О. Конт, Г. Спенсер, Дж. С. Милль). 4 страница

Между реальным языком и требованием логической чистоты существует разрыв. Требование чистоты заводит нас на гладкий лед, где отсутствует трение, стало быть условия в каком-то смысле становятся идеальными, но именно поэтому мы не в состоянии двигаться. Чтобы идти, нам нужно трение.

Пусть предложения, употребляемые в разговорном языке не всегда точны и ясны, все же они позволяют людям без их дальнейшего анализа, т.е. без сведения их к атомарным предложениям адекватно выражать свои мысли. Л. Витгенштейн теперь уже не считает, что язык дает картину мира, вместе с тем, он допускает, что он как проекция мышления в определенном смысле творец реальности. Совокупность естественного языка и действий, в которые он вплетается, творя реальность, Л. Витгенштейн называет языковой игрой.

Главное заблуждение философии, продолжает он, заключается в том, что она трактует язык как отражение реальности. Язык же не просто отражает объективное бытие, он – форма нашей жизни, его смысл рождается из наших целесообразных установок. Поэтому надо исследовать прежде всего сам язык, ибо закономерности нашего практического отношения к миру коренятся, выражаются в языке. Язык - не система логических правил, он - игра. Лишь относясь к языку как игре, мы сможем вернуться к естественным корням языка, вновь и вновь подчеркивает Л. Витгенштейн. Именно в этой связи философия должна отказаться от интенции на всеобщее, проникнуть в суть. Все это заблуждение. Обыденный язык состоит из множества различных, взаимодействующих между собой языковых игр, каждой из которых присущи свои правила.

Навязывание различным языковым играм критерия научно­сти, единственной языковой игры, обладающей верховным авторитетом недопустимо; недопустимо также применение правил грамматики одной языковой игры к другой и смешение различных грамматик. В этом случае, считает Витгенштейн, важное высказывание может оказаться вырванным из контекста. Язык - это лабиринт путей. Приходят с одной стороны и находят один путь; приходят с другой стороны в это же самое место и старый путь уже не находят. «Вращающееся колесо, если при этом вместе с ним ничего больше не движется, не является частью механизма».

«Наш язык можно рассматривать как старинный город: лабиринт маленьких улочек и площадей, старых и новых домов, домов с пристройками разных эпох; и все это окружено множеством новых районов с прямыми улицами регулярной планировки и стандартными домами».

В этой связи Л. Витгенштейн предостерегает от ошибочности подхода к чужим языковым играм, то есть «формам жизни» - будь то примитивное общество или религия – с мерками нашего общества и с нашими непроверенными критериями рациональности. Слова, употребляемые в нерелигиозном дискурсе и отвечающие обычным критериям очевидности; достоверности, в религиозной сфере неуместны. Например, вместо слов «гипотеза», «мнение» и т.п., типичных для науки, в религии используются слова «догмат», «вера» и т.п.

Причины многих «грамматических» ошибок в использовании языковых, игр Витгенштейн видит в склонности людей применять к психическим (ментальным) аспектам правила, свойственные физическим понятиям. Он полемизировал с Дж. Фрезером, который объяснял происхождение ритуалов из ошибочных верований, взглядов и интерпретаций первобытными людьми природных явлений. Витгенштейн утверждал, что религиозные образы возникли в ответ на инстинктивную, бессознательную потребность испытать чувство безмятежности и удовлетворенности – и исключительно с одной этой целью. 1) Когда я раздражен, - замечает он, - я иногда стучу тростью по земле или дереву. Но, делая это, я не верю, что земля почему-либо виновата или что от стучания есть какая-то польза. Я развеиваю свое раздражение. Таковы все ритуалы. Подобного рода действия можно назвать инстинктивными[13].

По Витгенштейну, чтобы научиться жить в определенных жизненных условиях, надо детально, «чисто дескриптивно» изучить правила языковой игры, принятой данным обществом.

