Как хорошо быть голой и свободной!

 

Чайка закаркала: «Иии-кар-кар-кар-кар… Иии-кар-кар-кар-кар…», и Ашам, проснувшаяся от резкого этого карканья, только плотнее завернулась в накидку и ближе придвинулась к мужу, прижалась к его широкой, сильной спине, обхватив его рукой.

Сна уже не было, и она знала, что больше не заснет, но так любила она эти утренние часы – неспешные, нежные, любила эти теплые сонные объятия. Даже на чайку она больше не сердилась, как сердилась в первые дни, когда они обживали эту новую для них стоянку, и чайка эта вредная – а может, и не вредная, просто хозяйка этих мест? – прилетала сюда каждое утро, садилась на большой камень напротив их шалаша – и каркала. И Ашам просыпалась от резкого ее голоса, от этого карканья, такого непривычного для чайки. Но это был факт – чайка каркала, а может, Ашам, наслышавшейся в своей жизни карканья ворон, так казалось.

Но они с Алексом даже поссорились из-за этой чайки, из-за ее карканья.

Ашам была уверена, что чайка каркает просто потому, что хочет показать, кто здесь главный, что выражает этими резкими звуками какое-то возмущение. Она замечала: чайка каркала именно тогда, когда люди на берегу начинали вести себя слишком громко. Когда начинали выть, как шакалы. Когда поздней ночью жгли костры и разбивали ночную тишину барабанным боем.

Алекс считал, что нужны они были чайке как собаке пятая нога. Что чайка их даже не замечает. Она была чайкой, и масштабы у нее были другие: видела она простор, высоту. И она, действительно, была здесь хозяйкой, поэтому и вела себя как хозяйка. Она просто была свободной чайкой и делала то, что хотела. Хотела – каркала. Хотела – хохотала.

А чайка, действительно, иногда хохотала. Просто заливалась резким, ироничным смехом: «Ауа-ха-ха-ха-ха-ха-ха… Ауа-ха-ха-ха-ха-ха-ха…» И Ашам тоже научилась так смеяться, по-чаичьи. И иногда в ответ чайкиному смеху – кричала звонко, озорно:

– Ауа-ха-ха-ха-ха-ха-ха…

И Ашам нравилось, когда чайка смеялась, нравилось больше, чем ее возмущенное карканье. А может быть, Ашам только слышалось в карканье чайки возмущение, а чайка просто так их приветствовала.

Но стала она уже привычным антуражем этого места, и каждое утро начиналось с этого карканья, и уже казалось Ашам, что и карканье это не возмущенное, а доброжелательное – мол, чего лежите, вставать пора!

И она вставала. Вставала после нескольких минут теплых этих объятий, после ощущения такого счастья и покоя внутри, что вот – еще один день их жизни здесь начинается, и Алекс рядом – родной, спокойный. И с вечера приготовлены хорошие, сухие ветки для очага. И риса достаточно, чтобы не беспокоиться о еде несколько дней. И вечером или утром – Рыбак поймает рыбу. Потому что Рыбак – он всегда, каждый день ловил рыбу. Потому и звали его всего просто – Рыбак. А жену его, всегда молчаливо следовавшую за ним по пятам или молчаливо и терпеливо сидящую на берегу, пока Рыбак нырял с острогой в руке, звали Жена Рыбака. И все уже и забыли, какими были их настоящие имена.

И Ашам, в мыслях своих спокойных и мирных, выходила из шалаша, тихонько, чтобы Алекс еще поспал, и шла к очагу. Разводила его, всегда с какой-то тихой радостью наблюдая, как схватываются, загораются веселыми огоньками сухие ветки. Кипятила воду, заваривала травяной чай, который сама собирала и который каждый день у нее был разный. Потому что разные травы были в нем, разные ягоды. И как все любили Рыбака за его рыбу, которой он всегда делился со всеми жителями лагуны, – так Ашам все ценили, уважали за ароматные ее, чистые и здоровые настои, отвары, чаи, которые она собирала и заваривала с такой любовью.

А потом, пока настой заваривался, Ашам шла к морю, чтобы окунуться и прийти к Алексу свежей, пахнущей морем. Чтобы разбудить его прохладным своим загорелым голым телом. И, пока спускалась с крутых камней, знала, что увидит у моря Черепаху.

Утренняя Черепаха тоже была частью этого утра, как чайка, которая прилетала будить Ашам. Утренняя Черепаха была такой же славной, как и вечерняя, и дневная, как просто – Черепаха. Молодая, обнаженная, с литым, как у статуэтки телом, девушка. С открытым светлым взглядом. С голой – бритой загорелой головой. И была она совсем не похожа на черепаху, ничем не похожа, просто была она медленной, плавной, на удивление мудрой, и Рамо увидел в ней эту ее спокойную, мудрую «черепашью» суть.

Рамо вообще легко видел суть. Просто схватывал ее, глядя на человека. И рисунки его, которые просто выливались из его руки, выражали чью-то суть. И были они просты, как наскальные рисунки первобытных людей. А действительно – если выражать суть – зачем нужны сложности? Достаточно нескольких линий, штрихов и светотеней, чтобы суть проявилась, заиграла и выразила правду.

Черепаха всегда просыпалась рано и всегда шла к морю, к его утренней тишине и пустынности. И стояла, как красивое солнечное изваяние на берегу, и была такой вписанной в этот пейзаж, такой естественной – обнаженная загорелая девушка на фоне синего моря, и синего неба, и белой гальки, что казалось иногда Ашам – Черепаха тут будет всегда. По утрам – всегда.

Черепаха стояла на берегу и, увидя спускающуюся с камней Ашам, всегда делала к ней несколько шагов, и они обнимались, нежно и тесно, как очень близкие люди. Обнимались, приникая друг к другу обнаженными телами, и ничего не было чище этих их утренних голых объятий.

Они замирали на несколько секунд в этих объятиях, прислушиваясь к тишине, которая была внутри них. И потом, еще не размыкая объятий, смотрели друг другу в глаза – глубоко и открыто, просто заглядывали друг в друга, потому что были открыты друг другу, любили друг друга, как, впрочем, все люди, живущие в этой лагуне. Все были открыты друг другу. Все любили друг друга. Потому что были теми, кто они есть. Голыми и свободными людьми.

Потом, пока Ашам и Черепаха купались, к берегу выходила Инка. Тоненькая, такая же смуглая, как и все жители лагуны, в потоке длинных, закрывающих ее по пояс волос, – Инка была другой: не спокойной и плавной, как Черепаха. Инка была живой, Инка была огнем, она была – музыкой. Она всегда что-то напевала или играла. Играла на дудочке, сидя на берегу моря, глядя на его тишь или волны. Играла на таблах или стучала на барабане, сидя на циновке на своей стоянке. Или, пританцовывая, отбивала ритм на маракасах.

В Инке жила музыка, и эта музыка просто искала выхода. И музыка в Инке притягивала другую музыку, и удивительным образом все, в ком была музыка, все музыканты, проходящие по их лагуне, всегда оказывались на Инкиной стоянке. И оттуда почти всегда, иногда даже ночью, лилась музыка. И именно пойманные ею, ее музыкой, привлеченные ею музыканты, люди, странствующие по свету, но по воле случая проходившие по их лагуне, собирались иногда на берегу их лагуны и устраивали ночные – концерты? посиделки? оргии?

