Вычислительные машины и разум 3 страница

Стоя в дальнем конце комнаты, он видит меня в полный рост, с головой на плечах. Но по мере того, как он подходит ближе, он видит полчеловека, затем — только голову, затем — расплывшуюся щеку, или глаз, или нос, затем просто туманное облачко, и наконец, в точке контакта — вообще ничего. Если бы он принес с собой необходимое научное оборудование, он увидел бы, что облачко при постепенном увеличении становится тканью, группами клеток, единственной клеткой, клеточным ядром, огромными молекулами… и так далее, пока он не увидит пустое место, пространство, свободное от всех твердых и материальных объектов. В любом случае, наблюдатель, который захочет увидеть, что там есть в действительности, найдет то же, что и я сам — пустоту. И если, разделив со мной мое открытие, он повернулся бы кругом (и посмотрел со мной, вместо того, чтобы смотреть на меня), он снова нашел бы то, что нахожу я — что эта пустота наполнена до отказа всеми воображаемыми вещами. Он тоже почувствовал бы, что эта Центральная Точка взрывается и становится Бесконечным Пространством. Ничто превращается во Все, Здесь превращается в Везде.

Если у моего скептического наблюдателя все еще останутся сомнения, он может прибегнуть к помощи своего фотоаппарата — прибора, у которого нет памяти и ожиданий, который фиксирует только то, что находится вокруг него. Он зафиксирует то же изображение меня. Издали он сфотографирует человека, с расстояния поближе — кусочки человека, а приближенный вплотную ко мне — ничто. Если же развернуть его в другую сторону, он сфотографирует вселенную.

 

 

* * *

Таким образом, эта голова — вовсе не голова, но ошибочная идея. Если я все еще могу обнаружить ее у себя на плечах, это значит, что я галлюцинирую и должен поспешить к доктору. Неважно, нахожу ли я там человеческую голову или ослиную, яичницу или прелестный букет — воображать на плечах что-либо вообще означает впадать в иллюзию. Однако, когда я нахожусь в здравом уме, мне очевидно, что здесь я безголовый. При этом, там я вовсе не безголовый — наоборот, у меня столько голов, что я теряю счет. Они спрятаны в видящих меня людях, в фотоаппаратах, в рамках фотографий, они строят мне рожи из зеркал, глядят на меня с полированных дверных ручек, ложек и кофейников. Все эти головы немного искажены, сокращены или раздуты, перевернуты вверх ногами и размножены до бесконечности.

Все же существует единственное место, где моя голова никак не может оказаться — а именно здесь, на моих плечах. Там она замутнила бы Центральную Пустоту, мой единственный жизненный источник. К счастью, этого не происходит. Все эти отдельные от меня головы — не более, чем временные и случайные порождения “внешнего”, предметного мира, который хотя и объединен с Центральной Сутью в одно целое, в то же время ее никак не меняет. Моя голова в зеркале ничем не отличается от других голов там — я даже не всегда принимаю ее за свою. В детстве я не узнавал себя в зеркале — то же самое происходит и сейчас, когда я на мгновение вновь обретаю мою потерянную невинность. Когда я в здравом уме, я вижу там знакомого человека, живущего в комнате по ту сторону зеркального стекла и все свое время глядящего сюда. Этот маленький, скучный, стареющий и хрупкий человек является полной противоположность моей настоящей Личности. Я всегда был Пустым Пространством, крепким, как железо, без возраста, без размеров, умным и совершенно незапятнанным. Совершенно немыслимо, чтобы я спутал этого жалкого, глядящего на меня типа с тем, кем я ощущаю себя здесь, сейчас и всегда!