В «Философских исследованиях» Витгенштейн пришел к выводу: критика, оправдание, объяснение, тем более, гипотетическое объяснение, больше не являются целями философии. Задача, цель философии - описание разнообразных языковых игр и прояснение тех форм жизни, в которых они запечатлены. («Проблемы разрешаются не путем получения новой информации, а путем упорядочивания того, что мы уже знаем»). Философия своего рода – терапия: «Философское исследование напоминает лечение болезни». Более того, в «Философских исследованиях», он утверждает, что работа философа заключается в значительной степени в собирании своих воспоминаний[14].

Причем, вновь подчеркивает Витгенштейн, недопустимо отдавать предпочтение тому или другому типу речи при выявлении - описании - их логики или грамматики. Даже основные законы логики, по Витгенштейну, следует рассматривать как условные и видеть в них детально разработанные схемы для упорядочения суждений. Эти «соз­данные человеком» и никоим образом не «выявляющие» структуру мира классификационные схемы столь же «основные», как и прочие языковые игры, также созданные человеком. Все, что помогает общению, правильно, считает он.

Даже отдельные слова, проявление различных эмоций (смех, крик) полны значения. Они переживаются и по ним можно разгадать многое. Когда я или кто-то восклицает: О, только бы он пришел!, то значение этим словам придает определенное чувство; например, чувство тоски. Чувство в данном случае придает словам и истинность.

Или: я надеюсь, что он придет; или Я уже не надеюсь, что он придет.

Смысл, скрывающийся за этими словами, за этими переживаниями, понятен. (Подобные идеи сегодня высказывают многие постмодернисты).

Как пишет Бакли, исследователь творчества Л. Витгенштейна, объективный реализм «Трактата» в «Философских исследованиях» сменяется изощренным антропо­центрическим релятивизмом, некой разновидностью сравнительной антропологии лингвистических систем, значение которых обусловли­вается их употреблением. Бакли обнаруживает здесь определенное соприкосновение Л. Витгенштейна с И. Кантом; категории логики, грамматики, рамки личных языковых игр рассматриваются Витгенштейном скорее как факты истории взаимодействия людей с окружающей средой, чем как отражение структуры мира. Теперь исходной точкой исследования служит язык, взятый в контексте человеческого поведения; исследователь больше уже не надеется ухватить реальность с помощью языка и допускает, что язык - как проекция мышления, но не как картина мира - в определенном смысле творит реальность. Однако, подчеркивает Бакли, это не устраняет основополагающих различий между Кантом и Витгенштейном. Для Канта структура мира была непознаваема, а категории понимания неизменны. Для раннего Витгенштейна структура мира познаваема; для позднего Витгенштейна категории понимания, или языка, постоянно меняются.

Вместе с Л. Витгенштейном на точке зрения лингвистического анализа стояли также Дж. Мур, Дж. Уиздом, Дж. Вайль, Дж. Остин, Г. Риль, и др. Все они в отличие от логического позитивизма[15], ориентировавшегося, прежде всего на выявление логической ясности высказываний, на преодоление кажущихся проблем, акцент в первую очередь делали на исследование собственного языка, естественного, обыденного языка.

Задача - не в построении тождественных языков на основе математической логики, а в анализе самого естественного, обыденного языка. Задача не в том, чтобы реформировать язык в соответствии с требованием неких логических норм, а в том, чтобы устранить путаницу, которая возникает в результате нашего недопонимания повседневного языка, который сам по себе «ничего не прячет», подчеркивают представители лингвистической философии.

Если логические позитивисты утверждали, что язык в своей структуре так или иначе отражает структуру реальности, то представители лингвистической философии совершенно отрицают отражение действительности в языке. Язык независим. Мы выбираем правила и решаем, как им следовать.

Так, Д. Уиздом, например, в духе Витгенштейна, также утверждал, что не существует единого или единственного метода философии, есть методы, есть различные терапии. В конечном счете, философские предложения - не более как рекомендации определенных способов выражения. Философский ответ, считает Уиздом, в основе своей есть языковая рекомендация. И вопрос, на который философия отвечает с помощью этой рекомендации, в основе своей есть вопрос о применимости предложения, для которого употребление языка не предусматривает никакой ситуации, в которой было бы возможно описание. Во всяком случае здесь, предостерегает Уиздом, следует учитывать, что философская теория заклю­чает в себе известную опасность, состоящую в том, что она, употребляя одинаковые выражения, может сблизить совершенно различные ситуации и, напротив, употребляя неодинаковые выражения, может скрыть соответствие между одинаковыми ситуациями.