Ашам не могла найти подходящее слово, но каждый раз, когда случались эти, всегда неожиданные, но такие удивительные по силе сборища, – поражалась той энергии, которая возникала на берегу, когда в ночной тиши начинали раздаваться ритмичные и такие разные по звуку барабаньи трели, и потом вступала Инкина дудочка, или чья-то флейта, и сочетание звуков этих – чистая импровизация – была такой сильной и гармоничной, такой слаженной, и она набирала силу, громкость, и кто-то начинал подпевать этой странной музыке, и вступал еще один голос, и другой, и кто-то уже бил, желая тоже выразить этот общий ритм, камушком гальки по другому камушку, и звук этот, чистый и звонкий, тоже вплетался в общий ритм, и таких стуков становилось все больше и больше.

И уже каждый, увлеченный музыкой, мощным ее потоком, бил по чему-то – по камню, по голым своим коленкам, бил в ладоши, и каждый пел, пел – свободно, так, как будто бы умел петь, потому что уже не думал, умеет ли он петь, а просто пел в этом общем хоре общей мелодии, и до слез было красиво это, до слез – сильно, до мурашек по коже, когда несколько десятков человек становились одним целым, одной общей мелодией, одним дыханием и не сговариваясь, просто ощущая одно, вели ее – инструментами ли, голосами, стуком камней или ладоней, и выведя мелодию эту на самую высокую ноту, на самую высокую мощь, выпускали всю ее и – замолкали, слаженно, как один, – несколько мгновений после этого переживая наступившую вдруг тишину и осознавая свою общность, свое единение.

Ашам любила эти ночные единения, ночную музыку, ночных людей в этой музыке. И Инку, чья музыка все это и создавала.

 

…День разгорался, становился ярче, жители лагуны просыпались, и уже то там, то тут к берегу спускались люди. Спускались, чтобы умыться, искупаться. Потом шли на свои стоянки разжигать очаги, готовить нехитрую еду.

Ашам возвращалась к шалашу, тихонько проникала в небольшой его вход, завешенный тканью, тихонько ложилась рядом с Алексом, несколько минут просто лежала, разглядывая над собой узорчатый потолок из веток, пронизанных солнечным светом. Ей нравились эти утренние минуты тишины, ровное дыхание мужа, нравился запах сухих веток в их шалаше. Она разглядывала эти узоры из веток и думала: как хорошо, что они поставили этот шалаш. Это Мастер придумал – ставить такие шалаши, и каждый житель их лагуны постепенно перешел на строительство таких шалашей.

Мастер вообще был мастером. Поэтому и звали его Мастером. Он все мог, все умел. Он умел ходить по лесу, знал его, чувствовал, никогда не мог в нем заблудиться, потому что лес был его стихией. Он знал, где нужно искать грибы, и иногда, сидя у очага с чашкой травяного чая Ашам, допивая чай, просто говорил:

– Пойду грибы поищу… – и уходил, и возвращался всегда с грибами, как Рыбак – всегда с рыбой. Даже тогда, когда грибов в лесу не должно было быть, он их находил. Он говорил: духи леса мне подсказывают. Он вообще видел духов, общался с ними. И Ашам, которая вначале не очень-то всему этому верила, – была теперь убеждена: Мастер – он точно с духами разговаривает. Он их видит. И Черепаха – девушка Мастера – была в этом убеждена.

– Он иногда с ними во сне разговаривает, – говорила она как-то Ашам. – Спит – и разговаривает с кем-то на совершенно непонятном языке, плавном таком, медленном, со странными сочетаниями звуков. Но он говорит речью, понимаешь, это настоящая речь, просто – другая, совершенно другая… И когда он просыпается и я спрашиваю: «Мастер, что тебе снилось?», он говорит: «Да духи ко мне приходили, так – поговорили…»

И сейчас Ашам это было понятно, она просто приняла это – ну, говорит человек с духами, ну, почему бы не поговорить, если он это умеет делать…

 

Ашам лежала в этих тихих своих мыслях какое-то время, разглядывая над собой узорчатые соединения ветвей, потом нежно, но сильно обнимала Алекса, прижималась к нему всем своим еще прохладным телом, приникала тесно-тесно, чтобы он ощутил эту прохладу, чтобы – проснулся. И нравилось ей всегда, каждое утро, как он просыпался. Как еще в полусне улыбался этому ее приникающему объятию, потом – откликался на него всем телом, которое становилось живым, сильным, и уже – не Ашам обнимала его, а он ее. Не Ашам приникала к нему – он приникал к ней, проникал в нее, и узорчатый свод над ее головой плыл, и она закрывала глаза, отдаваясь его движениям, его желаниям. И это было так правильно, когда мужчина и женщина любят друг друга. Любят неспешно, чувственно, живо, полноценно, любят радостно, светло, как праздник празднуют каждое свое утро…

А потом они выходили из шалаша и шли к морю вместе. Шли, взявшись за руки, еще не в состоянии рассоединиться после тесного слияния. Потом они плавали. Плавали долго, свободно, ощущая себя рыбами в этой синей соленой воде. И чайка, пролетая над ними, смеялась. И Ашам иногда отвечала ей прямо из воды. И было просто хорошо.

А потом они пили чай. Спокойно и неспешно. Потому что – куда и зачем нужно спешить?

Они пили чай, и говорили, и слушали друг друга, и смотрели в лица, глаза друг друга. И это тоже было хорошо.

И кто-то приходил к их стоянке и пил чай с ними.

И потом они просто жили. Собирали хворост или травы. Алекс уходил в лес вместе с Мастером или к морю с Рыбаком. Или с другими мужчинами лагуны вытаскивал на берег бревна, которые приносило море, из них, высушенных на палящем солнце, вечерами складывали они огромные кострища, которых надолго хватало – и на вечер с Инкиной музыкой, и просто – на разговоры.

И хорошо им было вместе – таким разным, но таким одинаково голым и свободным людям. И они пели вместе. А иногда подвывали шакалам, которые в темноте начинали заунывный свой вой – тоскливый, долгий. И люди отвечали им. Но отвечали весело, задорно, громко. И чайка опять каркала, недовольная тем, что ее будили этим всеобщим воем.

И приходила ночь. И Ашам с Алексом шли к своему шалашу. Шли, тесно обнявшись, молча, как будто боялись словами вспугнуть что-то, что должно было между ними произойти.

И пока Ашам стелила постель – на ощупь, привычно, – Алекс молчал. И потом, в шалаше, темнота и тишина ночи обступали их, и ветер приходил в их шалаш, трогал их лица, и они плотнее прижимались друг к другу, и ночная эта близость часто перетекала в близость их тел, когда они становились под ветром одним целым, сплетенным в одно общее тело, в котором они уже и не чувствовали, где кончалось одно тело и начиналось другое, в котором они растекались друг в друге. И они засыпали в этом состоянии сплетения и перетекания, как одно целое с одним общим дыханием.

И опять утро брезжило сквозь ветки шалаша, и можно было еще поспать, прижавшись к Алексу, потому что чайка – еще не прилетела, еще не каркала, значит, утро еще не наступило. Но она прилетала. И каркала резко: «Иии-кар-кар-кар-кар…» И еще один день их жизни здесь начинался. Чистый и естественный день свободных голых людей…

 

…Черепаха почти бежала к ней навстречу, бежала с лицом таким светлым, детским, что даже загар на нем, казалось, посветлел:

– Ашамочка, миленькая, Рыбак сейчас такого краба достал! Такого краба! Такого!..

Слов ей явно не хватало, и Ашам засмеялась: такой хорошей, по-детски восторженной была сейчас Черепаха, такой светлой в своей детской восторженности.

