Более подробное рассмотрение словесного единства. Система включения слов в предложения

 

(EinverleibungsystemderSprachen)

27. Каждая особенность языка, коренящаяся во внутреннем языковом сознании, затрагивает все его устройство. Ярче всего это видно на примере флексии. Она находится в теснейшей связи с двумя внешне противоположными, но на самом деле органически взаимодействующими аспектами — со словесным единством и с надлежащим разделением частей предложения, которое создает возможность его членения. Связь флексии со словесным единством понятна сама собой, поскольку вполне естественно ее стремление к образованию единства и то, что она не может удовлетвориться образованием целого, не скрепленного воедино. Но в то же время она способствует также и надлежащему членению предложения и свободе его устройства, в своей грамматической деятельности снабжая слова признаками, которым можно спокойно доверить функцию указания на отношения слов ко всему предложению в целом. Таким образом, флексия устраняет опасность принятия предложения за одно слово и поощряет его членение на составные части. Но гораздо важнее то, что в результате обратной соотнесенности с формами мышления, в той мере, в какой последние соотнесены с языком, флексия способствует более правильному и четкому проникновению в сущность мыслительных связей. Ибо все три названные здесь особенности языка восходят, собственно, к одному источнику — к ясному пониманию соотношения речи и языка. Поэтому флексия, словесное единство и надлежащее членение предложения никогда не должны рассматриваться раздельно. Флексия появляется лишь при наличии этих двух аспектов, развитых в полной мере и оказывающих свое благотворное влияние.

Речь, в соответствии с безграничными возможностями ее употребления, которые никогда нельзя точно измерить, требует соразмерных этим возможностям элементов, и потребность эта интенсивно и экстенсивно растет по мере повышения ступени, на которую она восходит, ибо на самой высокой ступени она сама становится фактором порождающим идеи, и воплощением развития мысли. Все развитие человеческой речи, несмотря на многочисленные препятствия, на- 'правлено к этой последней цели. Поэтому она всегда стремится ^ обрести такие языковые элементы, которые обеспечили бы оптималь- jjoeвыражение мыслительных форм, и потому для нее самой подхо- г* дящей оказывается флексия, характерным признаком которой как раз и является одновременное рассмотрение понятия в его внутренних и внешних связях. Закономерность такого пути облегчает движение мысли вперед. Посредством таких элементов речь стремится к образованию бесчисленных комбинаций окрыленной мысли, не имеющих предела в своей бесконечности. В основе выражения всех этих комбинаций лежит синтаксис, и такой свободный взлет возможен только тогда, когда части простого предложения соединяются или отделяются друг от друга в соответствии с синтаксической необходимостью, а не более или менее произвольным образом.

Развитие идей требует наличия двух процедур: представления отдельных понятий и соотнесения последних с мышлением. И то,

и Другое выступает также и в речи. Понятие заключается в связанные между собой, не отделимые друг от друга без разрушения значения звуки и помечается признаком, указывающим на его отношение к конструкции предложения. Созданное таким образом слово язык выговаривает как одно целое, отделяя его от других, мысленно связанных с ним слов, но при этом не устраняет одновременных взаимопроникновений всех слов периода. В этом проявляется словесное единство в самом узком смысле этого слова, обращение с каждым словом как с индивидуальной сущностью, которая, не теряя своей самостоятельности, может вступать с другими в различную степень соприкосновения. Но выше мы видели, что и в сфере одного и того же понятия, а следовательно, одного и того же слова, иногда Обнаруживаются разные взаимосвязанные понятия, и отсюда возникает еще один вид словесного единства, который, в отличие от вышеуказанного внешнего, можно назвать внутренним. В свою очередь, внутреннее словесное единство может иметь более широкий ц более узкий смысл в соответствии с тем, являются ли такие разовые понятия однородными и всего лишь связанными в одно сложное

Целое, или неоднородными (обозначение и указание); в последнем, случае одно понятие как бы играет роль некоего отпечатка на другом. Словесное единство в языке имеет двоякий источник: оно коре-

Нится во внутреннем, соотнесенном с потребностями мыслительного. развития, языковом сознании и в звуке. Поскольку всякое мышление

