Глава семнадцатая НАТЮРМОРТ 4 страница

Одиночество точки в пустоте или по спаду скатывающейся одинокой капли...

Из отрывков всей жизни смозаичировалась картина пессимизма, регресса, развала всей видимости и меня, и каждой моей клетки.

Я находился в Кампанье Рима. Сидел на руинах. Наступала ночь...

Все больше снижалась моя самозащитная энергия и переходила в другой вид отчаянного безволия, передающего человека на волю механического жеста, этого самого дрянного вида энергии...

Конец был уже придуман заранее.

Рука моя потянулась к заднему карману, как в этот момент сзади на меня набросились... Кто-то вывернул мои локти назад, и кто-то накрыл мою голову вонючей тряпкой...

В первый миг я еще не успел перестроиться на новый лад.

Вот и все кончилось. Самоубийство совершилось и, верно, черти потащили меня в ад, - мелькнуло с ущемлением сердца в мозгу...

Но мне же больно! Локти мои затекли, и ломило в коленях, ибо меня тащили бесцеремонно и неудобно... Начинаю возиться, кричать или, вернее, хрипеть сквозь тряпицу. Чувствую одурение сознания: запах тряпки сладок и удушлив... Последней взметнулось искрой страстное желание жить, жить, во что бы то ни стало... Дрыгаю напоследок ногами и не помню дальнейшего...

В Риме, да и вообще в Италии, скапливались бродяги всех стран. Сюда их притягивали красивые места, разгильдяи туристы с обреченными на прожитие бестолковыми деньгами и легко переносимая зима. Каморристы, типа парижских апашей, считались тогда хорошо организованной группой, и законы их должен был знать всякий вновь прибывший бродяга; они регистрировали вновь прибывающих и вводили их деятельность в определенные рамки.

Кровавые дела при грабежах не поощрялись и даже наказывались внутренним распорядком. Лучшей интригой считалась вычурная, романтическая, дающая большую пищу газетам, чем полиции, но, конечно, приносящая заработок.

Невероятным пусть покажется, но кавалеры грабежа недурно знали итальянское искусство, по крайней мере в его главных представителях, и знали цену произведениям. В силу ли этого, или по душевной склонности этих изуродованных цивилизацией людей, но и отношение их к нашему брату, изобразителю, было чуть не дружеским. Еще скажу, не сознавали ль они нашу наивность в занятии таким невыгодным делом, среди всеобщего хищничества, как искусство, и чувствовали к нам жалость, а отсюда и некоторую нежность, но "питторе", "пентр", "кюнстлер", были хорошим паспортом среди бандитской общественности. Мы, как и они, - беспризорные, которым терять больше нечего, очевидно, стыкались симпатиями на недовольстве и бунте против тупой сытости и ограниченности запросов, наполнявших центральные слои жизни.

Но ведь обо всем этом я узнал потом, позже: дрыгавший ногами, с кляпом во рту, я еще не был посвящен в тонкости наших взаимоотношений, да и бандиты бывают разных культур и темпераментов. Самый опасный - это умный, цинично настроенный ко всему на свете бандит, опьяненный успехами своей ловкости, все на свете он считает подсобным материалом для его твердо установленных целей...

Очнулся я лежащим на камнях, как мне показалось, где-то под землей. Коробовый свод опирался передо мной в стену с нишей, к которой вели две ступени и образовывали возвышение. Эту часть помещения я, собственно, только и увидел: она была освещена фонарем - остальное все гасло во тьме. Не то какое-то капище, не то заброшенный фонтан акведука. Стена была черная от копоти, и на ней местами можно было рассмотреть свежие процарапанности неприличных изображений и малосложных слов, очевидно, непристойных, потому что одно из них, поразившее меня родной азбукой, было наше трехбуквенное, правильно начерченное и с восклицательным знаком.

Голова моя болела до тошноты, и ныли руки, но заниматься болезнями не было времени. У капища сидели три человека, черными силуэтами отбрасывая на своды, на меня и в глубину тени.

Если это были не черти, то, конечно, разбойники, у которых я был в лапах.