– Пойдем, Ашамочка, пойдем скорее, посмотришь…

И она уже тащила ее за руку, перескакивая голыми загорелыми ногами с камня на камень, улыбаясь, как будто бы очень важное событие произошло! И в этом была вся Черепаха – детскость ее, чистота, восторженность безо всяких масок, делания вида. Была она Черепаха, и этим было все сказано.

Еще издали Ашам увидела у стоянки Рыбака нескольких людей – загорелых, голых и таких естественных в этом морском пейзаже, что опять, в который раз уже ей подумалось: «Как естественны и красивы обнаженные человеческие тела, когда они просто есть, просто живут, как часть этой природы, этого берега. Как чайки, или можжевельник, или как это море…

Все рассматривали краба, который действительно был огромен. И поздравляли Рыбака. И Жена Рыбака, всегда молчаливая, тоже что-то говорила радостное – гордилась мужем, который поймал такого огромного краба.

Ашам и Черепаха тоже поохали, поахали, потом пошли к своим стоянкам, взявшись за руки, – две молодые, голые и свободные женщины.

И только тут, на пути к своей стоянке, Черепаха и сказала:

– А знаешь, мы послезавтра уезжаем…

И обернулась, посмотрев вдаль, в конец лагуны, куда-то туда, куда они с Мастером послезавтра уедут.

И Ашам остановилась и посмотрела туда же. Посмотрела туда тоскливо, даже лицо ее искривилось, потому что не надо было Черепахе туда ехать. Вернее, не хотелось ей, чтобы Черепаха туда уезжала. По крайней мере, послезавтра. Ну, остались бы еще на недельку, пока они тут…

– А вы когда? – как о чем-то неприличном тихо спросила Черепаха.

– Через неделю, – ответила Ашам тоже тихо, как будто они говорили о чем-то таком, о чем говорить было нельзя, не нужно, нехорошо…

И, увидев слезы, заблестевшие на глазах Черепахи, обхватила ее за плечи, прижала к себе, обняла, как маленького ребенка, которого надо утешить. А Черепаха и расплакалась, как маленький ребенок, заревела навзрыд, как девочка, и в реве своем забыла даже негласное правило – не называть настоящие их имена, но она уже говорила, сбивчиво, сквозь слезы:

– Маша, миленькая, Машенька, я не хочу уезжать… Не хочу, не хочу, не хочу…

И Маша – Ашам, как звали ее здесь, перевернутым ее именем, – только прижимала к себе плотнее да гладила Черепаху по плечу. И говорила, успокаивающе:

– Ну, что ты? Ну, это же ненадолго. Не успеешь оглянуться, как опять сюда приедешь… Ну, можно сюда на Новогодние каникулы выбраться, Рамо вон даже зимой здесь жил… Можно на праздники какие-нибудь приехать. Не успеешь оглянуться – и опять отпуск наступит. Ну, чего ты? Ну не плачь…

Хотя – какое там «не плачь», когда Маша и сама была готова зареветь, как девчонка.

Черепаха успокоилась. Успокоилась как-то обреченно, потому что плачь – не плачь, а возвращаться надо. Отпуск закончился. Нужно деньги зарабатывать. Нужно жить «нормальной» жизнью. И, вздохнув еще пару раз, вытерев слезы, пошла к себе на стоянку, к Мастеру.

А Маша смотрела на гладь моря – зеркальную, спокойную – и все думала, думала. Думала об отъезде Черепахи. О том, что спустя день не увидит тут, на камнях, загорелое ее изваяние.

Она все сидела, думала, и мысли ее текли мирно, спокойно.

Вот так люди жили раньше. Они просто жили. Просто были. Просто любили. Собирали хворост в лесу, чтобы разжечь костер, собирали ягоды и растения, ловили рыбу. Просто жили – и были счастливы. Потому что были свободные. «Голые и свободные», – добавила она, посмотрев на свои голые загорелые колени, смуглые ступни и пальцы ног, загорелые руки, которые обхватили эти загорелые ноги. «Голые и свободные быть собой и жить своей простой человеческой жизнью», – подумала она с завистью к тем людям, которые вот так когда-то и жили, как живет она, Маша, сейчас, – лишь урывками, иногда, вырываясь из сумасшедшей этой жизни, ненормальной, нечеловеческой, не Божьей, потому что разве мог Бог такое придумать.

Придумали все это они – люди…

Сначала они решили, что они самые важные, самые главные на планете, и поэтому стали использовать, подчинять себе других.

Они приручили козу и корову и стали пить их молоко.

Они придумали каменный топор и стали рубить все вокруг, строить себе дома, возводить заборы.

Они придумали орудия и стали обрабатывать почву, выращивать для себя еду.

Они придумали оружие и стали воевать с другими людьми.

И с того времени они только и делали, что придумывали больше и больше, все время что-то усовершенствовали и совали свой нос туда, куда никто их не просил, и все создавали что-то, создавали и придумывали.

Они придумали колесо и электрическую лампочку, химические заводы и ядерные реакторы. Они придумали подводные лодки и силикон, пластические операции и автомобили. Они придумали деньги и необходимость их зарабатывать, постоянно, все больше и больше. Они придумали и рекламу, и распродажи, и моду, и необходимость выглядеть как все, не хуже других, лучше других. Они придумали телевизоры, холодильники, микроволновые печи и еще кучу домашней техники, которая облегчала их жизнь и в чьих вибрациях и электрических полях жили их тела, старея и заболевая. Они придумали компьютеры и мобильные телефоны и вообще перестали видеть друг друга, смотреть друг на друга и говорить друг с другом, хотя все время только и делали, что говорили. Потому что все важное говорится кратко, глаза в глаза. И для этого не нужны никакие придуманные средства связи.

Но они придумывали и придумывали. Интернет и компьютерные игры, выборную систему и предвыборные игры. Они придумали кучу условностей – в чем ходить и как выглядеть, что говорить и чего не говорить. Они придумали кучу правил приличия. Они придумали церковь и религию, чтобы соблюдать эти правила, чтобы никому уже не позволить быть самим собой – голым и свободным.

Они придумали фестивали, и олимпиады, и чемпионаты мира, они придумали постоянное, непрекращающееся соперничество, выпендривание.

Они придумали постоянные войны за землю и нефть, за власть, за место под солнцем.

Они придумали бесконечную, утомительную гонку по жизни, потому что если ты хочешь быть как все, хочешь быть не хуже других и показать, что имеешь больше других, – нужно торопиться.

Они придумали жуткую жизнь, в которой каждый мчался куда-то и за чем-то, в спешке, в давке, в агрессии: успеть, добыть, ухватить, опередить и показать себя. И в которой уже нельзя было быть собой. А нужно было быть каким-то таким, каким быть модно в этом сезоне, таким, чтобы все подумали, что он – «супер». А если он не «супер» – то нужно сделать его «супер» – что-то ему пришить, что-то отрезать, что-то нарисовать, сделать его искусственным и красивым, но другим. А чтобы с тобой это сделали, опять нужны деньги, и нужно вскакивать и нестись по жизни за ними, живя не своей жизнью, чтобы тебя за твои же деньги сделали не похожим не тебя…

Маша остановилась в своих мыслях, осмотрела такой привычный, такой спокойный и душевный пейзаж – синее море перед ней, белые камни за ее спиной, можжевеловые стволы между камней, чайки, сидящие на камнях или парящие высоко в небе. Все – спокойно. Все – тихо. Никто никуда не мчится, потому что никто не хочет больше того, что им уже дал Бог. Дал простую, и естественную, и гармоничную и здоровую жизнь, в которой уже есть все необходимое. Есть пропитание и жилье. Есть силы и покой. Есть любовь, и близость, и открытость, и понимание. Есть просто жизнь, как она есть. Но человеку – этого было мало…

И она подумала незлобливо, даже тоскливо: «Наверное, это правда, что Бог человека за гордыню его из рая выгнал. Вот уж точно – гордыни в нем…»

И подумала еще, грустно, просто констатируя факт: «Ну ведь никто же, никто не живет так ужасно, как человек, который все это себе напридумывал. Никто же так уродски не живет…»

Чайка закричала, закаркала, и Маше показалось, что карканье это было подтверждением ее слов, как будто бы чайка догадывалась о Машиных мыслях.