Итак, естествознание и математика, опыт и логика – исходные пункты построений логических позитивистов. Приверженцы «Венского кружка» стремились «старые» эмпирические традиции связать с новым развитием логики. Дело в том, что уже со времени возникновения философии Нового времени шла борьба между так называемыми эмпирическими и рационалистическими традициями, тенденциями, направ­лениями в философии.

Как известно, Френсис Бэкон в первом афоризме своего «Нового Органона» утверждал: «Человек, слуга и истолкователь природы, столько совершает и понимает, сколько позволяют ему его наблюдения за порядком природы, проявляющимся в вещах или в разуме, и свыше этого он не знает и не может». И требовал очистить язык науки от имен вещей, которых на самом деле не существует. Спустя 17 лет после появления «Нового Органона», Р. Декарт в «Рассужде­нии о методе» предпринял попытку сформулировать свой собственный метод для открытия истины. Он считал, что там, где анализ и определения достаточно строги, окончательные выводы всегда можно убедительно доказать, - точно так же, как в геометрии.

Философ Д. Юм также настаивал: надо бросить в огонь все книги, которые содержат рассуждения, не основанные на опыте, ибо в таких книгах не может быть ничего, кроме софистики и заблуждений.

И.Ньютон и Г.Галилей стремились превратить саму науку в философию. Бесспорно, стремление освободиться от спекулятивной натурфилософии оправданно. Но в любом случае естествознание нуждается в философском обосновании. Любая наука не может развиваться, апеллируя лишь к голой эмпирии; в сущности, всякое ощущение, всякое восприятие фактов уже обременено теорией, а для построения глубоко обоснованной и достаточно «широкой» теории науки тем более необходима осознанная связь с философией.

В свое время Т. Манн, высоко уважая и ценя З. Фрейда как ученого, вместе с тем упрекает его за то, что он, будучи «естественником», недостаточно высоко ценит философию, не считает ее наукой.

«Я думаю, - пишет Т. Манн, - что философия действительно стоит впереди и выше естествознания и что всякая методичность и точность – слуги ее духовно-исторической воли… Апостериорность науки – фактор нравственный… Можно сказать, что наука не сделала ни одного открытия, не получив на то полномочий и указаний у философии».

Разумеется, подлинная философия отнюдь не есть ни «натурфилософия» в прежнем смысле слова, ни сумма всех специальных наук, ни «чистый» метод (методология, логика) познания в обособлении от теории бытия. Ее основная проблема - отношение между бытием и мышлением, объектом и субъектом, материальным и идеальным. Это так или иначе – основной философский вопрос. И именно он отличает философию от всех специальных наук.

Причем, и формальная логика, будучи специальной наукой о «технике» получения знания, также не независима от философии, поскольку имеет и гносеологический аспект. И здесь встает вопрос: логические предложения имеют объективное содержание или же они - абсолютно априорные конструкции разума?

Но что дало повод приверженцам логического позитивизма абсолютизировать относительную самостоятельность формальной логики? Выше было указано: сама наука, ее открытия.

Так, например, открытие и разработка неэвклидовых геометрий, показавших разнообразие и неисчерпаемость пространственных свойств материи, лишь неполно, приблизительно отображаемых различными геометрическими системами, были восприняты как свидетельство «краха» представлений о достоверности геометрического знания, как доказательство чисто конвенциональной природы геометрической науки.

Далее. Разумеется, в отличие от объектов классической физики микрообъек­ты недоступны прямому наблюдению. В ходе эксперимента ученый наблюдает не сами микрочастицы, но лишь показания различных при­боров, которые регистрируют происходящие микропроцессы. Существование же элементарной частицы и ее природа устанавливаются в результате сложных расчетов и математических вычислений, т.е. в результате «логических построений» на основе показаний приборов. Отсюда можно сделать вывод, будто микрочастица представляет собой не объективную реальность, а «продукт теории», «математический символ».

В условиях быстрого развития науки (теоретической физики, например), постоянного выдвижения новых теорий, смены одних гипотез другими, возрастания роли математического аппарата и т.д. у ученого нередко складывается впечатление, будто научная теория создается исключительно свободным теоретическим усилием мысли.

