Темные люди спор о социализме в лондонской ночлежке 9 страница

– Помилуйте! – он даже обиделся. – Вы что же, предполагаете во мне нечто общее с этими прыщавыми подонками? Ребят, впрочем, можно понять, атрибутика у нацистов действительно очень привлекательная. Черная свастика на красном фоне – словно картина Малевича. Во многом это авангардно и радикально. Но я не об этом. Я не хочу насилия, не люблю дебилов с бритыми затылками. Я поклонник Шекспира и Рафаэля. Люблю современное искусство, рок, инсталляции. Просто я задаю вопрос: что будет завтра? У вас есть сценарий? У кого-нибудь есть план? Хотя бы на пятьдесят лет, нет – хотя бы на десять! Деньги станут пылью, население планеты утроится, арабы будут диктовать нам свою волю. У них ведь собственное представление о благе. Как нашей цивилизации удержать первенство – как?!? Требуется принимать меры, сначала аккуратно, потом пожестче. Думаете, это случайно, что все вокруг читают про Третий рейх?

Мы вышли на улицу. Я полез в карман за сигаретами – в пабе теперь курить запрещают. Адвокат укоризненно покачал головой:

– Курить вредно. Кстати, это Гитлер первый внедрил запрет на курение в офисах и ресторанах. Пекся о здоровье нации. Надо себя беречь. А тут сплошные стрессы – экономика, политика, финансы…

Я бросил взгляд на витрину банка напротив – фунт опять упал. И с евро непонятно что творится, то шел вверх, а теперь вниз. Какая-то дурь с финансами происходит.

Зыбкое время.

Потом пошел на автобусную остановку, курил, ждал автобуса до Лондона. Долго ехал, разглядывал в окно зеленые поля с овцами, старую добрую Англию. В подземке ехал до Брикстона, шел длинной Coldharbour lane, поднимался на третий этаж.

Думал по дороге: сейчас спрошу у Кола с Мэлом, что они думают про все это.

Ребята читали газету «Sun», первую полосу с портретами Саддама Хусейна, обсуждали войну.

Я прислушался к разговору и спрашивать ничего не стал.

 

Доля дачника

 

Город-сад, обещанный некогда большевиками, построен не был – зато на отдельных участках в Подмосковье утопия воплотилась в полной мере. И не только в Подмосковье: частные сады цветут по всему просвещенному миру.

Сидим мы у Дианы, кушаем кемберлендские сосиски (не путать с кентервильскими привидениями), а Мэлвин разворачивает газету и тычет мне в нос картинку. На картинке пухлогубая блондинка гладит сенбернара, сидя на пороге большего дома. И подпись: «Известная мисс Пупкина, дочь российского нефтяника Пупкина, любит приезжать в свой лондонский особняк». В Лондоне у юной Пупкиной дел полно – она посвятила себя дизайну, а также любит пройтись по ресторанам. «Люблю запросто, не афишируя себя, пройтись по лондонским ресторанам», – делится секретами Пупкина. «Какую кухню предпочитает мисс Пупкина?» – волнуется журналист. «Отдаю предпочтение стилю фьюжн», – объясняет барышня. В газете «Sun» на пятой странице всегда можно найти фотографию особняка, приобретенного прогрессивным русским бандитом, или женой московского чиновника, или отечественным правозащитником. Ни Мэлу, ни Колвину, ни мне эти картинки категорически не нравятся. Мы смотрим на них и бранимся.

Если вдуматься, ну что мне сделала Пупкина? Почему ее задорное лицо вызывает у меня неприязнь? Отчего не могу я ей простить сенбернара и стиль фьюжн? Видимо, коммунистическая мораль впиталась столь глубоко в организм, что, несмотря на убедительные разоблачения коварства основоположников, я не могу в полной мере восторгаться капиталистами и их чадами.