состоит в разделении и соединении, то потребность языкового созна- в символическом речевом представлении всех различных видов Понятийного единства должна пробуждаться сама собой и прояв-

Ляться в языке в меру своей активности и упорядоченной закономерности. С другой стороны, звук стремится к надлежащему произ-

Ношению своих различных, соприкасающихся друг с другом, моди-. фИкаций. Часто при этом он всего лишь облегчает трудности или

«Чедует органически усвоенным навыкам. Но он может идти и даль- г,1Ие, образовывать ритмические сегменты и представлять последние нечто целое на слух. Но оба фактора — внутреннее языковое %С0знание и звук — взаимодействуют между собой, причем послед-

Ц127 ний приспосабливается к потребностям первого, и трактовка звукового единства тем самым превращается в символ искомого определенного понятийного единства. Последнее, будучи таким образом воплощено в звуке, пронизывает всю речь в качестве одухотворяющего принципа, и звуковая форма, искусно образованная мелодически и ритмически, в свою очередь оказывает обратное воздействие на дух, укрепляя в нем связь организующих сил разума с творческой фантазией, в результате чего переплетение сил, направленных вовне и вовнутрь, к духу и к природе, возвышает жизнь и приводит к гармонической подвижности.

Средства обозначения словесного единства. Пауза

Средства обозначения словесного единства в речи — пауза, изменение букв и акцентуация.

Пауза может служить только указателем внешнего единства; внутри слова она, как раз наоборот, разрушила бы единство. В речи естественна легкая, лишь опытному слуху заметная остановка голоса в конце слов для разграничения элементов мысли. Вместе с тем стремлению обозначить единство понятия противостоит столь же необходимое стремление сплотить предложение в одно целое, а получившему фонетическое выражение единству понятия противополагается единство мысли; там, где действует верное и изощренное чувство языка, обе эти наклонности дают о себе знать, и все же находятся какие-то способы уравновесить противоположность между ними, нередко даже сделав ее при этом еще более яркой. Поясняющие примеры я снова буду брать из санскрита \ потому что этот язык успешнее и полнее любого другого обеспечивает восприятие словесного единства и, кроме того, имеет алфавит, тщательнее, чем наши, передающий также и графически, для глаза, точное произношение, как его слышит ухо. Не каждую букву санскрит допускает быть замыкающей в слове; он признает этим самостоятельную индивидуальность слова и закрепляет его обособление в речи тем, что предписывает для начальных и конечных букв другие правила из-

1 Я заимствую конкретные приводимые мною данные о строе санскрита — в том числе и там, где не привожу источников, — из „Грамматики' Боппа и охотно признаюсь, что обязан более ясным пониманием строя этого языка только его классической работе, потому что ни одно из предыдущих описаний, как ни велики их заслуги в других отношениях, не просвещают читателя в такой же мере. Как „Санскритская грамматика" в ее разных изданиях, так и вышедшие позднее сравнительные и другие академические исследования Боппа, содержащие настолько же плодотворное, насколько талантливое сравнение санскрита с родственными языками, навсегда останутся подлинным образцом глубокого и удачного прозрения, а нередко и смелой догадки об аналогии грамматических форм, и языковедение уже теперь обязано им своими главнейшими успехами в отчасти новооткрытой области. Еще в 1816 г. Бопп в своей „Системе индийского спряжения" („Соп- jugationssystemderIndier") заложил основу тех исследований, которые он с таким успехом продолжал позднее, держась всегда одного направления.