 

 

* * *

Кинорежиссеры — люди практичные; они гораздо больше заинтересованы в ярком воссоздании пережитого, чем в раскрытии внутренней природы того, кто это пережил; однако, первое всегда в какой-то мере влечет за собой второе. Эти эксперты прекрасно знают, как мало я заинтересован в фильме, в котором за рулем машины сидит явно неизвестный мне человек, и насколько мой интерес повышается, если мне кажется, что машину веду я сам. В первом случае я лишь пешеход-наблюдатель, который видит, как две машины несутся навстречу друг другу, сталкиваются и взрываются в пламени; гибель шоферов вызывает у меня лишь умеренный интерес. Во втором случае я — водитель (разумеется, безголовый, как и все сидящие за рулем), и моя машина (та ее часть, которую я вижу) неподвижна. Вот мои покачивающиеся колени, моя нога, нажимающая на газ, мои руки на руле, капот моей машины впереди, телеграфные столбы, пролетающие мимо, дорога, бегущая назад, другая машина, сначала крохотная, потом быстро растущая, несущаяся прямо на меня… удар, вспышка света — и тишина… Я откидываюсь в кресле и пытаюсь отдышаться. Я только что был в этой машине!

Как делаются подобные эпизоды от первого лица? Возможны два варианта. Можно снимать безголовый манекен, у которого вместо головы — кинокамера, а можно снимать настоящего человека, который откидывает голову назад или отводит ее вбок, чтобы освободить место для камеры. Иными словами, чтобы добиться моего отождествления себя с актером, его голову приходится убрать — наверное, он мой тип человека! Ведь изображение меня с головой совсем на меня не похоже — это изображение совершенно постороннего человека, классический случай неверной идентификации.

Интересно, что людям приходится обращаться к киношникам за взглядом в самую глубокую — и простейшую — тайну о них самих; также странно то, что современное изобретение вроде кино может помочь кому-либо избавиться от иллюзии, от которой свободны малые дети и животные. В прежние времена существовали и другие, не менее странные указатели, и наша способность к самообману, безусловно, никогда не исчерпывалась до конца. Глубокое, но неясное осознание человеческого положения может объяснить популярность многих старинных культов и легенд об одиноких летающих головах, об одноглазых или безголовых чудищах и призраках, о человеческих существах с нечеловеческими головами и о мучениках, которые ходили и говорили после того, как их голова была снесена с плеч — фантастические картины, которые, тем не менее, подходят ближе всего к объяснению истинной природы этого человека.

 

 

* * *

Но, протестует здравый смысл, если у меня нет ни головы, ни лица, ни глаз, то как же тогда я вижу вас? Для чего тогда нужны глаза? Дело в том, что глагол “видеть” имеет два различных значения. Когда мы наблюдаем за беседующей парой, мы говорим, что они видят друг друга, хотя их лица остаются нетронутыми, разделенными некоторым расстоянием. Однако когда я вижу вас, мое лицо — ничто, а ваше — все. Вы — конец меня самого. И все же (язык здравого смысла работает против Озарения) мы используем одно и то же слово для двух таких разных действий — и разумеется, одно и то же слово должно обозначать одно и то же понятие! То, что в действительности происходит между двумя “третьими лицами”, можно определить как визуальную коммуникацию — постоянную и самосодержащую цепь физических процессов (в которых участвуют свет, хрусталики, роговица, кора головного мозга и так далее), где исследователь не найдет места “разуму” или “вИдению” — а если бы и нашел, это бы ничего не изменило. Настоящее вИдение — процесс “от первого лица”, и глаза в нем не участвуют. Как говорили мудрецы, только природа Будды, или Брама, или Аллах, или Бог видит, слышит и вообще что-либо испытывает.

 

Размышления

 

Нам был только что представлен очаровательно ребячливый и солипсистский взгляд на человеческое состояние. На уровне интеллекта подобный взгляд шокирует и раздражает — неужели кто-нибудь может всерьез поверить во что-нибудь подобное? И все же, на неком примитивном уровне, мы прекрасно понимаем автора. Это тот же самый уровень, на котором мы не можем поверить в возможность своей смерти. Многие из нас так давно и глубоко похоронили в себе этот уровень, что совсем забыли, насколько непонятной может быть идея собственного несуществования. Нам кажется, что из несуществования других мы можем легко сделать вывод о том, что в один ужасный день прекратим существование и мы тоже. Но как можно говорить о дне смерти? Ведь день — это время со светом и звуком, а когда я умру, их не будет. “Ну разумеется, они будут!” — протестует внутренний голос. “То, что я не буду их ощущать, не значит, что они исчезнут! Что за солипсизм!” Мой внутренний голос пошел на поводу у простого силлогизма и проигнорировал тот факт, что я — необходимая часть вселенной. Вот этот силлогизм:

 

Все люди смертны.