Знаю сам, что неправ! Понимаю, что это косность и мракобесие – не любить юных принцесс отечественного капитализма. А вот поди ж ты, лезет из меня звериная советская закваска. Говорю себе: ты неправ, опомнись! Возлюби Пупкину! А не получается! Так вот и копится народный гнев, думаю я. Смотрят люди русские на фото юной Пупкиной, страдают, переживают, читают роман Толстого «Воскресение», а потом в один злосчастный день берутся за вилы. И невдомек варварам, что, потерпи они каких-нибудь полтораста лет, пришли бы новые, просвещенные Пупкины, которые обязательно дали бы каждому недовольному по трехкомнатной квартире. Но нет, не понимает дикарь, ярится на фото в газете!

И главное – почему такие же точно картинки, но с благостными физиономиями английских домовладельцев, не вызывают гнева? Мы с Мэлвином хладнокровно разглядываем интерьеры в усадьбах английских лордов, и желание подпалить недвижимость не возникает. Помнится, мы два месяца подряд читали репортажи о том, как Бэкхэмы (футболист и его жена-певица) обустраивают свой новый особняк, пятый по счету, но никакого классового протеста не обнаружилось. Или вот статейка о продюсере из Ливерпуля, который купил палаццо в Италии, – и опять: ноль эмоций. Посмеялись, и снова принялись за невкусные сосиски. Почему так? Оттого ли, что своему можно простить больше, чем чужому, – или впрямь английские богатеи ведут себя пристойнее?

Лишь однажды Колин возмутился поведением богача английского подданства. Было так: мы просматривали газеты и наткнулись на опус художника Херста, рекламируемый компанией «Саатчи и Саатчи». Речь шла об очередной акуле, распиленной пополам, – кстати, тут же сообщались цифры, почем произведение продано. Обычно сдержанный Колин внезапно сделался злобен, лицо его исказилось.

– Я бы самого этого Чарльза Саатчи распилил пополам, – заявил Колин, – и засунул бы половинки в аквариум.

Он помолчал, разрезал пополам сосиску, поглядел на две розовых половинки и добавил:

– Вот так бы я и его разрезал. И плавали бы в растворе две половинки сэра Чарльза. Неплохо, а? И написал бы на этикетке: «Саатчи и Саатчи».

И засмеялся своей жестокой шутке.

– И в галерее бы показал. Пусть люди смотрят.

– А что? Верно, Саатчи и Саатчи! – Мэл насадил на вилки половинки сосиски и стал вертеть вилками в воздухе. – Саатчи и Саатчи! Ха! Вот потеха! – И Мэл тоже захохотал.

Хорошо, что Чарльз Саатчи не случился в ту пору в харчевне у Дианы в Брикстоне. Ему могло не поздоровиться.

Вообще есть в англичанах этакая спонтанная жестокость. Говорят про их «сдержанность», только не добавляют, что сдержанность не мешала им потрошить Африку и бомбить немецкие города до состояния щебня. В тех же самых газетах, где печатают заметки про русских воротил, вы найдете описание типичного английского преступления. Полагаете, это борьба за наследство, как то описано в романах Агаты Кристи? А вот и нет – все гораздо проще. Вообразите типовой английский коттедж: низкий домик, маленькие окошки, тесная кухонка, плющ вьется по кирпичной стене – от канализационной трубы аккурат до мусорного бака все увито плющом. Словом, рай. Шиповник цветет под окном, жужжит шмель, жена жарит печенку, муж пьет какао и газету читает – и вдруг муж вскакивает, хватает топорик для разделки мяса – и хвать жену в темя! Хрясть! Хрясть! Голова несчастной разваливается пополам, как спелая тыква. А потом и сам убийца падает, корчится: оказывается, жена ему в какао стрихнину насыпала. Почему? Зачем? Следствие заходит в тупик. Нет никаких внятных объяснений содеянному. Просто вот так, ни с того ни сего выплескивается агрессия: жили тридцать лет вместе, а потом друг дружку порешили. И поверьте, это типичный случай: каждую неделю кого-нибудь утюгом тюкнут или ножницами пырнут – то в Саутгемптоне, то в Ньюкасле. Впрочем, в скучной дачной местности до чего только не додумаешься.