менения, чем для стоящих н его середине. Но вместе с тем сплетение мысли в санскрите последовательнее, чем в других языках того же семейства, сопровождается слиянием звуков, так что на первый взгляд словесное единство, казалось бы, разрушается мыслительным единством предложения. Когда конечный и начальный гласные, сливаясь, превращаются во что-то третье, возникает явственное звуковое единство обоих слов. Этого, правда, не происходит при изменении конечных согласных перед начальными гласными, поскольку начальный гласный, сопровождаемый легким придыханием, примыкает к конечному согласному не по тем правилам, по каким санскрит превращает в неразрывное единство согласный и следующий за ним гласный внутри одного и того же слога. Так или иначе, изменение согласного всегда мешает обозначению раздельности слов. Однако легкая помеха никогда, по сути дела, не может ни сгладить эту их раздельность в сознании слушающего, ни даже заметно затруднить ее распознание. В самом деле, с одной стороны, именно оба главных закона звукоизменения на стыках слов — слияние гласных и превращение перед гласными глухих согласных в звонкие — никогда не действуют внутри слова; а с другой стороны, внутреннее единство слова в санскрите оформлено с такой ясностью и определенностью, что при любом переплетении звуков в речи всегда легко распознать слова как самостоятельные звуковые единства, лишь видоизменившиеся от непосредственного соприкосновения с другими. Хотя требуемое санскритом переплетение звуков в речи говорит, конечно, о чуткости слуха и об одухотворенном порыве к символическому отражению единства мысли, примечательно все же, что и такие индийские языки, как телугу, на почве которых не возникла самостоятельная большая культура, обладают той же чертой, которая, надо сказать, связана с самобытными привычками народного говора и потому вовсе не так уж легко перекочевывает из одного языка в другой. Само по себе переплетение всех звуков речи более естественно в долитературном состоянии языка, когда слову только еще предстоит выделиться из речи; но В санскрите та же особенность стала внутренним и внешним украшением речи, не менее ценным оттого, что без этого необязательного для мысли роскошества можно было бы и обойтись. Ясно, что, помимо отдельного выражения, у языка есть еще и другие способы воздействовать на порождение мысли в душе и ни одно из достоинств языка, сколь бы случайным оно ни казалось, не проходит бесследно для этого воздействия.

Средства обозначения словесного единства. Изменение букв

Внутреннее единство слова по-настоящему проявляется только в языках, которые, облекая понятие в сопутствующие ему определения, расширяют звуковой состав слова до нескольких слогов и

допускают внутри него разнообразные изменения букв. Добиваясь красоты звучания, языковое чувство применяет тогда к этой внутренней сфере слова всеобщие и частные законы благозвучия и гармонического сочетания элементов. Но и артикуляционное чувство здесь тоже за работой, причем оно действует главным образом как роз на эти новые образования, то изменяя звуки для изменения смысла, то начиная употреблять для обозначения сопутствующих определений — и тем переводя в разряд флексий — звуки, которые имеют и самостоятельный смысл. Их исконное предметное значение становится тогда символическим, самый звук, подчинившись главному понятию, часто стирается до односложного элемента и, несмотря на разницу происхождения, тоже уподобляется по виду звукам чисто символическим, прямым созданиям артикуляционного чувства. Чем это последнее подвижней и деятельней в своей непрестанной работе слияния (Verschmelzung) понятия со звуком, тем скорей наступает такое уподобление.

Благодаря взаимодействию этих причин возникает, удовлетворяя одновременно и рассудку, и эстетическому чувству, такое строение слова, в котором строгий анализ, отправляясь от корня, должен стремиться дать отчет, с точки зрения смысла и фонетики, о каждой добавленной, опущенной или измененной букве. И эта цель реально достижима — хотя бы в той мере, в какой рядом с каждым таким изменением можно поставить объясняющие его аналогичные случаи в языке. Подобное строение слова более вместительно, гибко и более приемлемо для ума и слуха в тех языках, которые не накладывают на исконные словоформы раз и навсегда установленной печати единообразия и, желая обозначить сопутствующие определения понятия, предпочитают внутрисловесному изменению с его чистой символичностью суффиксальное оформление. Это последнее, по своему происхождению грубое и, казалось бы, примитивное, средство, которое иногда путают с механическим надстраиванием, будучи возведено обостренным чувством флексии на высшую ступень, обнаруживает несомненное преимущество перед внутренним изменением, при всей тонкости и искусности последнего. Нет сомнения, что главным образом именно из-за двухсложного устройства корня и боязни словосложений строению слова в семитских языках, несмотря на удивительную гибкость и изобретательность проявляющегося здесь флективного и артикуляционного чувства, все-таки еще очень далеко до санскритского строения слова, более гибкого, всеобъемлющего и лучше отвечающего всем целям языка.