Я человек.

——————————

Следовательно, я смертен.

 

Если не считать замены слова “Сократ” на слово “я”, это наиболее классический из всех силлогизмов. Какие доказательства имеются у нас для двух посылок? В первой посылке упоминается абстрактная категория, класс человеческих существ. Вторая посылка указывает на мою принадлежность к этому классу, несмотря на кажущуюся такой радикальной разницу между мною и любым другим членом этого класса — разницу, которую Хардинг так точно описал.

В идее классов, о которых мы можем сказать нечто обобщающее, нет ничего необычного; тем не менее, способность выделять классы помимо тех, что запрограммированы в нас от рождения — это довольно выдающаяся способность интеллекта. К примеру, пчелы отлично усвоили класс “цветы”, но мало вероятно, что они смогли бы сформировать понятия “камин” или “человеческое существо”. Собаки и кошки уже могут сформировать некоторые классы, такие как “плошка для еды”, “дверь”, “игрушка” и т.п. Люди, однако, намного опередили других живых существ в умении создавать новые классы один за другим. Эта способность лежит в основе человеческой природы и является для нас постоянным источником радости. Спортивные комментаторы, ученые и артисты доставляют нам огромное удовольствие, постоянно формулируя новые типы понятий, которые затем входят в наш мысленный словарь.

Второй частью нашей первой посылки являлась общая идея смерти. Мы очень рано обнаруживаем, что объекты могут исчезать и быть уничтожены. Еда в ложке исчезает, погремушка падает со стульчика, мама уходит, воздушный шарик лопается, газета сгорает в печке, дом на соседней улице снесен и так далее. Все это нас шокирует и расстраивает; тем не менее, мы это приемлем. Убитая муха, комары, погибшие от спрея — все это накладывается на наши прежние абстрактные знания, и мы формируем общее понятие смерти. Так мы приходим к нашей первой посылке.

Вторая посылка сложнее. Ребенком я сформулировал абстрактное понятие “человеческое существо”, наблюдая внешние по отношению ко мне объекты, имеющие между собой нечто общее — внешний вид, поведение и так далее. На более поздних ступенях когнитивного развития ребенок делает открытие, что этот абстрактный класс может “заглотать” его самого. Это, наверное, потрясающее событие, хотя, скорее всего, мало кто из нас его помнит.

Но самый трудный шаг — это соединение двух посылок. К тому моменту, когда наше интеллектуальное развитие позволяет нам их сформулировать, в нас уже развито уважение к убеждающей силе простой логики. Тем не менее, внезапное соединение этих двух посылок действует на нас, как пощечина. Боль от этого страшного удара будет преследовать нас в течение дней, недель и месяцев — в течение лет, всю нашу жизнь! — но нам как-то удается подавить этот конфликт и повернуть его в другом направлении.

Способны ли высшие животные воспринимать себя как часть класса? Может ли собака подумать (без слов): “Держу пари, что я выгляжу в точности как вон те собаки?” Представьте себе следующую кровавую сценку. Двадцать животных одного типа поставлены в круг. Злобный человек бросает жребий, затем подходит к одному из животных и убивает его ножом на виду всех остальных. Насколько вероятно, что оставшиеся животные поймут, какая судьба их ожидает, и подумают: “То животное — в точности как я. Неужели и я сейчас попаду под нож? О нет!”