Но возможно, дело еще и в национальном характере. С моей точки зрения, нация, произведшая крикунов рок-музыкантов, должна давать выход страстям и на бытовом уровне. Страсти в каждом бурлят – один по сцене скачет с микрофоном, а другой хватается за кухонный топорик.

Мои наблюдения говорят следующее: в русском человеке раздражение копится долго – а в британце ярость вспыхивает сама собой. Русскому надобно осознать правоту Толстого, принять логику Ленина, пережить голод и холод. А британец молчит, какао пьет, ничего, кроме газеты «Sun», никогда не читает, а потом – раз, и голову Карлу Стюарту оттяпает! Может быть, именно это английское свойство спонтанно приходить в бешенство и кромсать все живое окрест и является гарантией хваленой британской свободы? Недаром Сталин поднял тост за долготерпение русского народа. Ох, знал тиран, за что пить!

Иногда ребята в Брикстоне просят рассказать что-нибудь из русской истории. Мы устраиваемся так: Мэл сидит, склонившись над рисунком, – по вечерам, когда работа заканчивается, он рисует котов, Колин наливает стакан вина и садится в кресло, а Меган с чашкой чая бродит по комнате. Мэл сидит к нам спиной, мы видим, как движется его рука, это он рисует шерстинки у кота. Волосок к волоску, каждый волосок внимательно вычерчен. Мэл рисует котов, а я описываю события в России, предшествовавшие Первой мировой, голод, стачки, погромы, Октябрьскую революцию, Гражданскую войну, сталинский террор, и так далее. Ребятам интересно.

– Stalin was bloody bastard, – сообщает Мэл через плечо, и – чирк-чирк, котику на хвостике волоски рисует.

– Да, – говорю, – bastard.

– Убивал людей, fucking son of bitch! – и котику усик выделывает. По затылку Мэла видно, что ему самому нравится рисунок.

– В России всегда друг друга убивали. Но при Сталине больше, чем обычно.

– Это Сталин устроил fucking revolution?

– Как может один человек устроить революцию? Страна больная, вот и вышла революция.

– И богатые уехали?

– Почти все.

– Без богатых хуже стало?

– Появилась партийная номенклатура.

– Fucking communists! А сегодня кто правит?

– Новые богатые. Ты сам видел в газете.

– Думаешь, новая революция будет? – чирк-чирк по бумаге.

– Вряд ли.

– Bloody hell! У вас интересная история, Макс!

– У англичан что, неинтересная?

И мы говорим о Вильгельме Завоевателе, об Иоанне Безземельном, Уоте Тайлере, Кромвеле, и так далее. Мэл отрицает всякое сходство с российскими драмами.

– Знаешь, в чем разница, Макс? Мы никогда не эмигрировали. Зачем из дома уезжать? А bloody Russians живут как цыгане. Рушен живут везде: в Америке, Париже, Израиле. У нас в Лондоне триста тысяч русских.

– Это верно, – соглашаюсь я.

– Вот и говорю, интересная история. Сами в своей стране жить не можете. Плохо вам у себя дома.

– Почему, – говорю, – некоторые у нас хорошо живут.

– Скажи, Макс, – задает Мэлвин вопрос, – а кому на Руси жить хорошо?

То есть он спросил, конечно, не буквально как поэт Некрасов, сказано было по-английски, но перевод именно такой.

– Как это кому? Богатым. А у вас разве не так?

– Ты не понял, mate! Как ваши богатые называются? Вы их как называете?

И я задумался, не знал, что ответить. Ведь должно же быть название у правящего класса. Сказать «демократы» – выйдет не вполне точно. Они, может, и демократы, но не в этом их основная особенность. «Номенклатура» – тоже неточно. Это все-таки не номенклатура, хотя и похоже.

Не так давно этот же вопрос я обсуждал с другом детства, богачом и воротилой Серегой Востриковым. Мы сидели с ним в Москве, в ресторанчике «Буратино», и я спросил Серегу:

– Ты чем занимаешься?