Санскрит фонетически обозначает разные степени словесного единства, насколько внутреннее чувство языка ощущает потребность в их различении. Для этого он прежде всего по-разному трактует слоги, входящие в одно и то же слово в качестве различных элементов его понятия, и отдельные звуки в местах соприкосновения этих слогов друг с другом и с соседними словами. Я уже упоминал выше о том, что обращение с соприкасающимися звуками неодинаково на стыках отдельных слов и в середине слова. Язык идет еще дальше по пути этих разграничений, и если правила для двух названных случаев отнести к двум диаметрально противоположным классам, то он имеет указатели для нижеследующей градации словесного единства, в порядке перехода от более рыхлой к более прочной внутренней связи:

сложные слова;

слова с префиксами, в основном глаголы;

слова, построенные с помощью суффиксов (суффиксы taddhita) из имеющихся в языке основ;

слова, произведенные с помощью суффиксов из корней, то есть из слов, находящихся, собственно, вне языка (слова kri- danta);

грамматические формы склонения и спряжения.

Два первых вида слов подчиняются в целом правилам для присоединения отдельных слов, три последних — правилам для середины слова. Тут есть, разумеется, отдельные исключения, и в основе всей вышеприведенной градации лежит, естественно, не абсолютное различие правил для каждого вида, а просто большее или меньшее — но во всяком случае очень заметное — приближение к тому или другому из двух вышеназванных главных классов. Что касается исключений, то в них дает о себе знать опять-таки явственная склонность к большей прочности соединения. Так, у отдельных слов — за одним, да и то лишь кажущимся, исключением — конечный согласный предшествующего слова никогда, собственно, не вызывает изменения начальной буквы последующего, но у некоторых сложных слов и слов с префиксами это бывает, причем изменение иногда простирается вплоть до второго согласного от начала — например, когда agni'огонь' и stoma'жертва' соединяются в agni- shtoma'огненная жертва'. Этой отменой правил для сложения отдельных слов язык явственно дает знать, что он ощущает потребность в словесном единстве. И все же невозможно отрицать, что в остальном обычное обращение санскрита с конечными и начальными буквами, соприкасающимися внутри сложных слов, и отсутствие соединительных звуков, какими всегда в подобных случаях пользуется греческий язык, делает санскритские compositaслишком похожими на отдельные слова. Ударение, хотя оно нам и неизвестно, едва ли могло здесь что-нибудь исправить. Там, где первый член сложного слова сохраняет самостоятельное склонение, вся связь, по сути дела, опирается только на языковой узус, либо всегда сочетающий данные слова, либо никогда не допускающий от-. дельного употребления второго члена. Впрочем, и без склонения первого члена сложного слова его соединение со вторым фиксируется большей частью лишь в уме, не достигая той доходчивости Дня слуха, которая имеет место при слиянии звуков. Когда основная и падежная формы слова звучат одинаково, язык никак не показывает, стойт ли слово само по себе или входит элементом в сложение. Длинные санскритские compositaиз-за скудости грамматических указателей составляют поэтому не столько цельное слово, сколько цепочку грамматически не оформленных, приставленных друг к другу слов, и приходится признать, что греческпи язык следует верному чувству, никогда не давая своим compositeвыродиться из-за большой длины до такого состояния. Но, впрочем, и санскрит другими своими приемами тоже показывает, как мудро он умеет временами указать на единство этой цепочки — скажем, когда два или более существительных, какого бы рода они ни были, он сводит в одно существительное среднего рода.

Из трех видов слов, подчиняющихся правилам звуковых сочетаний для середины слова, слова типа kridantaи те, что имеют грамматическую флексию, наиболее близки друг другу; а если среди них искать признаков еще более тесной связи, то таковые, скорее всего, будут опираться на различие между падежными и глагольными окончаниями. Суффиксы kritведут себя совершенно так же, как эти последние. В самом деле, они оформляют непосредственно корень, впервые ими же, собственно, и вводимый в язык, тогда как надежные окончания, похожие в этом отношении на суффиксы tad- dhita, примыкают к уже имеющимся, употребительным в самом языке основам. Всего прочнее и глубже слияние звуков в глагольном спряжении, и тому есть основания, поскольку глагольное понятие и по смыслу тоже всего менее отделимо от своих сопутствующих определений.