Отсюда и проистекает апелляция представителей «Венского кружка» к математике и логике.

Тем не менее, положение, что предметом научного исследования может быть только факт; факт - первичный, неразложимый; атомарный, весьма уязвимо. Невозможно согласится с положением неопозитивистов, что мир состоит из атомарных фактов, что окружающую нас сложную действительность можно вывести (или свести) из атомарных фактов посредством логических построений.

Логические позитивисты неправы, полагая, что если «разложить» все ком­плексные высказывая на «атомарные» высказывания, то все проблемы устраняются, загадок больше уже не существует; «если вопрос можно сформулировать, то на него можно и ответить».

Между тем, «загадки» существуют; математики Гедель и Черч считают, что даже в каждой арифметической системе, имеющей сложение, умно­жение и простые числа, есть нерешаемые, непроверяемые уравнения. Тем более, в жизни человека имеется много метафизических проблем, от которых не уйти, которые не сводимы к фактам, к четким логическим высказываниям, тем не менее являются правдивыми и жизненноважными. Витгенштейн это признал: «Бог не открывается в мире, он есть Тайна. Мистическое есть чувство без­граничной тотальности этой Тайны. Тайна не высказывается, она показывает себя». Логические позитивисты, да и представители других неопозитивистских концепций, отвергая метафизические проблемы как бессмысленные, перекликаются в данном случае с Д. Юмом, с той лишь разницей, что его положение: «На этот вопрос принципиально нельзя дать ответ» заменяют положением: «Этот вопрос не имеет смысла».

И самое важное - логический анализ высказываний - это отнюдь не то же самое, что анализ самих объектов действительности. Принцип верификации, проверки смысла высказывания сопоставлением с данным, с фактом непосредственного опыта, конечно же, не безукоризнен. Бесспорно, следует признать, что сложные, молекулярные высказывания, а также обобщения проверяются путем проверки атомарных высказываний. Однако универсальные обобщения типа, например, «все лебеди-белые» никогда нельзя окончательно подтвердить, ибо нельзя гарантировать, что в дальнейшем не может появиться черный лебедь. Именно это дало К.Р. Попперу в «Логике научного исследования» право утверждать, что критерием научного обобщения является возможность не подтверждения, а, напротив, его опровержения (фальсификации).

Критикуя принцип верификации Гемпель сформулировал парадокс: допустим, вы наблюдаете за птицами и хотите оценить, верна ли ваша теория, что все вороны – черные. Конечно, если вы увидите белого, коричневого ворона, вашу теорию можно считать ложной, опровергнутой. Но если вы видите только черных воронов, то что – это свидетельство в пользу того, что ваша теория истинна? Мысль Гемпеля заключается в следующем: утверждение «Все вороны - черные» логически эквивалентно утверждению: «Все, что не черное, не есть ворон». То есть если вы увидите зеленую птицу, то должны сказать: «Эта птица – не ворон».

Но Гемпель идет дальше: всякий раз, когда вы видите нечто, что и не черное, и не ворон, вы подтверждаете тем самым, что все, что не является черным, не есть ворон; в то же время вы подтверждаете и логически эквивалентное высказывание: все вороны черные. Иными словами, подтверждение этой теории вы находите всякий раз, когда видите желтое солнце, белый «роллс-ройс», красную грудку снегиря, синий колокольчик и т.п.

В любом случае высказывание является истинным, правильным, когда оно соответствует объективной реальности, которую оно отражает. Формально неопозитивисты объективную реальность не отвергают. Однако для них и утверждение, в частности, о том, что роза, аромат которой я вдыхаю, материальна и существует объек­тивно, равно как и утверждение, что она плод моего воображения, одинаково лишены смысла. От того, буду я считать ее материальной или идеальной, это ни в какой мере не повлияет на тот факт, что я чувствую ее запах. И только этот факт, что она пахнет - может быть предметом осмысленного высказывания. Именно такова логика рассуждений неопозитивистов. То есть они под фактами понимают ощущения, переживания, словом, состояния сознания. Естественно, в таком случае в процессе верификации предложение можно сравнить с «чувственным содержанием» и «данными» ощущений или переживаний, Но поскольку чувственные переживания не существуют вне опыта субъекта, постольку неопозитивисты неизбежно тяготеют к солипсизму.