«Ну, вот чайки, например, – продолжила думать Маша, провожая взглядом чайку, летящую свободно и высоко, – не ходят на работу, не носят деловые костюмы и туфли на каблуках, чтобы показаться стройнее, не покупают себе дорогущие мобильные телефоны, чтобы позвонить другой чайке и сказать ей:

– Иии, кар-кар-кар-кар-кар…

Или:

– Ауа-ха-ха-ха-ха-ха-ха…»

Маша посмотрела на чайку, спланировавшую на большой белый камень на берегу, попыталась представить ее в туфлях на «шпильках», в трусах, в часах, с мобильным телефоном, висящим на ее груди, собирающуюся на работу, на которую она должна каждый день летать и изображать себя там – не чайкой. И подумала: «Она, небось, и летать-то не смогла бы со всем этим „добром“…»

И чайка в это мгновение действительно захохотала, как бы говоря:

– Ты что, Маш, сбрендила? Как ты вообще могла подумать, что мы, чайки, могли бы опуститься до уровня людей и жить такой ненормальной жизнью?

Чайка опять захохотала, захохотала громко, и, как показалось Маше, – даже обиженно. И улетела, только красивый, с раскрытыми перьями хвост показала.

«Обиделась, – подумала Маша. – От одной только мысли о такой вот жизни она обиделась…»

Маша помотала головой, как бы удивляясь этому факту, и подумала дальше: «Она, видите ли, от одной мысли об этом обиделась и улетела, даже представлять себе это дальше не захотела… А тут – живи…»

И Маша с тоской посмотрела туда, в ту сторону, где, по ее представлениям, был город, в котором миллионы людей жили суетливо и напряженно, ездили в переполненных вагонах, вдыхали выхлопные газы, задыхались, торопились, злились, спешили. Где они жили такой странной, нечеловеческой жизнью, неспокойной, несвободной, искусственной, полной условностей, придуманных ненужностей.

Она встала и посмотрела вдаль, туда, куда очень скоро уедут Мастер и Черепаха, а потом, один за другим, с разницей в несколько дней, начнут уезжать все: и Рыбак с Женой Рыбака, и Инка. И каждый житель этой лагуны. Потому что отпуска заканчивались. И нужно было возвращаться в «нормальную» жизнь.

Куда совсем не хотелось возвращаться. Ну вот ни капельки, нисколечко не хотелось возвращаться! И Маша – Ашам – даже заволновавшись от одной мысли, что скоро нужно будет туда возвращаться, и радуясь, что все же еще – не нужно, в два приема забралась на камень, с которого улетела обиженная чайка, раскрыла руки морю и солнцу и закричала, радостно, истинно радостно:

– Господи!.. Как хорошо быть голой и свободной!..

И, спрыгнув с камня, стала подниматься на стоянку. Но, поднявшись на крутой берег, опять посмотрела туда, в ту сторону, куда все они скоро уедут.

Туда, где Мастер, специалист крупной дизайнерской фирмы, будет разрабатывать дизайн-проекты и воплощать их в жизнь. Где он будет возить в своем большом белом фургоне – «Мерседесе» – гипсовые статуи, стволы бамбука и все, что нужно, чтобы оформить очередному загнанному суетливой этой жизнью человеку, мечтающему о какой-то другой жизни, подходящий антураж, дизайн этой «другой» жизни.

Где Черепаха, повязав на восточный манер свою бритую загорелую голову шелковым платком, будет выглядеть томной и стильной молодой женщиной. И она будет курить тонкие сигаретки, красиво держа их в загорелых длинных пальцах, и переходить от группки к группке на великосветских тусовках, где она, молодая журналистка, будет собирать материалы для очередного выпуска журнала о «звездах» и их фальшивой «звездной» жизни.

Где Рамо станет преподавателем престижного вуза и будет вести лекции по истории искусства, о течениях в живописи, и обсуждать на семинарах глубину и гениальность полотен Пикассо, и будет «лить воду» в умных этих искусствоведческих беседах, утопая в словесной этой шелухе об истинной сути символизма, импрессионизма и глубинных смыслов картин Сальвадора Дали. Он – простой и истинный Рамо, видящий суть и выражающий ее одной линией, будет заниматься такой хренью…

Где Инка – свободная, полная музыки, станет за прилавок и начнет продавать книги. И будет сдержанной и молчаливой, вежливой и ответственной – обычной продавщицей. И музыка ее будет биться в ней, не находя выхода.

Где Рыбак опять станет полковником ракетных войск и будет сидеть в своей части где-то у черта на куличках, обучать молодняк, нести дежурства. И на нудных совещаниях и конференциях будет вести умные разговоры о военной угрозе, численности вооруженных сил, необходимости пересмотра самой военной доктрины.

Где Жена Рыбака станет обычной полковничьей женой. Женой военного, которая всегда молча и безропотно слушает своего мужа, обсуждает с такими же женами военных дела своих мужей, обменивается с ними рецептами, как приготовить оригинальный торт или сделать заготовки на зиму. И надеется, молится, чтобы не было войны.

Где Алекс опять станет риэлтором и будет вскакивать по утрам, раздраженный и злой утренним этим недосыпом, и будет на ходу жевать бутерброд из резиновой какой-то, искусственной колбасы, запивая его крепким растворимым кофе, чтобы проснуться и включить себя в сумасшедший этот ритм и сумасшедший этот день, и уже за кофе начнет говорить по телефону, назначая встречи клиентам, звоня в офис дежурному агенту: были ли за ночь звонки клиентов, и ему даже некогда будет обнять на прощанье Машу, потому что очередной звонок оторвет его от нее, и ей тоже некогда будет ни заварить ему нормального чаю, ни поцеловать, потому что она будет так же суетливо собираться, надевая на себя бесконечные трусы, бюстгальтер, колготки, блузку, деловой костюм, «шпильки», и будет укладывать феном волосы, вылив в них кучу густой химической пены, чтобы держалась прическа, и будет накладывать на лицо тон, подкрашивать ресницы, чувствуя, как они становятся тяжелыми, искусственными, как у куклы, будет рисовать себе губы, будет становиться не собой, не Машей, и уж, конечно, не Ашам, сутью своей. Будет становиться ведущим специалистом престижной фирмы, и будет класть в дорогую свою сумочку дорогой телефон и дорогой органайзер, в котором будет расписан весь этот наполненный делами и разговорами, встречами день, во время которого она будет ходить – по-деловому одетая, подтянутая, строгая, на «шпильках» и с мобильным телефоном, висящим на груди на красивом шнурочке, будет вести свои нескончаемые разговоры по телефону или любезные, продуманные, вежливые и милые разговоры с клиентами, в которых она будет – не она, и целый день она будет не она. И вечером, устав от самой себя, она будет приходить домой, приползать на этих проклятых «шпильках», все с теми же искусственно нарисованными губами, и встречать с работы такого же уставшего, раздраженного собой, клиентами, жизнью Алекса, и они еще по какой-то инерции будут друг с другом не сами собой, а потом наступит ночь, в которой они просто выпадут в сон от усталости, забыв обнять друг друга, а потом начнется новый день – в суете и раздраженности, и так каждый день, каждый следующий день – на «шпильках» и с мобильным телефоном, в погоне за деньгами, в пробках и суете, в фальшивых улыбках и разговорах.