Я собирался здесь показать только, как различаются между собой, отражая степень внутреннего единства слова, законы благозвучного слияния соприкасающихся букв. Нам надо, однако, остерегаться усматривания здесь какого-то специального намерения, равно как и вообще слово намерение применительно к языкам надо принимать с оговорками. Если подразумевать тут как бы предустановлен- ность и чисто волевое стремление к ясной предначертанной цели, то намерение языкам чуждо, и об этом надо непрестанно помнить. Оно выступает всегда лишь в виде какого-то изначально инстинктивного предощущения. Так или иначе, именно подобное ощущение понятийного единства, по моему убеждению, перешло в звук в рассматриваемом нами случае, причем не всюду в равной мере и на с одинаковой последовательностью именно потому, что было ощущением. Нередко применение в каждом случае разных законов вытекает, правда, фонетически из природы самих букв; и кроме того, поскольку все грамматически оформленные слова демонстрируют одинаковую связь конечных и начальных букв своих элементов, тогда как у отдельных и даже у сложных слов соприкосновения одного и того же рода повторяются бессистемно и нечасто, то в первом случае, естественно, легко складываются свои произносительные навыки, теснее сплавляющие все элементы, так, что, стало быть, ощущению словесного единства здесь можно приписывать и совсем другие причины, чем названные мною выше. Но все-таки первичным оказывается инстинктивное чувство единства — ведь только благодаря ему грамматические приставки вообще срастаются с основой, а не остаются, как в некоторых языках, обособленными. На фонетические же процессы заметно влияет то, что как падежные окончания, так и суффиксы начинаются только с определенных согласных и потому могут вступать лишь в определенное число сочетаний, которое для падежных окончаний всего ограниченней, для суффиксов kritи глагольных окончаний значительнее, а для суффиксов taddhi- taеще более увеличивается.

Помимо особых правил для присоединения согласных, соприкасающихся в середине слова, языки располагают еще и другим приемом звукового оформления слова, еще отчетливее обозначающим его внутреннее единство: всему строению слова они предоставляют влиять на изменение отдельных букв, особенно гласных. Это происходит, когда присоединение более или менее весомого слога оказывает влияние на уже имевшиеся в слове гласные, когда приращение в начале слова вызывает слияние или выпадение звуков в его конце, когда гласный добавочного слога ассимилируется гласным слова и наоборот или когда за счет усиления или изменения звука одному слогу дается перевес, делающий его для слуха господствующим в слове. В любом из этих случаев, если дело не сводится к чистой фонетике, правомерно видеть символическое обозначение внутрисловесного единства. В санскрите такой фонетический прием выступает в разнообразных видах и всегда показывает примечательную заботу о прозрачности логической и красоте эстетической формы. Недаром санскрит не ассимилирует окончаниям слоги основы, сохраняя их прочность, но легко допускает расширение гласного основы, причем ввиду регулярной повторяемости такого расширения в языке ухо легко угадывает первоначальный образ. Подметив это, Бопп обнаружил тонкое чувство языка и очень правильно сказал, что это изменение гласного основы — не качественной, а количественной природы Качественная ассимиляция проистекает от небрежности произношения или от пристрастия к однообразному бренчанию слогов; в количественном варьировании меры долготы дает о себе знать более высокое и утонченное чувство гармонии. Там важный гласный корня прямо-таки приносится в жертву звучанию; здесь, расширяясь, ОН не исчезает для слуха и для понимания.