Способность отождествлять себя с другими, по-видимому, принадлежит лишь высшим животным. (Об этом говорится в статье Томаса Нагеля “Каково быть летучей мышью?”, глава 24). Мы начинаем с частичного отождествления: “У меня есть ноги, и у вас есть ноги; у меня есть руки и у вас есть руки, гм-м-м…” Затем эти частичные уподобления могут привести к полному отождествлению. Вскоре, видя вашу голову, я прихожу к заключению, что и у меня должна быть голова, хотя я ее и не вижу. Однако этот шаг “из себя” — гигантский и в какой-то мере самоотрицающий шаг. Он противоречит большинству моих непосредственных знаний о себе самом. Это напоминает два разных значения глагола “видеть” у Хардинга: в приложении ко мне это совсем не то же самое, что в приложении к вам. Но это различие в конце концов оказывается похороненным под горой слишком многих каждодневных отождествлений, которые устанавливают мою несомненную принадлежность к классу, который я когда-то сформулировал для существ помимо себя.

Таким образом логика побеждает интуицию. Так же, как мы поверили, что Земля может быть круглой — как луна там, на небе — и что при этом люди с нее не падают, мы постепенно убеждаем себя, что солипсистские идеи абсурдны. Только могущественное переживание, вроде гималайского озарения, пережитого Хардингом, может вернуть нас к первоначальному ощущению себя, отличного от других, ощущению, находящемуся в основе проблемы сознания, души и собственной индивидуальности.

Есть ли у меня мозг? Действительно ли я умру? Все мы много раз задаем себе подобные вопросы на протяжении всей жизни. Возможно, что людям, обладающим живым воображением, часто приходит в голову мысль, что жизнь — не что иное, как гигантский розыгрыш или психологический эксперимент, проводимый неким невообразимым сверхсуществом, которое забавляется, заставляя нас поверить в очевидную чепуху (например в то, что звуки, которые я слышу, но не понимаю, могут в действительности что-то значить, или в то, что кто-то может слышать Шопена или есть шоколадное мороженое, не испытывая к ним особой любви, или в то, что скорость света постоянна для любого наблюдателя, или в то, что мы сделаны из неодушевленных атомов, или в то, что я умру — и так далее). К несчастью (или к счастью), эта теория заговора рубит сук, на котором сидит, поскольку для объяснения всех этих загадок она предлагает наличие другого разума — сверхразумного, и потому непредставимого.

По-видимому, у нас нет выхода, и нам придется примириться с некой необъяснимостью нашего существования. Выбор за вами. Все мы постоянно колеблемся между субъективным и объективным взглядом на мир, и это затруднение — определяющее в человеческой природе.

 

Д.Р.Х.

 

ХАРОЛЬД ДЖ. МОРОВИЦ

Новое открытие разума

 

Вот уже около 100 лет в науке происходит нечто необычное. Многие исследователи об этом не подозревают, в то время как другие не признаются в этом даже своим коллегам. Тем не менее, в воздухе науки чувствуются странные веяния.

Происходит следующее: биологи, которые когда-то отводили человеческому разуму привилегированное место в иерархии природы, непрерывно двигаются в сторону воинствующего материализма, каким отличалась физика девятнадцатого века. Одновременно с этим физики, убежденные экспериментальными результатами, постепенно отходят от механистических моделей вселенной и признают, что человеческий разум является неотъемлемой частью физических явлений. Похоже на то, что эти две дисциплины несутся в поездах навстречу друг другу, не замечая при этом, что творится на соседних путях.

Этот обмен ролями между биологами и физиками поставил современных психологов в двойственное положение. С биологической перспективы, психолог изучает явления далеко не такие достоверные, как явления микроскопического мира атомов и молекул. С перспективы физиков, психолог имеет дело с “разумом”, неопределенным примитивным явлением, одновременно необходимым и непроницаемым. Ясно, что оба взгляда в какой-то мере правомерны, и решение этой проблемы будет важнейшим шагом в сторону углубления и расширения фундамента науки о поведении.

В последнее время изучение жизни на всех уровнях, от социального до молекулярного, опиралось для объяснения явлений на понятие редукционизма. Этот подход к знаниям пытается понять явления одного уровня научных феноменов в терминах другого, низшего, предположительно более фундаментального уровня. В химии сложные реакции объясняются с точки зрения поведения молекул. Таким же образом физиологи изучают деятельность живой клетки в терминах процессов, происходящих на уровне органелл и других субклеточных элементов. В геологии происхождение и свойства минералов описываются в терминах составляющих их кристаллов. Основным во всех этих случаях является поиск объяснения на низших уровнях.