И так, в суете этой, на разных концах этого большого города будут жить разные люди.

И они будут жить разной и такой похожей загнанной и полной условностей, и ненужностей, и шелухи жизнью. И будут мечтать – об одном… Об одном.

Об одном и том же будут мечтать они: и Мастер, сидя в очередной автомобильной пробке в мареве выхлопных газов, и Черепаха, накручивая шелковый платок на голову с отрастающими уже волосами, и Рыбак-полковник, и его жена, и Рамо, и Инка, и ее музыканты, – все будут мечтать об одном.

О том – о чем будет мечтать и она – Маша, Ашам.

О том прекрасном, замечательном моменте, когда опять (Господи, пусть это случится!) вернется она в эту лагуну и станет голой и свободной – самой собой, и заберется на этот белый камень на берегу моря, и раскинет – голая и свободная – свои руки морю и солнцу, и крикнет – открыто и радостно – истинно радостно:

– Господи! Как хорошо быть голой и свободной!..

И чайка, пролетающая мимо, захохочет радостно:

– Ауа-ха-ха-ха-ха-ха-ха…

И Маша – Ашам, ответит ей звонко, свободно, по-чаичьи:

– Ауа-ха-ха-ха-ха-ха-ха…

 

Конец света по-божески

 

Эксперимент не задался с самого начала. Экспериментальный материал получался сырым, недоработанным и вообще не годным для тех целей, для которых предназначался.

И планета для него была подобрана с идеальными условиями, уже заселенная животным материалом, с мягким климатом, с высоким содержанием кислорода, но вот экспериментальный материал…

Совет Богов, собирающийся только в редких случаях, был бурным и противоречивым. Часть ученых, разрабатывавших этот материал, отстаивала право продолжить эксперимент, призывала не губить эксперимент, который так долго разрабатывался и внедрялся.

Действительно, создать существа по образу и подобию Божьему было непросто. Первые экземпляры были мало похожи на Богов и Богинь, жителей планеты БОГ, населенной бессмертными, высокоинтеллектуальными и высокодуховными – лучшими представителями Вселенной.

Первые экземпляры, скорее, походили на животных, и несколько следующих усовершенствованных образцов тоже были грубоватыми, с низким уровнем интеллекта, примитивными, им и название потом такое дали – приматы.

И окончательный экспериментальный материал, который потом назвали людьми, не очень-то отличался от приматов. Были ведь они, по-большому счету, просто роботами, прекрасно выполненными, из превосходного живого материала, с замечательным мозгом-компьютером. Но если интеллект их изначально был хорошо развит и имел возможности совершенствоваться, то душа их была в зачаточном состоянии, и мало они отличались в своих проявлениях от приматов. Это потом один из людей даже пытался установить родственные отношения между приматами и людьми, вот, мол, именно от них люди и произошли. Только никакого родства тут и в помине не было. Просто это были разные экспериментальные потоки.

Эксперимент действительно не задался с самого начала.

Уже тогда Совет Богов разделился на две группы. Одни ученые требовали приостановки эксперимента, доработки материала, ссылаясь на то, что был он с низким уровнем сознания, не соответствовавшим Божественным нормам. Но именно это и привлекало в эксперименте ученых – посмотреть, как в результате практической деятельности начнет совершенствоваться душа человека. Как станет она по-настоящему Божественной, наполненной любовью и светом.

Другие требовали продолжения эксперимента хотя бы для того, чтобы выяснить, как созданный ими экспериментальный материал сможет выживать в новых и сложных для него условиях. Это было важно, потому что подавляющее число планет Солнечной системы были незаселенными, и нужно было думать об искусственно выводимых существах для освоения планет.

Уже тогда эксперимент чуть не закрыли, и, наверное, жаль, что не закрыли. Не было бы потом столько хлопот, проблем и сложностей с этим экспериментальным материалом, попросту говоря, с людьми. Но тогда ученым казалось, что они держат эксперимент под контролем, и мало кто из них верил, что люди приживутся, выживут на планете Земля. И позиция руководителя эксперимента, Бога Авраама, была настойчивой и категоричной. Эксперимент нужно продолжить. И Главный Бог, только что назначенный на эту должность, его поддержал. И экспериментальный материал был внедрен на планету.

И они выжили.

И они не только выжили, но и прижились.

И даже начали плодиться.

И родили Адам и Ева сына Каина, а потом Авеля.

И вскоре с этими людьми начались проблемы. Потому что Каин позавидовал Авелю и убил Авеля. И поступок этот, не Божеский, сначала поставил ученых в недоумение, потому что экспериментальный материал был создан по образу и подобию Божию, и не было злости и зависти ни в одном представителе планеты Бог, ни в одном Боге или Богине.

Но интеллект людей развивался быстро и стремительно, а души их так и оставались неразвитыми и темными. И в этом была беда и проблема людей, расселившихся на планете Земля. И они обманывали и завидовали, и убивали, и предавали, и жили в злости и ненависти.

Тогда-то впервые и встал перед Советом Богов вопрос – что делать со всем этим экспериментом, с людьми?

И опять мнения разделились. Но после жарких споров Совет Богов все-таки пришел к единому решению. Нужно очистить планету от людей с неразвитыми, темными душами.

Нужно оставить на планете только праведников, а всех остальных смыть. Смыть, очистить планету водой от скверны, которую успели создать люди.

И стали Божественные посланники искать праведников. И нашли одного лишь Ноя с его семейством, и сообщили ему решение Совета Богов – отобрать по паре каждой живой твари, существующей на планете, чтобы сохранить ее как экологическую систему и переждать Всемирный потоп.

И праведный Ной выполнил все Божественные указания. И Всемирный потоп, специально организованный для этих целей, смыл неудавшийся экспериментальный материал с лица земли.

И начался новый этап эксперимента.

И опять расплодились люди. И придумывали новые орудия. И поднимали города. И развивали торговлю.

Но с сознанием их была просто беда.

Не было в них ни любви, ни доброты по отношению друг к другу. И каждый считал себя лучше другого. И видел в другом врага. И каждый хотел только получить, ничего не отдавая. И погрязал в злости и разврате. В грязи и собственных нечистотах.

И опять собрался Совет Богов. И опять Совет был бурным и противоречивым. И долгим. Потому что нужно было как-то научить людей, преподнести им урок. И урок должен был быть жестким, чтобы осознали они, как живут, чтобы проснулась в них совесть, чтобы возродилась душа, чтобы освободились они от гордыни своей.

И чтобы преподать урок людям, чтобы видели они, к чему, к каким последствиям приводит их нечистая жизнь, было решено убрать с лица Земли хотя бы очаги зла и разврата. И не было сомнения, о каких очагах зла и разврата идет речь – это были Содом и Гоморра.

Но даже когда решение было принято, оно не давало покоя руководителю проекта. И пришел Бог Авраам к Главному Богу и сказал:

– Господи, нельзя убирать с лица Земли эти города, ведь там могут быть и праведные люди.