– Я дилмейкер, – сказал Серега, – дела всякие устраиваю.

И действительно, Серега заседает в трех комиссиях и рулит четырьмя фондами. У него кортеж из двух джипов с охраной, а его особняк я уже как-то описывал. Здание поменьше Большого академического театра, но незначительно.

– Вот ты и определи, кто мы такие! – сказал мне Серега. – Очень это востребованный вопрос. Для социальной политики необходимо обозначить передовой класс. Ну скажи – кто мы?

– Кто это – мы?

– Ну, все мы! – и жест рукой в сторону соседнего столика.

А из-за соседнего столика поднялся грузный мужчина, приблизился.

– Слушай, Серж, – сказал грузный, – закон мы протолкнули, но на меня Миша Казанский наехал.

Мне показалось, что слово «казанский» не фамилия.

– Несерьезно, – сказал Серега, – мне десять лет назад уже грозились, что Миша меня заказал, а видишь, обошлось. Мишаня – адекватный человек.

– Знаю, фуфло гонят. Просто у нас с Мишей дома по Рублевке конкретно рядом. Неудобно получается.

И я представил себе, как идет грузный человек по своему дачному участку, направляется, допустим, в баню. Мирный летний денек, белки скачут по рублевским соснам, а за забором хищный сосед вострит топор. Ну и жизнь у них, подумал я. И кстати, у кого это – у них?

Когда Мэлвин задал некрасовский вопрос, я вернулся к разговору с Серегой Востриковым, и мне захотелось ответить. Это ведь важно – дать явлению имя.

Может, наши сегодняшние вельможи – современные бояре? Был даже термин такой «семибанкирщина» – наподобие «семибоярщины». Однако, класс бояр – это родо-племенная знать, потомственные феодалы. Наши богатеи – явно не бояре, хотя крепостное право в нашей стране присутствует. Соблазнительно сказать, что возникла новая аристократия, новые дворяне. Дворяне произошли из опричников и офицерства – это жалованный статус. Дворяне и дворня – понятия однокоренные, это царская челядь. Многие из дворян помнили армейское происхождение и отстаивали дворянскую (офицерскую, солдатскую) честь. Нет, и на дворян современный правящий класс не похож: какая у них честь? Может, купечество? Торговый люд? Тоже нет. Они ведь редко что производят, другим заняты. Капиталисты? Однако ни Серега, ни его грузный приятель, ни многие иные сильные мира сего – не буквально капиталисты. Они не с капиталами имеют дело, но с людьми, коими управляют. Чиновники? Но не этим одним объясняется их достаток; если они и чиновники, то не о государстве в первую очередь радеют. Нэпманы? «Новая экономическая политика» была введена на время, подчинялась замыслу политиков, и срок ее был ограничен. Нет, не на час пришли править наши современные властители – и нет над ними власти.

Затем пришел термин «процентщики». Они ведь все менеджеры, живут на проценты с договорного дела. Но нет, и это неточно. Хотя кредиты и играют роль в экономике, а «старуха-процентщица» просится в родню, все же термин «процентщики» – мелковат. При чем тут ломбард? Ведь процент со всей страны – дело серьезное.

Тогда уж – наместники, местоблюстители. Их поставили взымать дань с населения. Или так: сборщики дани. Это словосочетание напомнило о татарском оброке. Может, баскаки? И это слово неточное. Не описывает характер класса, его пристрастия, его особенности. Чем эти люди характерны, что любят больше всего? Что является для них целью жизни?

Для коммунистов целью является, очевидно, коммунизм; для фашистов – фашизм; для республиканцев – республика. А для нового правящего класса России что в подлунном мире главное? Каков их идеал?

И ответ прост. Самое главное для них – это дача. Дача воплощает мечты, служит итогом усилий, являет миру лицо хозяина. Роскошный коттедж. Вольготная жизнь в огромной усадьбе. Заслуженный покой на свежем воздухе. Это и есть то, к чему все стремятся.

