изображаемое писателем оказалось бы совсем не смешным.