И ответил ему Главный Бог:

– Если найдется в этих городах хоть пятьдесят праведников, я отменю решение.

И стали Божьи посланники искать в этих городах праведников. Но в этих нечестивых городах жители были так злы и развращены, что не нашлось там и пятидесяти праведных людей.

И были уничтожены эти города в назидание людям, чтобы очнулись они и осознали деяния свои.

И ничего не изменилось на планете.

И уже тогда было понятно, что эксперимент выходит из-под контроля, что что-то не то с душами людей. Они как были, так и остались неразвитыми, косными, темными. И не было света в них, не было любви.

И тогда Совет Богов решил, что нужно помочь людям. Нужно дать им правила, которые объяснят им, как нужно жить, по каким Божественным законам.

И был послан к ним Божий посланник Моисей со сводом законов, разработанных специально для людей Советом Богов. И было этих законов всего десять. И звучали они просто и понятно для каждого человека:

Не убий…

Не укради…

Почитай родителей своих…

И на планете БОГ с интересом стали наблюдать, как изменится поведение людей. Как вместо злобы и отчужденности станут люди наполняться добротой, и любовью, и принятием.

И опять ничего не произошло. Они врали, как врали. И убивали. И предавали. И видели врага друг в друге. И не было места в их сердцах любви и состраданию.

И тогда Совет Богов принял смелое и отчаянное решение – нужно послать к ним одного из них, кто понесет им слова веры, слова любви, слова жизни праведной. И вызвался добровольцем идти к людям с верой и правдой Бог Иисус.

И нес он людям любовь и сострадание. И свет в их тьму.

И они распяли его. И предали. И отвергли.

И лишь несколько последователей остались верны ему и понесли слова его в мир людей.

И Совет Богов на очередном заседании молчал. Просто тишина стояла в зале заседаний, и вообще непонятно было, что будет теперь с людьми, и выберутся ли они из греха и гордыни, из жестокости и тьмы. И станут ли их души чище и светлее.

И решили они, как-то негласно, молчаливо, просто наблюдать, не вмешиваясь.

Просто наблюдать.

И пусть все идет как идет.

Только под контролем.

И они наблюдали.

И все шло как шло.

И шло мерзко и отвратительно.

Потому что даже вера стала предметом спекуляции и вражды. И каждый верующий верил в какого-то своего правильного Бога, видя врагов, неверных в других.

И все больше люди погрязали в гордыне, и каждый считал себя правым, а другого виноватым. И каждый хотел получить чужое. И никто не умел договариваться – умели только спорить.

И война шла за войной. Только названия им менялись.

Ледовое побоище… Куликовская битва… Первая мировая война… Великая октябрьская революция… Вторая мировая война…

Год шел за годом, век за веком, но ничего не менялось в душах людей. Менялось лишь оружие. И люди убивали друг друга уже не ножом, не выстрелом из винтовки, а напалмом или взрывчаткой.

И тогда Совет Богов растерялся. И уже растерянно наблюдал за планетой, на которой вражда не прекращалась. На которой зло и непримиримость стали образом жизни. И следили они растерянно только за сменой названий: Карибский кризис… Израильско-Палестинский конфликт… Фолькленды… Афганистан… Чеченская война… Сербско-хорватский конфликт… Война с ваххабитами…

И Совет Богов устал от этой планеты. Устал от наблюдения за непрекращающейся злостью и гордыней, от постоянной вражды и нежелания понять другого, принять другого с его правдой, его верой, его свободой быть другим.

И лишь когда началась страшная волна терроризма и люди стали убивать друг друга, взрывая жилые дома, самолеты, детей-заложников, появилась надежда, что люди прозреют. И остановятся. И поймут, что так нельзя.

Что нельзя воевать.

Что пора остановиться.

И договориться.

И найти в своем сердце сострадание и желание сотрудничать.

Что нужно жить в дружбе.

Что нужно уметь прощать.

Была такая надежда, когда страны вдруг всколыхнулись, и люди открыли свои сердца, и стали милосерднее, и шли на пункты переливания крови, и делились своим, чтобы помочь тем, кто в беде.

Но было это состояние временным. И на трибунах люди кричали все то же:

– Враг будет разбит… Мы победим…

И люди называли друг друга зверями, и клялись отомстить и уничтожить. И было это так знакомо. И так бессмысленно. Потому что люди эти жили на планете под Вселенским законом, который назывался просто и ясно – действие равно противодействию, и пока ты желал зла другому, не могло быть конца этому злу.

И в какой-то момент растерянность Совета Богов сменилась сильнейшей тревогой. Потому что они, люди, действительно становились опасными.

Они стали опасными для самой планеты. Так и не осознав своей ответственности друг перед другом и перед всей планетой, они загадили всю планету, покрыв ее слоем свалок и неразлагающихся химических материалов.

Они открыли тайны атома и отнеслись к его мощи с полной безответственностью.

Они загадили атмосферу планеты, вызвав в ней возмущение таким отношением.

И ни Чернобыльская авария, ни наводнения, сметавшие жилые дома и поселки, ни цунами, слизывавшие с лица земли тысячи людей, – ничему их не научили.

Они стали опасными даже для Вселенной, потому что все продолжали развивать технологии, создавать новое, более совершенное и жестокое оружие и космические корабли. Они начали осваивать космос, и, еще не успев ничего в нем захватить, уже делили планеты, продавали поверхность планет. И мечтали опять о господстве, о выгоде, о барышах.

Ничего не менялось… Ничего не менялось… Ничего не менялось…

И решение Совета Богов было простым и единственно верным.

Роботы, созданные по образу и подобию Божьему, так и остались роботами с закрытыми сердцами и холодными душами. И они, такие, стали угрозой всей Вселенной.

Поэтому их нужно уничтожить.

Нужно устроить Конец Света. Нужно поставить точку в этом неудавшемся эксперименте.

Решение было принято. Дата Конца Света была назначена.

Только Бог Авраам, руководитель проекта, был против этого решения.

И после того, как Совет Богов закончился, он пришел к Главному Богу и попросил выслушать его.

И он сказал:

– Я понимаю, что эксперимент вышел из-под контроля и что люди так и остались в большинстве своем темными, злыми, враждующими и нелюбящими. Но среди них могут быть и настоящие люди. Праведники… Как можем мы уничтожать всех, если среди них есть праведники? Если среди них есть хотя бы пятьдесят праведников, как можем мы уничтожить их?

– Ты хочешь найти на этой планете праведников? – спросил Главный Бог. – Пятьдесят праведников? – уточнил он, и звучало в его вопросе такое сомнение, такое неверие в возможность этого.

И он опять повторил, как бы стараясь объяснить ему, непонимающему, что это невозможно – столько праведников на этой неправедной, грязной и грешной планете.

И, уже спокойно, с любовью в голосе, как с несмышленышем, он сказал, и в голосе его слышалась глубокая печаль и даже скорбь:

– Ты хочешь найти на этой планете пятьдесят людей, которые действительно стали людьми в самом высоком смысле этого слова? Которые живут по Божественным заповедям – и выполняют эти заповеди? Ты хочешь найти среди людей пятьдесят человек, которые не убивают никого и никого не разрушают? Не убивают и не разрушают даже в помыслах своих? Никому не желают зла? Даже в мыслях своих? Никому не завидуют? Не желают для себя того, что есть у других?..