 

 

 

Иллюстрации Виктора Юхаша.

 

 

Примером редукционизма на психологическом уровне является бестселлер Карла Сагана “Драконы Эдема”. Он пишет: “Моя основная посылка касательно мозга заключается в том, что его работа — которую мы иногда называем “разумом” — это следствие его анатомии и физиологии, и ничего более.” Дальнейшим подтверждением этой мысли является отсутствие в списке терминов Сагана таких слов как разум, сознание, восприятие, осознание и мысль. Вместо них в книге используются синапс, лоботомия, белки и электроды.

Подобные попытки свести человеческое поведение к его биологической основе имеют долгую историю и восходят к ранним дарвинистам и их современникам, работавшим в области физиологической психологии. До девятнадцатого века дуализм “тело-разум”, центральное понятие в философии Декарта, помещал человеческий разум вне сферы биологии. Эволюционисты с их вниманием к нашей “обезьянности” сделали нас объектом биологических исследований при помощи методов, применявшихся к человекообразным обезьянам и, по аналогии, к другим животным. Павловская школа развила эту тенденцию, и она легла в основу многих бихевиористских теорий. Хотя между физиологами не существует абсолютного согласия о том, насколько далеко могут заходить редукционистские объяснения, большинство из них соглашаются с тем, что в наших действиях имеются гормональный, нейрологический и физиологический компоненты. Хотя объяснение, предлагаемое Саганом, и находится в русле основной традиции в психологии, оно достаточно радикально, так как постулирует возможность полного объяснения в терминах нижнего уровня. Именно на эту цель, как мне кажется, указывает фраза Сагана “и ничего более”.

В то время как различные школы психологии пытались свести свою науку к биологии, другие исследователи жизни искали еще более базовые уровни объяснения. Их взгляды выражены в сочинениях известного популяризатора молекулярной биологии Фрэнсиса Крика. Его книга “О молекулах и людях” атакует витализм, доктрину, согласно которой биологию следует объяснять через некую “жизненную силу”, лежащую за пределами физики. Крик пишет: “Конечная цель современной биологии — объяснение всех биологических процессов в терминах физики и химии.” Далее он объясняет, что под физикой и химией он подразумевает уровень атомов, где наши знания достаточно полны. Выделяя курсивом слово “всех”, Крик выражает позицию радикального редукционизма, взгляда, доминирующего среди целого поколения биохимиков и молекулярных биологов.

 

 

* * *

Если мы сейчас сведем воедино психологический и биологический редукционизм и предположим, что они частично совпадают, мы получим серию объяснений, переходящих от разума к анатомии и физиологии, далее к клеточной физиологии, затем к молекулярной биологии и, наконец, к атомной физике. Предполагается, что все это знание опирается на прочный фундамент нашего понимания законов квантовой механики, новейшей и самой полной теории атомных структур и процессов. В данном контексте психология становится разделом физики — результат, могущий обеспокоить обе группы специалистов.

Попытка полностью объяснить человеческие существа в терминах физической науки — не новая идея. Подобные взгляды бытовали среди европейских физиологов уже в середине девятнадцатого столетия. Представитель этой школы, Эмиль Дюбуа-Реймонд, выразил экстремальное мнение во введении к своей книге о животном магнетизме, опубликованной в 1848 году. Он написал: “Если бы наши методы были достаточно совершенными, то была бы возможна аналитическая механика (физика Ньютона) общих процессов жизни, — механика настолько фундаментальная, что она объясняла бы даже свободную волю”.

В словах этих ранних ученых можно усмотреть некое высокомерие, которое позже было подхвачено Томасом Хаксли и его коллегами в их защите дарвинизма. Даже сегодня мы улавливаем эхо этого высокомерия в теориях современных редукционистов, которые пытаются перепрыгнуть от разума к атомной физике. В настоящее время это более всего заметно в работах социобиологов, чьи аргументы оживляют сегодняшний интеллектуальный пейзаж. Так или иначе, взгляды Дюбуа-Реймонда совместимы с идеями современных представителей радикального редукционизма, с той разницей, что в качестве опорной дисциплины механику Ньютона заменила квантовая механика.