Для придания одному слогу фонетического перевеса и господства над всем словом санскрит располагает в гуне и вриддхи двумя федствами, так искусно устроенными и так связанными с осталь- ЯОй областью звукового родства, что в своей стройности и системности они остаются уникальной особенностью этого языка. Ни один ИЗ языков-собратьев не усвоил себе этого фонетического перехода В том, что касается его системы и принципа; некоторые языки заимствовали только отдельные его фрагменты в качестве готового результата. Гуна и вриддхи вызывают удлинение а, из iи и образуют соответственно дифтонги ё и о; гласный г изменяют в аг и аг [52];

ё и о через повторную дифтонгизацию усиливают до aiи an. Если после ё и ai, б и аи, возникших благодаря гуне и вриддхи, следует гласный, то эти дифтонги распадаются на ау и ay, awи aw. Так возникает сдвоенный ряд из пяти вариантов звука, которые, однако, благодаря своей четкой закономерности и постоянной повторяемости в речи всегда отсылают нас к одному и тому же исходному звуку. Язык приобретает таким путем многообразие гармонических звукосочетаний без малейшего ущерба для понимания. В гуне и вриддхи всякий раз один звук заступает на место другого. Нельзя, однако, из-за этого рассматривать гуну и вриддхи как простую перегласовку, обычную вообще для многих языков. Важное различие заключается в том, что при перегласовке основание для замены гласного всегда более или менее посторонне исконному звуку изменяемого слога и должно быть отыскиваемо то в стремлении к грамматическому разграничению, то в законе ассимиляции, то еще в чем-нибудь, так что новый звук может быть разным смотря по обстоятельствам, тогда как при гуне и вриддхи он всегда единообразно развертывается из исконного звука самого изменяемого слога, принадлежа только этому последнему. Если, соответственно, взять для сравнения wedmiс гласным в ступени гуна и tenimaс тем же гласным, возникшим, согласно объяснению Боппа, в результате ассимиляции, то источником ё, заменившего собою исконный звук, в первой словоформе оказывается iзамененного слога, во второй — iпоследующего слога.

Гуна и вриддхи — усиления основного звука, причем наподобие сравнительной и превосходной степени они в одинаковой количественной мере усиливают не только простой гласный, но и тот, что уже раз был усилен. Усиление воспринимается на слух как явственное расширение произносимого звука; то же самое с поразительной четкостью проявляется и в значении — например, в образовании причастия страдательного залога будущего времени на — уа. В самом деле, простое понятие требует там лишь гуны, а усиленное и связанное с необходимостью — вриддхи: stawya'достохвальный', sta- wya'необходимо заслуживающий всемерной похвалы'. Однако значением усиления особенная природа этих звуковых переходов еще не исчерпывается. Здесь надо, правда, исключить ступень вриддхи от а, которая, впрочем, входит в этот класс лишь условно, на основании своего грамматического применения, а не по своему звучанию. У всех остальных гласных и дифтонгов характерная черта этих усилений заключается в том, что в ходе их совершается как бы градация (Umbeugung) звука посредством соединения неоднородных гласных или дифтонгов. Действительно, в основе всякой ступени гуна и вриддхи лежит сочетание а с прочими гласными или дифтонгами — все равно, будем ли мы считать, что в гуне краткий, а во вриддхи долгий а выступает перед простым гласным или что а, всегда краткий, выступает в гуне перед простым гласным, а во вриддхи — перед гласным, уже прошедшим ступень гуны 1. Простое удвоение звука при слиянии одинаковых гласных, за исключением одного а, даже индийскими грамматиками, насколько мне известно, не причислялось к вриддхи. А поскольку в гуне и вриддхи всегда возникает звук, хотя и совсем иначе воздействующий на ухо, но имеющий свое основание исключительно в исконном гласном слога, то звуки на ступенях гуна и вриддхи каким-то невыразимым в словах, однако явственно ощутимым образом рождаются из недр самого слога. Так что если бы гуна, столь часто изменяющая корневой слог в глаголе, была той или иной характеристикой определенных грамматических форм, то эти последние даже по их чувственному проявлению можно было бы называть буквально внутренними разветвлениями корня, притом в более полноденном смысле, чем в семитических языках, где происходит просто символическая мена гласных [53]. Но ничего подобного как раз нет, потому что гуна — просто одно из побочных образований, которые в санскрите по определенным законам придаются глагольным формам, помимо их собственных характеристик. Это по своей природе чисто фонетическое явление, которое, насколько мы в силах разглядеть его причины, можно объяснить тоже исходя исключительно из фонетических обстоятельств; взятое само по себе, оно и не значимо, и не символично. Единственный случай, для которого здесь придется сделать исключение, — гунирование удвоительной гласной в интенсиве глагола. Впечатление усиленности, которое язык непривычным для него образом стремится вложить в эти формы, оказывается здесь тем более ярким, что обычно долгий гласный в удвоении, наоборот, сокращается и, кроме того, гуна здесь сосуществует с долгим гласным корня, чего больше нигде нельзя наблюдать.