Ты хочешь найти людей, которые не грешат в своей гордыне и не считают себя в чем-то лучшими, а кого-то – всегда худшими? Тех, кто не видит врага в другом – и неважно, кто этот другой: человек с другим цветом кожи, другой веры или болельщик другой футбольной команды?..

Ты хочешь найти пятьдесят людей, которые почитают своих родителей и уважают своих детей? И никогда не забывают о них, не предают их, не унижают их, не отвергают их, не осуждают их?..

Ты хочешь найти пятьдесят людей, которые не создают себе кумиров на планете, где все чему-то поклоняются – «Битлз» или Бен Ладану, Мадонне или мадридскому «Реалу»? Где каждый ищет какой-то правды, и всегда эта правда где-то вовне – в ашраме или в мечети, в фан-клубе или учении очередного учителя? И никогда – в собственном сердце. Никогда – в собственной душе, в которой и есть вся правда. Вся любовь и вся чистота…

И показалось Аврааму, что Бог устал от этих слов, так тяжелы они ему были. Но он, помолчав, с тем же состраданием и грустью в голосе продолжил:

– Ты ищешь праведников, чистых в своих помыслах, с чистыми намерениями и чистым сознанием, среди людей, чьи средства массовой информации, созданные ими же, наполнены отбросами, грязью, болью и дешевыми сенсациями? Ты хочешь найти их среди тех миллиардов сытых, закрытых, зажравшихся людей, которые сидят у экранов телевизоров в ожидании новостей и ждут новостей погорячее, чтобы заесть их попкорном или запить их пивом?..

Ты ищешь пятьдесят чистых людей среди отбросов и помоек, которые они создали своими руками?.. Ты хочешь найти пятьдесят людей, которые не мусорят, не гадят, не плюют, не бросают на пол, на асфальт, или берег реки, или предгорье – пивные банки, пластиковые пакеты или бутылки? Которые не оставляют после себя пустые пачки сигарет, или окурки, или объедки, или обрывки бумаг, или собственные нечистоты, которыми они загадили все вокруг?..

Ты хочешь найти людей, которые не мчатся в гонке за деньгами и славой, за статусом и положением, и этой гонке готовы раздавить и отбросить любого – даже собственного отца или ребенка? Ты хочешь найти праведников среди тех, для кого деньги, или марка автомобиля или мобильника важнее собственной души?..

– Ты сам веришь в это? – спрашивает он уже тихо, как бы устав от того, что сказал.

И поднимает глаза на Авраама.

И у того в глазах стоят слезы.

И на глазах Бога тоже появляются слезы.

И в тишине, полной тишине слышится тихий голос Авраама:

– Я поищу…

И слова эти, сказанные с надеждой, тихие и обреченные, звучат печально.

И так же печально и с любовью в голосе говорит Бог:

– Что ж, поищи…

И добавляет тихо:

– Поищи… Поищи… Еще есть время…

И поиск этот начался.

И он идет.

И среди нас скрытые Божьи посланники ищут.

Ищут тех, чьи сердца наполнены любовью…

Кто живет по десяти заповедям и выполняет их…

Кто чист в помыслах своих и деяниях…

Кто чист душой…

Кто в ответе за всех и все, что происходит на этой планете…

Тех, кто есть – любовь – чистая и безусловная…

И ищут они тщетно, и не могут найти.

Но, может быть, ты – среди их числа?

Или, может быть, ты знаешь, – где найти таких людей?

Может, мы отменим Конец Света?..

 

Пришествие Христа

 

Он не ждал пришествия Христа.

Он никогда не забивал свою голову такими бреднями.

Было время, когда он, по молодости, пытался прочесть Библию, но ничего толком из этого не получилось. Его ум был слишком рациональным, чтобы верить во все эти сказки. Но, как человек образованный и начитанный, пытался он как-то себе объяснить, обосновать появление всех этих священных писаний, в которых, наверное, была доля правды, не на пустом же месте они появились.

Наверное, думал он, были инопланетяне, представители другого разума, которые контролировали то, что происходит здесь, на Земле, вот древние люди и поклонялись им, и считали своими богами, святыми, с нимбами на голове. А это были, наверное, какие-нибудь скафандры, или какие-то защитные излучения, которые сияли вокруг их голов. Ему нравилось придумывать такие вот реальные, рациональные объяснения всем этим религиозным выдумкам. И ему нравилось, что его выводы как-то по-научному объясняли все эти как бы существовавшие факты.

Он с интересом прочел однажды о плащанице, в которую было завернуто тело Христа, и пятна на ней остались и повторяли они очертания его тела, и как будто бы доказывали и существование Христа, и его казнь, и его воскрешение… Все это было для него понятно и объяснимо с позиции его собственной теории, и религиозной она никак не была. Он был атеистом и гордился тем, что он атеист и не поддается на всякие там религиозные штучки. Поэтому и к пришествию Христа он никак не относился. Не думал об этом. Не верил в такую возможность. А если бы и поверил, то только в рамках своей версии – вернется кто-то из той инопланетной высшей цивилизации. Вернется, чтобы посмотреть, что тут без него натворили люди, и воздаст каждому по его заслугам…

Он не ждал пришествия Христа. Поэтому для него так неожиданно и так потрясающе было то, что он почувствовал. Он почувствовал, понял, узнал, что Христос вернулся, и им был он сам.

Это было такое странное, такое шизофреническое ощущение, что он бы засомневался в нормальности того человека, с которым это могло произойти, случиться. Если бы кто-то ему об этом рассказал. Но таким человеком, кто почувствовал это, почувствовал ясно, даже не почувствовал, а просто узнал в себе, как высшее и правильное знание, был он сам. Абсолютно нормальный и рациональный человек. Абсолютно атеистичный, с холодным аналитическим умом.

Это ощущение, такое неожиданное и необычное для него, пришло к нему рано утром, когда он с чашкой кофе в руке подошел к окну на кухне, чтобы посмотреть, что там, на улице, какая погода.

Он делал это каждое утро. Каждое утро выглядывал в окно, нехотя смотрел во двор, неухоженный, привычный своей неухоженностью, выщербленным асфальтом, который ругали все владельцы автомобилей, живущие в этом доме, но, почему-то ничего не делающие, чтобы эти дыры в асфальте залатали и их собственные машины не ездили по таким буеракам.

Он каждое утро равнодушным взглядом скользил по двору, по какой-то кособокой горке, с которой днем с криками и визгами съезжала ребятня. По песочнице, у которой днем собирались мамаши с детьми со всего их многоквартирного дома. И каждый раз, когда он оставался дома, его раздражал этот гвалт, и визг, и крики, стоящие во дворе. И дико раздражал крик, которым дети вызывали друг друга во двор.

Его бесило, когда какой-то пацаненок настойчиво и однообразно орал:

– Сашка! Сашка! Сашка!..

И когда наконец этот невидимый Сашка отвечал, начинался разговор на весь двор:

– Ты гулять выйдешь?

– Нет, я сейчас не могу!..

– А когда?

– Не знаю…

– А когда узнаешь?

– Меня сейчас родители не пускают…

И начинались длительные выяснения, почему не пускают и когда пустят… И были эти разговоры такими громкими и беспардонными, что он не просто раздражался от них, а приходил в бешенство и со злостью думал о детях, которых не воспитали родители элементарным правилам общежития, и испытывал неприязнь к этим ужасным родителям. И эта цепочка злых мыслей и чувств выводила его из себя и портила настроение. И это было постоянно, особенно на протяжении всего лета, когда окна квартиры были открыты и слышно было все, что происходило во дворе.