Как писал Л. Витгенштейн, функция истины - функция порядка. Это - основа для утверждения учения о вероятности. Гра­ницы моего языка - границы моего мира. Логика соответствует миру: границы мира - ее границы. То, что мир мой, об этом свидетельствует то, что границы языка, т.е. языка, который я один понимаю, образуют границы моего мира.

Мир и жизнь - это одно и то же. Я и есть мой мир. Ничего нет в нашем опыте априорного. Нет также никакого порядка вещей априори. Философствующий Я - не просто человек, но метафизический субъект; он - граница, а не часть мира. Субъект не принадлежит миру, он - граница мира. И Л. Витгенштейн подчеркивает: солипсизм и последовательный реализм выступают вместе.

Однако поскольку подлинно научные предложения не могут быть сведены исключительно к индивидуальной оценке, постольку некоторые неопозитивисты предлагают считать предложение верифицированным, если не один, а несколько авто­ритетных исследователей будут согласны считать его проверенным. Фактически это означает отказ от принципа эмпирической проверки и принятия в качестве критерия истины конвенции, общего согласия исследователей. В данном случае получается совсем как у Дж. Беркли: если все согласны, что это не вода, а вино, то так оно и есть.

Очевидно, что конвенционализм - тоже весьма релятивистский взгляд на истину, заменяющий ее совокупностью произвольных гипотез, в лучшем случае лишь более или менее вероятных. Рейхенбах отверг солипсистско-релятивистскую трактовку принципа верификации. Он упрекал Карнапа в том, что тот ищет значимости там, где имеется только неопределенная вероятность. По Рейхенбаху, высказывание имеет смысл, если можно достаточно точно определить степень его вероятности. В этой связи он считает, что тезис о существовании внешнего мира весьма полезен; он имеет смысл с точки зрения нашего опыта, и полезен для развития науки. Л. Витгенштейн признание релятивизма обосновывает его противопоставлением скептицизму. Скептицизм он отвергает; скептицизм бессмыслен, ибо он означает вопросы, которые невозможно «спросить», тем более на них ответить невозможно. Релятивизм означает – необходимость подняться над сказанным и лишь потом можно искать и найти правильный взгляд. С подобной трактовкой релятивизма, конечно же, следует согласиться.

Критикуя «логический позитивизм», Л. Витгенштейн был, безусловно, прав, утверждая, что ошибочно рассчитывать только на науку, только на логику языка. Мы чувствуем, писал он, что даже тогда, когда мы ответили на все воз­можные научные вопросы, наши жизненные проблемы остались для нас отнюдь не раскрытыми. Мы чувствуем что-то мистическое, что-то невысказанное. Л. Витгенаштейн был прав, утверждая, что повседневный, обыденный язык - это форма жизни, в такой же степени элемент нашей естественной истории, как ходьба, еда, одежда, игра. Бес­спорно также, что язык многозначен, бесспорно, им злоупотребляют. В нашей жизни много «вызывающей недоверие непристойности разговора» и особенно разговоров о политике, литературе и эсте­тике. «Люди устали слушать разговоры. Они чувствуют глубокое отвращение к словам. Слова «лезут вперед» раньше вещей... Мы словно в тисках, мысль душит понятие. Вряд ли найдется хоть кто-нибудь, кто сможет по-своему сказать о том, что он понимает, а чего не понимает, выразить то, что чувствует, а чего не чувствует. Именно это пробудило сейчас огромную любовь ко всем видам искусства, не использующего речь…»[16].

Но дело не просто в пустой болтовне; язык используют в целях манипуляции сознанием и поведением людей. Ю. Малкольм вспоминает: "Однажды осенью 1939 г. мы прочитали в газетах, что немецкое правительство обвиняет английское в причастности к покушению на Гитлера. Витгенштейн сказал, что он бы не удивился, если бы это оказалось правдой. Я же возразил: англича­не слишком цивилизованны и порядочны для того, чтобы заниматься подобными закулисными делами, и добавил, что это несовместимо с английским «национальным характером».