И самый точный термин для обозначения современного правящего класса – дачники. Именно дачники правят сегодня Россией. И кстати, происхождение данного класса (из мещан, из тех, кто описан в горьковских «Дачниках», в чеховских рассказах) – совершенно подтверждает название. Помимо прочего, дача в России – это очевидный анти-собор, программная анти-община. После большевистской коллективизации истории должна была последовать приватизация истории, вот она и произошла, воплотилась в подмосковной даче.

И если задаться вопросом: а что было построено за двадцать пять лет реформ и кардинальных перемен? Возвели больницы? Школы? Университеты? Построили приюты? В чем воплотилась страсть к свободе? В новых книгах, симфониях, картинах? В чем сказался дерзновенный гений преобразователей? В новых заводах и фабриках? В небывалых изобретениях, выпестованных учеными? В научных открытиях?

Да нет же. Ничего этого не случилось. Зато дачи построили. И какие!

Некогда спартанский царь Агесилай, которого спросили об укреплениях Спарты, указал на своих сограждан и произнес: «Вот стены города». Современный правитель России может указать на коттеджи по Рублевскому шоссе и воскликнуть: «Вот люди города!», – именно в дачах и воплотились гражданский дух, перемены и идеалы нового общества.

Дачники! Страной правят дачники! И как же удивительно сегодня звучит рекомендация Просвещения: «Возделывать свой сад!». Вот они и возделывают сад. Именно это ставит дачникам в упрек варварское население России: дескать, «пятилетних планов» для всей страны не имеют, а садовую делянку окучивают. Они и страну-то делят как садовый участок.

Я сказал свое определение Мэлвину.

– Дачники? – Он был поражен. – Они просто дачники? Summer residents?

– Ну да, – сказал я, – дачники.

– И живут всегда на дачах?

– Стараются, – сказал я. – И у вас, в Англии, тоже дачи строят.

– На Бишоп-авеню в Хемстеде строят, – подтвердил злопамятный Колин.

– Bloody hell! Живут на дачах! Это же опасно! I tell you! – Мэлвин возбудился. – В коттеджах чего только не творится! Вот недавно у нас в Гримсби один сосед другого пополам распилил. Ручной пилой.

– Прямо пополам? – заинтересовался Колин. Он, видимо, не забыл своих намерений касательно Саатчи.

– Just like that! На две половины! На дачах люди с ума сходят. Убивают друг друга из-за пустяка. You got me?

И я подумал, что пятилетний план России не нужен.

 

Парадокс Зенона

 

То ли дело Лондон! Жизнь кипит, на бирже играют, современное искусство продают, показы мод устраивают, коктейли выпивают, зубами щелкают – а там что? Ровным счетом ничего. Стоит тихий городок, университет имеется. Ну да, старый университет. И что дальше? Тоска смертная. А гонору-то, гонору!

Примерно так отзываются лондонцы об Оксфорде. Роджер, когда узнал, что я собираюсь жить в Оксфорде, закатил глаза, как умирающий петух, и изобразил на лице тоску и томление. Он поведал мне, что однажды его избрали почетным профессором в каком-то (забыл каком) колледже, так он год только выдержал – и то каждую ночь возвращался в Лондон ночевать. Потому что Оксфорд – провинция! Дыра! Потому что он задыхается без реальной жизни, а реальной жизни – you know what I mean? real life, you got me? – реальной жизни в этом Оксфорде нет.

– То есть ты даже переночевать там не мог?

– Ни разу! Я – ну как тебе объяснить? – горожанин. И мне важно, чтобы жизнь вокруг – реальная жизнь, понимаешь? – кипела.

– Так ни разу и не остался на ночь?

– Я отказываюсь дышать этим воздухом!