Что я был жив, это уже означало хорошее. Молнией пронесся у меня в мыслях канун этой ночи: глупый, стыдный, истерический. Захандрить себя до такой степени, дать мужичьей крови так прокваситься...

Если я отсюда выберусь, черта с два пойду я добровольно на тот свет... - это уже было мое решение.

- Баста! - сказал один из сидящих у капища людей, с горбоносым силуэтом и с бородой.

Другой затараторил на него, как только умеют итальянцы, с певучестью, с отскакиванием слова от слова, с жестами. И после того, как он выпалил заряд проклятий, среди которых я только и понял несколько, но вполне достаточных для огорчения меня, слов... после этого все трое засмеялись.

Легко я ошарил себя. Бумажника в кармане не было, да и не он меня занимал: в заднем кармане брюк у меня не было револьвера.

Я приподнялся в сидячее положение. Бородатый вскочил, взмахнул ножом и басом рявкнул:

- Питторе, ни с места, или смерть!!

- Сме-рть! - прошипели двое других.

Не знаю, почему мурашки-мурашками по спине, но мне понравилось, что бандит назвал меня по профессии.

- Твоя судьба сейчас решится! - мрачно сказал тот же, и острием ножа он начертил круг на стене капища. Разделил его чертой пополам. В левой доле он наметил крест, а в правой кружок.

Над кружком он вывел латинскую букву "ве", а над крестом - "эм".

- Жизнь! Смерть! - пояснил горбоносый бандит.

Во время этой кабалистики на площадке перед разбойниками я увидел вино и закуску, а самое курьезное - мой карманный альбом с зарисовками, открытый на лучшем в нем рисунке, сделанном мною во Флоренции, и прислоненный к бутылке с вином, а за плетенку бутылки засунута была фотография "Мадонны с ребенком" из музея Брера, также из моего кармана.

Это была моя любимая вещь Джованни Беллини, в ней в один фокус были сведены достоинства этого мастера, включая сюда и его знаменитую "Пиета", проникшую образцом в нашу иконопись шестнадцатого века.

"Мадонну" Брера я считал одной из сердечнейших вещей в мировой живописи, так легко, как бы случайно, разрешенную композиционно. Если венецианская его "Мадонна с сыном" слегка тяжелится центральной группой рук Богоматери и рукой Христа, то в Брерской все на пользу для выразительности.

Да и кто же такими удивительными писал глаза, кроме Беллини? В них ни тормозящего кокетства и ни перегрузки психологизма нет... Такие глаза встречаются на разных рубежах истории живописи, но зато и на целые поколения мастеров они исчезают, как будто живописцы сами, а не образ, вне их упроченный, смотрят на вас с картины и мелоч-нят сущность взгляда...

Тем временем мои мучители начали проделывать дьявольские упражнения: двое из них отошли от стены, встали к ней задом и, по команде третьего, через свои плечи стали метать ножи в круг.

Ловкость у них была замечательная: один из них попадал в пересечение креста, другой в середину кружка. Третий вынимал и швырял приятелям обратно ножи, которые те на лету подхватывали и снова бросали в цель.

Уно... Дуэ... Трэ, куатро, чинкуэ - и так до двенадцати жизней и смертей без промаха вонзали бандиты поочередно то в крестик, то в кружок.

Двенадцатым был кружок, и они закричали в унисон: "Жизнь!.. Питторе спасен!.." И только теперь у меня отлегло от сердца, я понял, что они играют со мной комедию.

Вино, принятое внутрь, сопровожденное сыром, облегчило мою головную боль после бандитской наркотики...

Мне уже было все равно. Я снова с жизнью, с людьми, какие бы они ни были и какая бы ни была жизнь...

Со мной, оказывается, вышло недоразумение. Бандиты извинились за него и стали простыми, хорошими ребятами - и перестали предо мной дурачиться.

Была глухая ночь, когда мы выбрались из подземелья, назначения которого я так и не установил. Над Римом, как полярное сияние, раскинулся свет. Мы шли тропами и дорожками, направлялись к северному пригороду. Шли долго. Я едва передвигал ноги от усталости и от всего пережитого, но мне было по-особенному безмятежно: с кем угодно, в любой стране, я всюду дома...