Пока психологи и биологи упорно работали над сведением их наук к физике, большинство из них понятия не имело о новых перспективах, возникающих в этой области — перспективах, бросающих иной свет на их знания. В конце девятнадцатого столетия физики рисовали весьма упорядоченную картину мира, события в котором разворачивались регулярно и правильно, в соответствии с уравнениями законов механики Ньютона и электричества Максвелла. Эти процессы были неизбежны и не зависели от ученых — те были просто зрителями. Многие физики считали, что в их науке уже сделано все.

Начиная с открытия теории относительности Эйнштейна в 1905 году, эта аккуратная картинка была бесцеремонно подпорчена. Новая теория утверждала, что наблюдатели в различных системах, двигающихся относительно друг друга, видят мир по-разному. Таким образом наблюдатель оказался замешанным в определении физической реальности. Ученый терял роль зрителя и становился активным участником изучаемой системы.

 

 

С развитием квантовой механики роль наблюдателя стала еще более важной в физической теории, определяющей в физических событиях. Разум наблюдателя оказался необходимым элементом в структуре теории. Следствия этой возникающей парадигмы весьма удивили первых специалистов по квантовой механике и заставили их изучать эпистемологию и философию науки. Насколько я знаю, никогда прежде в истории науки ведущие ученые не публиковали книг о философском и гуманистическом значении своих результатов.

Вернер Гейзенберг, один из основателей новой физики, оказался вовлеченным в философские и гуманистические проблемы. В “Философских проблемах квантовой физики” он писал, что физики должны отказаться от мыслей об объективной временнОй шкале, единой для всех наблюдателей, и о событиях во времени и пространстве, независимых от нашей способности наблюдать их. Гейзенберг подчеркнул, что вместо элементарных частиц законы природы теперь имеют дело с нашим знанием об этих частицах — то есть с содержанием нашего разума. Эрвин Шредингер, сформулировавший фундаментальное уравнение квантовой механики, написал в 1958 году короткую книгу под названием “Разум и материя”. В этой серии эссе он от результатов новой физики пришел к мистическому взгляду на вселенную, который он идентифицировал с “вечной философией” Олдоса Хаксли. Шредингер первым из теоретиков квантовой физики выразил симпатию к идеям “Упанишад” и восточной философской мысли. В настоящее время растет число книг, выражающих эти идеи; среди них — две популярные работы: “Дао физики” Фритхофа Капра, “Танцующие мастера By Ли” Гэри Зукава. Проблемы, с которыми сталкивается квантовая физика, хорошо выражены в парадоксе “Кто убил кота Шредингера?”. В гипотетическом эксперименте котенок сажается в закрытый ящик; туда же кладется пузырек яда и молоточек, готовый разбить пузырек. Молоточек приводится в действие счетчиком, фиксирующим случайные события, такие как радиоактивный распад. Эксперимент продолжается ровно столько времени, чтобы вероятность того, что пузырек с ядом будет разбит, равнялась одной второй. Квантовая механика представляет эту ситуацию математически как сумму функции живого кота и функции мертвого кота, каждая с вероятностью одна вторая. Вопрос в том, убивает или спасает кота вмешательство наблюдателя — ведь до того, как он смотрит на счетчик Гейзера, оба исхода одинаково возможны.

Этот шутливый пример отражает значительную концептуальную трудность. Говоря более формальным языком, сложная система может быть описана только в терминах вероятности того или иного результата эксперимента. Чтобы узнать, каков именно результат данного эксперимента, необходимо произвести измерения. Именно эти измерения и являются физическим событием, в отличие от вероятности, являющейся математической абстракцией. Единственное простое и последовательное описание измерения включает наблюдателя, осознающего результат. Таким образом физическое событие и человеческий разум становятся неразделимы. Эта связь заставила физиков рассматривать сознание как существенную часть структуры физики. Подобная интерпретация подвинула физику в сторону идеалистической концепции философии.