Надо сказать, что, несмотря на тягу к большому сердцу большого города, Роджер каждую пятницу едет к себе в Дорсет – и сидит там до понедельника среди тоскливейшего пейзажа. Дом стоит на холме, виды (англичане мастера хвастать видами) открываются на холмы и луга. По лугам и холмам ходят овцы, вдали населенный пункт, где Роджер закупает провизию, а в местном пабе можно отведать характерную английскую пищу. И это – все. Вот туда мой друг стремится всякую неделю, и это место ему дырой не кажется. А Оксфорд в его понимании – скучная дыра.

Я задумался над этим парадоксом.

Лондонцы любят Англию, и готовы хвалить любой, самый паршивый угол своего острова. Они отзываются с симпатией о Линкольне и Йорке, и непременно находят нечто привлекательное в тамошней архитектуре и порядках – возможно, так происходит потому, что никому и в голову не придет сравнить эти городки с метрополией. С высот Лондона можно похвалить даже Манчестер или Ньюкасл – от широты душевной. Мой друг Роджер однажды расписывал мне живописные достоинства Ньюкасла, и я чуть было не поверил – до тех пор, пока не оказался там, был убежден, что это прелестное, увитое плющом, патриархальное местечко. Черта с два – местечко северное, малосимпатичное, блеклое.

Впрочем, в Москве мне однажды так нахваливали Нижневартовск, что совершенно убедили. Информированные люди говорили: неужели ты в Нижневартовск едешь? Вот приедешь – ахнешь! Новый Кувейт, Арабские Эмираты! Нефть оттуда течет рекой, а жители купаются в роскоши! И описали довольных жизнью нижневартовчан – вот ведь, редко так бывает, повезло людям! Так вышло, что они родились в той самой точке мира, откуда богатеи качают свою бесконечную нефть – двумя горстями гребут деньги из Нижневартовска отечественные воротилы. Ну, и жителям кой-чего перепадает, такая случилась везуха у людей. Жители Нижневартовска, дескать, разъезжают по городу на лимузинах и хорошо питаются. На всякий случай сообщаю читателю, что это не соответствует действительности. Если вам рассказали подобное про Нижневартовск, не верьте. Нижневартовск – это бетонный низкорослый барачный городок, облепленный мошкарой и окруженный болотами. Мужчины тамошние (во всяком случае, те, с кем я встречался) с утра пьют отвратительную водку, а по вечерам едят мерзкую колбасу. С болот дует вонючий ветер, и ветер этот причудливым образом сочетает одуряющую вонь и ледяной холод. Город выстроен по квадратно-гнездовому плану (вероятно, строители вдохновлялись чертежами Петербурга), и оттого ветер свободно гуляет по улицам, забирается в убогие жилища, ломится в щелястые двери подъездов. Милиционер, который был приставлен к выставочному залу, где проходила моя выставка, рассказывал про достопримечательности города, а потом вдруг сказал так: и не вырвешься отсюда, блин! Куда, блин, податься? Некуда идти, тайга кругом. И нигде меня никто не ждет – страна большая, а некуда в России деться. И милиционер заплакал. Да-да, это правда, в Нижневартовске я видел плачущего милиционера.

Но что ж это я про Нижневартовск – для чего просвещенному читателю, настроенному на повесть об английском уюте, знать малосимпатичные подробности об этом российском городке и его неуравновешенных милиционерах? Забудьте про Нижневартовск, помнить о нем надлежит лишь акционерам соответствующих компаний, забудьте о нем немедленно! Собирался я написать об Оксфорде, а Нижневартовск случайно возник в моем рассказе. Прочь, прочь отсюда – вернемся к чарующим берегам Темзы!