Родина расплылась вдали, безразличная мне, или, вернее, такая же курьезная, как и все земное, - я вступил в международную сферу: что Рублев, что Леонардо - эксперименты людских попыток перестройки жизни и человека. Нет больше ни хаты с краю и ни преимуществ Севера, Юга, Запада и Востока. Один волнующийся людской поток. И я был счастлив ощутить себя снова в этом потоке.

- Ге, питторе, стоит ли на земле столько думать? - трогая меня по плечу, сказал горбоносый, - вы специалист своего дела, и я хотел бы предложить вам небольшое дельце в качестве эксперта...

Речь пошла о подделке художественных произведений. Я не подозревал об этой коммерческой области и о масштабе, в каком она развернулась по мировым центрам.

Впоследствии я узнал о многих деталях этой отрасли. В знаменитых антикварных магазинах продают, например, настоящий стул Людовика XIV; это значит вот что: подлинный стул разбирается на много частей, и одна из них входит в поддельный. Так что из одного стула можно изготовить дюжину не отличимых друг от друга стульев. Дерево для подделок морится, сырится, искусственно травится древесным червем и приобретает все признаки старины.

Поддельный фарфор при обжиге подвергается действию контрастных температур, чтоб вызвать на нем трещины времени.

С картинами поддельными - не меньшая возня, начиная с изготовления холста и до способов грунта, неравномерно высыхающего с наложенной на него живописью, что раздирает и трескает краску, и так до самого подражания оригиналу.

Существуют специалисты - подделыцики живописи, корпящие над этим ремеслом. Есть из них и счастливцы, работы которых добираются до стен музеев.

Спекуляция с поддельной вещью обставлена бывает ловко: появится в газетах сведение о нахождении картины знаменитого мастера, и подымется шумиха, появятся снимки. Рядовому любителю и не разобраться в правде и неправде события и вещи...

В случае с горбоносым дело касалось воссоздания легендарной "Леды" Леонардо да Винчи, по преданию, сожженной Савонаролой, но якобы (выдумка подделывателей) спасенной одним из учеников мастера, подменившим вовремя картину.

Что поддельная "Леда" не появилась, может быть, отчасти в этом была и моя заслуга, ибо я разнес, насколько мог, аляповатый холст, безграмотный даже без отношения к подделке, который мне показали, да и самую идею спекуляции на Леонардо, да еще с такой подозрительной работой, бросающей тень натуралистической чувственности на мастера, счел недостойной бандитской романтики. Может быть, благодаря этому одной путаницей на земле стало меньше.

Эту историю я вспомнил потом, после темного дела с похищением "Джоконды" из Лувра, наделавшим столько шума с несчастной "Моной Лизой", когда на духах, помаде, на папиросных коробках орекламили ее искаженное изображение по всему миру торговцы... Возле этой истории возникла моя личная путаница, пожалуй, не менее опасная, чем все перечисленные мною выше опасности...

На окраине нырнули мы в путаные улицы, со сходами ступеней с бугра на бугор. Мои спутники пошли настороженно, разделились по тротуарам. Я шел за горбоносым.

Нырнули в подвальчик... Вошли в довольно обширное помещение с прилавком, с бочками и бутылками. Здесь же помещался и сапожный верстак с обрезками кожи и обувью.

На лавке храпел человек. Горбоносый ткнул в живот спящего пальцем, тот охнул и поднялся с лавки. Это была невообразимая физиономия из уродов Леонардо, с наростами, желваками и бородавками, с голосом скрипучей телеги...

Он налил мне вина и ткнул передо мной краюшку сыра, хлеб и уселся со своим стаканом возле.

Горбоносый исчез, и довольно быстро в кабачок явился хорошо одетый молодой человек без бороды, и только по носу и по умным пронизывающим глазам я узнал моего знакомого бандита... Но и по жестам, и по обращению, и по отсутствию жаргона он стал неузнаваем. Меня удивила эта способность перелицовки человека из одного типа в другой.

Он проводил меня до Порта Росса. Был любезен, остроумен и мил.

На следующий день мы сговорились встретиться в кафе дель Греко, чтоб оттуда направиться на экспертизу свеже-изготовленной "Леды".