Каждое утро, выглядывая в окно и обводя глазами двор, он мрачно думал: «Через час-два проснутся и начнут орать…»

И он равнодушно и лениво обводил взглядом весь двор, всю его неухоженность, задерживался взглядом на кусте сирени, который как-то коряво, некрасиво рос, потому что часть веток его то ли заболела, то ли зимой вымерзла, и был этот куст уродским, раскоряченным от сухих веток.

Но в это утро, когда он подошел к окну, что-то изменилось. Что-то изменилось, и он не сразу понял это ощущение. Ничего не изменилось во дворе. Все тот же выщербленный асфальт и тот же раскоряченный куст. Все то же самое было перед ним, только чувства его были другими. Другими и неожиданными.

Он смотрел на весь двор с высоты своего двенадцатого этажа, но не было равнодушия и раздражения в нем. Как будто бы смотрел он на другой пейзаж, пейзаж, который ему нравился, который просто был таким, каким был, и нормальным, естественным казалось, что он такой.

Он смотрел на свой двор, и вдруг показалось ему, что он видит малюсенькую частичку Вселенной, в которой есть разные пейзажи, красивые и ухоженные, яркие и красочные, и есть этот пейзаж – тусклый и неухоженный, и он тоже часть прекрасной Вселенной, и он такой, как есть. И имеет право таким быть.

Это ощущение было таким странным, как будто и не он это ощущал, а другой – мудрый и любящий человек, который в нем проснулся. И это тоже было странно. И так хорошо. Так правильно.

Он отошел от окна, допил свою привычную утреннюю чашку кофе, и ему даже не хотелось анализировать это в себе. И это тоже было странно. Он так привык всему находить объяснение, все анализировать и обосновывать, что этот отказ от ума, который в нем сейчас произошел, был просто необыкновенным. Но он не стал об этом думать. Как будто ум в нем уснул, пропал, остались только чувства, и были они светлыми и хорошими. И они просто были.

Он принял душ, побрился, и в нем все еще ощущалась внутренняя тишина и принятие всего, что в нем происходит.

Он разложил свои бумаги на столе, чтобы еще раз просмотреть, продумать весь проект, над которым работал и который взял домой, чтобы в выходные дни хорошенько все еще раз обдумать. Он разложил их и почувствовал, что совсем не этим хочется ему сейчас заняться. И он опять подошел к окну, осмотрел двор, и вдруг неожиданное и хорошее желание проснулось в нем, и он просто пошел в прихожую, достал из шкафа ящик с инструментами, задумчиво перебрал их, выбрал необходимые и спустился во двор.

Ему не хотелось ни о чем думать. Ему просто хотелось делать то, что он начал делать. И он делал это с удивительным чувством внутри. Со смущением и удивлением – почему не сделал этого раньше…

Он среза́л, выламывал засохшие ветки из куста сирени, и это было так правильно и так хорошо, что ему хотелось улыбаться, что-то светлое как бы открылось в нем. И он с этой улыбкой смотрел на куст, на то, как под его руками он становился живым и красивым. И вот тут и мелькнула мысль: наверное, этот Христос, когда излечивал людей, когда смотрел на них и на все, что его окружает, делал это вот с такой же хорошей улыбкой. Улыбкой, в которой были любовь и принятие.

И так странно было это ощущение, как будто бы в себе он почувствовал Христа, как будто бы часть его стала Им, и вела себя, как Он, и чувствовала, как Он…

И когда он шел со двора, он столкнулся в дверях подъезда с мамашей и орущим, верещащим ребенком, который, как заведенный, в своем детском упрямстве и отстаивании своих детских прав, кричал чему-то:

– Не хочу! Не хочу! Не хочу!..

Но мать тащила его за руку с каменным лицом.

И он, пропуская их и придерживая дверь подъезда, неожиданно для себя испытал не раздражение, не неприязнь, а острое ощущение сочувствия этому малышу, который что-то там отстаивает, отстаивает безрезультатно, но настойчиво и громко. И неожиданно для себя испытал удивительное чувство к этой женщине, наверное, уставшей, или чем-то расстроенной, или одинокой, потому что ее бесчувственность и холодность к своему ребенку наверняка имела какие-то причины.

И никакого осуждения не было в нем – ни осуждения этого орущего ребенка за то, что тот лишает покоя жителей подъезда. Ни осуждения его замотанной бесчувственной матери.

И такая жалость вдруг проснулась в его сердце. Такая любовь к ним, которые уже друг друга не понимают, и так больно будет им быть дальше вместе друг с другом, и столько уроков им придется пройти, чтобы научиться друг друга понимать, и принимать, и позволять друг другу иметь свои чувства и желания…

И эти чувства в нем были такие хорошие, что он стоял у двери в подъезд и улыбался, глядя им вслед. И улыбка его была не радостная, а кроткая и грустная. Как будто некое высшее знание проснулось в нем. И какое-то Вселенское принятие.

И пока он поднимался в лифте на свой этаж, эти чувства были в нем. И он опять вдруг подумал:

– Так, наверное, Христос принимал и любил людей. И видел их ошибки. И осознавал грядущие страдания…

И в эту минуту, когда он подумал об этом, ему все равно было, был ли этот Христос инопланетянином или действительно сыном Божьим. Все это было неважно. Потому что он испытывал те же чувства, что испытывал Он. И чувства эти были так чисты, так правильны и истинны, что не нужно было ничего обосновывать и объяснять.

И когда он пришел домой, он долго сидел за столом. Просто сидел. И ему было хорошо. И ничто его не беспокоило. Как будто сердце его было полно покоя и любви. И он сам был любовь. И он был как Христос. И он был – Христос.

И в какой-то момент чистая и светлая мысль родилась в нем:

– Все ждут пришествия Христа. А Он может прийти только тогда, когда придет к тебе. Откроется в тебе. Когда ты почувствуешь себя им. Почувствуешь себя Им. Станешь Им. И Им может стать каждый. Потому что Христос – это не тело. И не пол. Христос – состояние души. Состояние души, полной любви. И ты станешь Им, когда почувствуешь себя любовью. Станешь принимающим, и понимающим, и сочувствующим. И ответственным за всех. И за все…

И когда он подумал об этом, он испытал новые ощущения. И это было страшно и жутковато, и какое-то еще слово отражало эти его ощущения, только он не знал этого слова.

Это было что-то глобальное, и ответственное, когда ты ощущаешь себя в ответе за все, когда ощущаешь, что ты – это Он.

И в тебе такая доброта.

Такое принятие.

Такая любовь – до слез в глазах, до мурашек на теле.

Любовь всепоглощающая и в то же время дающая силы.

Любовь ко всем.

Ко всему миру.

К этим сухим веткам, которые жили-жили и засохли…

И появилось в нем какое-то всеобъемлющее понимание закономерности всего происходящего и нужности всего происходящего. Потому что им, этим веткам, нужно было засохнуть. И нужно было, чтобы новые ветви появились. И нужно было, чтобы появился он, и освободил куст от этих засохших веток…

И так все было правильно, и так справедливо и гармонично, что он даже не удивился своему Вселенскому пониманию, которое вдруг открылось в нем и осталось уже навсегда. Потому что Он пришел. Он пришел в нем. И уже нельзя было быть и жить по-старому – без этой всепоглощающей любви.

Он вдруг прозрел и уже не представлял себя слепым.

И он заплакал, так светло, как, наверное, не плакал с самого детства, когда слезы – как высшее проявление радости, как высшее проявление благодарности.

…И он плакал…

И был ИМ…

И он знал – Христос вернулся…