Вернемся к Бодлейеновской библиотеке, студенческим пирушкам (ибо редко вы проведете день в Оксфорде, не встретив пьяного школяра), лодочным гонкам, традиционному пантингу. Пантинг – это такой особый, несколько нелепый спорт: молодежь набивается в плоскодонку, и один из компании (чаще всего самый дохлый очкарик) делегируется на корму. Там очкарик застывает в позе венецианского гондольера, отталкиваясь длинным шестом от илистого дна, а компания раскладывает закуску, булькает сидром. Дни в Оксфорде тянутся медленно, что в колледжах, что на реке. Очкарик подолгу ковыряется шестом в илистом дне, профессора не торопясь обсуждают один-единственный вопрос – и в эту жизнь постепенно втягиваешься. Ты идешь в библиотеку, проводишь в ней весь день, и только к вечеру вспоминаешь, что голоден. Вечерний обед в колледже, бутылка портвейна, путешествующая из угла в угол профессорского high table – ну чем же плохо? От Нижневартовска здешняя жизнь отличается разительно, и даже трудно представить себе, что этот дивный город может кому-то не нравиться. Однако есть у Оксфорда недоброжелатели.

И в их чувствах любопытно разобраться. В самом деле, почему можно любить предельно скучный Дорсет и не любить Оксфорд? В Дорсете ни погода, ни природа нисколько не лучше – просто там нет библиотек, но все-таки Дорсет любят, а про Оксфорд говорят сквозь зубы.

После недвусмысленной аттестации Роджера, я стал раздумывать, чем же это Оксфорд лондонцам не угодил. И ведь точно, не угодил! Я еще пару раз проверял – кому ни скажу, что живу в Оксфорде, мне сразу в ответ: а вам не скучно? Это ведь такая… гм-гм… удаленная от реальных событий точка. Ну что на это ответить? Сказать, что и Лондон довольно-таки удаленная точка от реальных событий в Кандагаре? Но собеседники явно не бомбежки имеют в виду, говоря о реальных событиях. И начинаешь оправдываться, говорить, что частенько наведываешься в Лондон, дескать, всего час езды от соблазнов метрополии.

Говорю такое – и сам чувствую, недостоверно получается. Дело в том, что из Оксфорда ехать в Лондон неохота. Я спросил тут недавно одного профессора, часто ли он бывает в Лондоне. Тот растерялся.

– Полагаю, раз в месяц. Кажется, не больше… Нет, чтобы быть точным, знаете ли… Думаю, будет совершенно точно, без ошибок, если скажу так: раз в два месяца. А еще точнее: раз в два-три месяца. Да, это, полагаю, исчерпывающий ответ.

– А последний раз когда были?

– В прошлом году.

Вот вам и час езды! Кому ж охота этот час трястись в автобусе, чтобы прогуляться потом по Гайд-парку и посмотреть на туристов на траве? Никому не охота. В музей пойти? Но местный Ашмолеан не уступит никакому музею столицы – тут и Рембрандт, и Якоб Рейсдал, и Паоло Учелло. С годами понимаешь, что одной хорошей картины для счастья достаточно, а в Оксфорде их побольше будет. Словом, мне хватает Ашмолеана. И когда я говорю «всего час езды до Лондона», собеседники мои скептически качают головой. Они сомневаются, что я часто добираюсь до их бурлящего города, не верят, что я держу руку на пульсе современности. А вы, спрашивают, на последней выставке известного художника были? Инсталляции из веревочек наблюдали? Нет? Вот видите… А премьеру «Хрен редьки не слаще-2» посетили? Нет? А еще говорите…

И краснеешь, виноватый, ищешь, чем бы оправдаться.

Почему-то в жителях Оксфорда я не замечал ревности к Лондону. У Оксфорда имеются сложные отношения с Кембриджем, это да. И у Кембриджа непростые отношения с Оксфордом. Обитатели этих университетских городов именуют город-соперник «that other place», а самого названия не произносят. А про Лондон и не вспоминают, нет в Оксфорде такой темы, а чем меньше про Лондон вспоминают, тем пуще лондонцы ярятся.

– Я, знаешь ли, Максим, люблю оживленные улицы, люблю район Белгравия! Характеры, страсти! Цивилизация! Не то что Оксфорд! Разве ты сам не понимаешь разницу? – так мне многие лондонцы говорят, Роджер в первую очередь.

Я разницу понимаю хорошо. Мне от лондонского энтузиазма делается грустно, как, например, от чтения журнала мод. Читаешь такой журнал, смотришь на полуобнаженных девушек и думаешь: куда тебя, милая, понесло? Сидела бы дома, рожала детей – все лучше, чем задом вертеть. Нехорошие, несвоевременные мысли.