Л. Витгенштейн в тот момент пришел в ярость. Позже он писал Ю. Малкольму: «Ты высказал мысль о «национальном характере», кото­рая поразила меня своей ограниченностью. Я подумал тогда: какой смысл изучать философию, если все, что она дает тебе, сводится к уменью с определенной долей уверенности рассуждать о некоторых сложных логических проблемах, но не оказывает положительного влия­ния на твою способность мыслить о важных вопросах повседневной жизни, если ты не становишься более сознательным, чем какой-нибудь... журналист, в использовании опасных фраз, которые употреб­ляют люди в своих личных целях. Я знаю, что, конечно, трудно думать по-настоящему о таких проблемах, как «достоверность», «вероятность», «восприятие» и т.д. Но еще более трудно, если вообще воз­можно думать или стараться думать действительно честно о своей жиз­ни и о жизни других людей. Дело в том, что думать об этом не доставляет радости, а часто даже просто вызывает отвращение. И когда это вызывает отвращение, именно это и является самым важным».

Это все чрезвычайно верные и сильно выраженные мысли. Но это отнюдь не значит, что все проблемы повседневного языка следует свести только к описанию фактического употребления, только к анализу смысла слов и выражений обеденного, актуально используемого языка. Наряду с описанием необходимы и разработка теории, и объяснение, и изучение, и поиск новых правил использования языка, базирующихся на нашем опыте, менталитете, привычках, образе жизни и т.д. и т.п. Вместе с тем, в жизни человека есть немало проблем, которые отнюдь не связаны с употреблением языка, с теми значениями, которые мы приписываем словам. Отношение между духом и телом, сознание, мышление, действительно, во многом еще – тайна.

Дж. Мур, А. Уайтхед, Б. Рассел, отдавшие в свое время дань неопозитивизму, в его логической трактовке, сыграли затем решающую роль в формировании так называемого неореализма, философского направления, занимающего специфическую позицию - позицию между позитивизмом и метафизикой.

Но прежде всего - о реалистах. Кто они, какова их позиция? Непосредственное влияние на формирование реализма оказали австрийские философы Франц Брентано (1838-1917) и - его ученик - Алексиус Мейнонг (1853-1920). Первое и главное требование реалистов – освободить философию от метафизики, перестроить ее по образцу науки. Опираясь на интроспективную психологию, Ф. Брентано разграничил содержание восприятия и сам его акт. Общим для всех психи­ческих актов моментом он считал направленность на предмет, существующий независимо от воспринимающего субъекта.

Брентано считает, что есть нечто третье между субъективными представлениями и «вещами в себе», а именно интенциональные объекты.

Представление не есть нечто исключительно внутреннее, оно всегда есть представление «о чем-то».

Наше представление о Боге не поддается проверке на реальных объектах опыта, но оно не опирается и на такие абстрактные понятия, как «высшее благо», «высшее сущее» и т. д.

Брентано считает, что никакого «целого» не существует. Существуют лишь отдельные вещи. Не существует протяженности самой по себе существуют лишь вещи, обладающие протяженностью; существует не любовь, а лишь отдельные «события любви».

Нет никакой общей субстанциональной основы вещей и понятий. Субстанция - в отдельных конкретных вещах.

Вещам присуща «интенсивная бесконечность», поскольку они вступают в бесконечные отношения друг с другом. Поэтому их и можно рассматривать с бесконечно многих точек зрения.

Мир неисчерпаем, он раскрывается в многообразных градациях видов бытия.

В отличие от Брентано, Мейнонг считает, что предметом восприятия являются не только физически существующие вещи и процессы, но и всякого рода логические абстракции. Идеи Брентано и Мейнонга весьма интенсивно развивали позднее Э. Гуссерль, Н. Гартман, М. Шелер и др.

В англо-американской сфере традиции реализма приобрели облик неореализма. Неореалисты опирались на эмпирическую традицию Юма, выступали против идеализма Бредли и Босанкета и одновременно претендовали на новое развитие логики.

Весомый вклад в обсуждение проблемы реализма и идеализма внес Дж. Мур. Дж. Мур исходил из «очевидного», соответствующего «здравому смыслу» положения о том, что чувственно воспринимаемые вещи, существуют и тогда, когда они никем не воспринимаются, то есть из убеждения об объективном существовании внешнего мира.