Взгляды многих современных физиков суммированы в эссе “Заметки о проблеме Разума-Тела”, написанном нобелевским лауреатом Юджином Винером. В начале Винер указывает, что большинство физиков вернулись к признанию того, что мысль (или разум) первична. Он утверждает: “Нельзя было сформулировать непротиворечивые законы квантовой механики, не включив в них сознание.” И в заключение он отмечает, насколько замечательно то, что научное изучение мира привело нас к содержанию нашего сознания как к первичной реальности.

Дальнейшее развитие еще одной ветви физики поддерживает точку зрения Винера. Информатика в ее приложении к термодинамике утверждает, что основное понятие этой науки, энтропия, не что иное как мера незнания наблюдателем деталей атомной структуры системы. Измеряя давление, объем и температуру объекта, мы не знаем многого о точных позициях и скоростях атомов и молекул, составляющих этот объект. Числовое значение количества недостающей информации пропорционально энтропии. В более ранней версии термодинамики энтропия, в инженерном смысле слова, представляла собой количество энергии, недоступное для производства внешней работы. В современном варианте науки значительную роль в картине играет человеческий разум, и энтропия соотносится не только с состоянием системы, но и с нашим знанием о состоянии системы.

“Менталистская” картина мира вовсе не была целью основателей современной атомной теории. Напротив, они начали с противоположной точки зрения, и им пришлось перейти на современные позиции, чтобы объяснить результаты экспериментов.

Теперь мы можем свести воедино перспективы трех крупных областей науки: психологии, биологии и физики. Скомбинировав идеи трех выразителей различных взглядов, Сагана, Крика и Винера, мы получаем довольно неожиданную картину.

Во-первых, человеческий разум, включая сознание и мысли о самом себе, может быть объяснен в терминах деятельности центральной нервной системы, которая, в свою очередь, может быть сведена к уровню биологической структуры и функций данной физиологической системы. Во-вторых, биологические явления могут быть полностью поняты в терминах атомной физики, то есть в терминах действия и взаимодействия составляющих систему атомов углерода, азота, кислорода и т.д. И наконец, атомная физика, наиболее полно понимаемая в терминах квантовой механики, должна содержать разум в качестве основного компонента системы.

Таким образом, мы, шаг за шагом, описали эпистемологический круг — от разума назад к разуму. Результаты подобных рассуждений, вероятно, больше пригодятся восточным мистикам, чем нейрофизиологам и молекулярным биологам; и тем не менее, получившаяся петля — прямое следствие комбинации идей трех признанных авторитетов в соответствующих областях науки. Поскольку редко кому приходится работать одновременно более чем с одной парадигмой, данная проблема до сих пор привлекала мало внимания.

 

 

Если мы не согласны с этой эпистемологической кругообразностью, нам остаются две противостоящих области: физика, утверждающая, что она полна, поскольку описывает всю природу, и психология, считающая себя всеобъемлющей, поскольку она имеет дело с разумом, единственным источником нашего знания о мире. Однако оба эти взгляда не свободны от проблем, так что нам, может быть, не мешает вернуться к кругу и взглянуть на него с большей симпатией. Хотя он и лишает нас абсолютов, но, по крайней мере, он принимает во внимание проблему Тело-Разум и предоставляет основу, на которой могут контактировать индивидуальные дисциплины. Возможно, что этот круг представляет из себя наилучший подход к теоретической психологии.

 

 

* * *

Характерный для социобиологов редукционистский подход также не свободен от проблем, когда дело доходит до строго биологического уровня. Дело в том, что он включает предположение о постепенной эволюции от ранних млекопитающих до человека — а это в свою очередь предполагает, что разум — или сознание — не был внезапным скачком. Подобное предположение вряд ли оправдано, принимая во внимание многочисленные примеры дискретности в эволюции. Само происхождение вселенной, Большой Взрыв, — космический пример дискретности. Зарождение жизни, хотя и не было подобным катаклизмом, — еще один пример того же.