Скажу больше, даже Нью-Йорк, уж до чего головокружительный город, не представляется мне особенно интересным. Этот город мне кажется некрасивым, устаревшим, застрявшим в семидесятых годах. Возможно, в семидесятые годы Нью-Йорк и смотрелся современно, а сейчас кажется молодящимся пенсионером – влез паралитик в джинсы, покрасил волосы. Жалкое зрелище, если вдуматься. И архитектура Нью-Йорка меня не привлекает: знаете, есть такая псевдобрутальная эстетика – открытый кирпич, железные лестницы. Так оформляют рыбные рестораны в провинциях – и многим нравится. Братва съезжается в такие рестораны и чувствует, что прикоснулась не только к семге, но и к прогрессивному дизайну. Когда весь город такой, делается ужасно тоскливо. Словно все улицы разом сделал один дизайнер – и я даже представляю себе, как он выглядит: суетливый, в жилетке, с бородкой клинышком – и вот мы ходим по этому радикальному произведению декоративного искусства. Некоторые любят брутальный стиль модных рыбных ресторанов – а некоторые совсем нет. Вот я, например, не люблю.

«В Нью-Йорке вчера произошло то, о чем вы узнаете завтра», – это весьма расхожее выражение. Но штука в том, что существуют люди, которым эта информация не была нужна вчера, не потребуется сегодня и завтра. Вообще не потребуется никогда. Потому что им она неинтересна. Есть много вещей куда более любопытных.

Но разве скажешь такое вслух – горделивому лондонцу?

Сомнение в прогрессе нарушает привычную логику, согласно которой Нижневартовск завидует Москве, Москва – Лондону, Лондон – Нью-Йорку. Но стоит усомниться в состоятельности предмета зависти – и картина мира рушится.

В Оксфорде я часто вспоминаю рассказ Честертона «Преступление Боулнойза». В рассказе описано, как богатый помещик ревнует к своему бедному соседу-профессору, который не нуждается во внимании помещика. Помещик устраивает роскошные охоты и приемы, строит павильоны и дает балы, а сосед сидит в своем одноэтажном колледже с книжкой и не обращает внимания на шум за окном. Помещик из кожи вон лезет, чтобы совершить нечто славное, громкое, значительное. Помещик собирает толпы восторженного народа – один сосед не обращает на него никакого внимания. И даже не от презрения к свету, совсем нет, просто у него книжка интересная, и ему неохота поворачивать голову на шум.

Точно так же обстоит дело с противостоянием Оксфорда и Лондона. И то сказать, книжек в Оксфорде хватает – есть на что отвлечься, чтобы не заметить столичной суеты. Профессор Римской истории Освин Мюррей показал мне на свою библиотеку и сказал: «Здесь две мили книг по истории Рима». В других городах я слышал: «Кенигс-аллея – самая длинная стойка бара в Европе», или «В Нью-Йорке самые высокие дома», или нечто подобное, а вот про мили книжек не слышал никогда. Если представить, сколько еще предстоит Освину прочесть (при том, что первую милю он уже освоил), то понятно, что шансы приобщить его к современному искусству, игре на бирже, сезонам мод – исчезающе малы. К тому же он читает не торопясь. Освин Мюррей олицетворяет историю – а история никогда никуда не торопится, она идет себе и идет.

В связи с этой особенностью истории и ее невольной вовлеченностью в соревнование с прогрессом (ср. соревнование Лондона и Оксфорда) я вспомнил знаменитый парадокс Зенона.

Ахиллес никогда не догонит черепаху, поскольку за то время, что он преодолевает расстояние, их разделяющее, черепаха сделает еще один крохотный шаг – и так будет всегда, «догоняющий не догонит». Для того чтобы догнать, надо стать перегоняющим, бежать не вдогонку за черепахой, но опережая черепаху, бежать по своему собственному маршруту.