В соответствии с позицией «здравого смысла» Мур разработал метод анализа философского языка. Он полагал, что трудности и споры, которыми полна история философии, в значительной мере проистекают из попыток ответить на вопросы без предварительного выявления того, на какой вопрос мы собираемся ответить, а также какого рода доводы уместно использовать в качестве аргументов за или против того или иного ответа.

Мур был убежден, что многие философские проблемы являются кажущимися проблемами. Они исчезнут, если дать точный анализ того, что собственно понимается под «проблемой». Анализ употребляемого термина - первое требование. Когда знают, что хотят сказать, приходят к следующему вопросу: какие аргументы необходимо применять для обоснования этой точки зрения.

Здравый смысл требует и приходит к ясности доказательств. Лишь когда философы не знают, что сказать, они прячутся от здра­вого смысла в темноту философских рассуждений. К сожалению, по­лагает Мур, здоровое человеческое понимание не всегда в состоянии защитить себя от темноты некоторых философий. В защите здравого смысла и заключается задача аналитической философии, подчеркивает Мур. По его мнению, идеализм вступает в конфликт со здравым человеческим смыслом. Лишь реализм соответствует послед­нему. Чтобы защитить реализм, здравый человеческий смысл и тради­ционное языковое сообщество, надо исходить из sense-data, т.е. из фактов опыта, которые даны при восприятии этого или другого предмета.

С точки зрения опыта и здравого смысла предложения типа «Смит вышел из комнаты, но я в это не верю» или «В этой комнате пожар, но я в это не верю» абсурден, поскольку невозможны психологически, считает Дж. Мур. Л. Витгенштейн согласился, что такие предложения, конечно же, никто не произнесет, однако в строго логическом смысле они не противоречивы, т.е. не имеют вид «Р и не -Р», утверждал он. То, что недопустимо с точки зрения здравого смысла, вполне может быть допустимо с позиции формальной логики. Более остро возражал Л. Витгенштейн Муру в связи с его утверждением, что человек может знать, что испытывает то или иное ощущение, например, боль. Витгенштейн же считал, что понятия, знания и достоверности к ощущениям не применимы. На реплику: «Чувствую себя, как раздавленная собака», Витгенштейн ответил: «Вы не знаете, что чувствует раздавленная собака».

Опираясь на свое понимание здравого смысла, Мур признает метафизику; он полагает, что философия в той или иной мере всегда должна быть метафизической, ибо знание - это постоянное «углубление». Об этом, по мнению Мура, постоянно свидетельствует здоровый поведенческий человеческий опыт.

Большое значение Дж. Мур уделял проблемам этики («Principia Ethica», 1903 г.) Он утверждал, что понятие «добро» в этике по существу не создается определением, - как например, понятие «желтый». Добро – это добро и все тут. Попытки выразить понятие добра другими способами он считал «натуралистической ошибкой», наподобие той, которую, по словам Д. Юма, мы совершаем каждый раз, когда пытаемся вывести «должное» из «сущего», т.е. ценность из факта. С точки зрения логики невозможно перейти от описания состояния дел («Люди в Бурунди голодают») к моральному суждению: («Мы должны послать им еду»): второе не следует из первого логически.

Откуда же мы тогда знаем, как поступать! Мур считает, что мы постигаем добро интуитивно, что интуиция – это моральное око разума. Мы воспринимаем добро также, как воспринимаем желтый цвет. Вместо родителей, учителей, государства, Библии высшим нравственным авторитетом становится совесть.[17]

Очевидный поворот к метафизике делает также А.Уайтхед. В сво­ем главном произведении «Процессы и реальность» (1929) он признает, что каждая наука работает с абстракциями. Поэтому и существует опасность: посредством абстрактных категорий догматизировать действительность. Однако, по мнению Уайтхеда, спасает дело философия, ибо она опирается на конкретную интуицию. Она не ограничивается ни естественнонаучным, ни историческим методом. Ее собственный метод - рациональное осмысление опыта, он более всеохватывающ, чем метод естествознания или истории.