Напротив, во многих случаях можно рассматривать гуну и вриддхи как символ внутреннего единства слова, поскольку эти звуковые изменения, ступенчато происходящие в области гласных, вызывают менее отягченное материей, более решительное и тесное сплочение слова, чем изменения согласных на стыке слов. Гуна и вриддхи уподобляются тут в известной мере акцентуации, потому что расширением и как бы градацией звука достигается тот же перевес господствующего слога, какой в акцентуации обеспечивается высотой тона. Поэтому, хотя они лишь иногда служат для упрочения внутреннего единства слова, они во всяком случае входят в число разнообразных способов, какими пользуется для указания на это единство язык, далеко не всегда идущий только одним путем. И здесь, пожалуй, причина того, что к гуне и вриддхи совершенно особенным образом предрасположены многослоговые, длинные формы десятого глагольного класса и родственные им каузативные глаголы. Правда, гуна и вриддхи встречаются, конечно, и в очень коротких формах, но этим еще не опровергается то, что в длинных формах они предохраняют слоги от рассыпания, заставляя голос произносить их компактной группой. Очень знаменательным в этом отношении представляется и то, что гуна преобладает в словах с наиболее прочным внутренним единством, в словах kridantaи в глагольных окончаниях, падая в них обычно на корневой слог, но никогда не встречается ни в основном слоге падежных окончаний, ни в словах, образованных суффиксами taddhita.

Вриддхи находит себе двоякое применение. С одной стороны, эта ступень — чисто фонетическое явление, подобно гуне, и может усиливать последнюю как с необходимостью, так и по произволу говорящих; с другой стороны, она может быть и знаменательной, и чисто символической. В первом своем виде она затрагивает преимущественно конечные гласные, подобно тому как и гуна у долгих гласных тоже возможна только в конце слова. Это происходит потому, что расширение конечного звука не встречает себе преград. Здесь тот же принцип, который в яванском допускает, чтобы гласный а, слившись с согласным, выродился на исходе слова в темное о. Значимость вриддхи сказывается особенно в суффиксах taddhita, а свою исконную область применения эта ступень имеет, по-видимому, в патронимах, в собирательных и отвлеченных именах существительных. Во всех этих случаях происходит расширение первоначально простого конкретного понятия. Такое же расширение, впрочем, метафорически переносится и на другие случаи, хотя и не столь последовательно. Поэтому может получаться так, что прилагательные, образованные суффиксами taddhita, то поднимаются на ступень вриддхи, то оставляют свой гласный без изменения. В самом деле, прилагательное ведь можно рассматривать и как конкретное качество, но вместе и как собрание всего множества обладающих этим качеством вещей.

В результате появления или отсутствия гуны у глагола в грамматически строго определенных случаях возникает противоположность между гунированными и лишенными гуны формами спряжения. Временами, но гораздо реже, аналогичное противопоставление создается то обязательным, то произвольным употреблением вриддхи в противоположность гуне. Хотя Бопп и пренебрег некоторыми случаями как исключениями, однако в целом он, несомненно, первым вполне удовлетворительно объяснил эту противоположность через влияние фонетически тяжелых или легких окончаний на гласный корня. А именно — первые препятствуют его расширению, вторые провоцируют такое расширение. И то и другое имеет место повсюду, где окончание непосредственно примыкает к корню или где между ним и корнем стоит гласный, способный к гунированию. Где, напротив, влияние слога флексии гасится промежуточным гласным иного рода или согласным, отменяющим зависимость корневого гласного от флексии, там применение или неприменение гуны, будь оно даже в определенных случаях регулярным, не поддается никакому фонетическому объяснению, и изменение корневого слога тогда вообще невозможно возвести ни к какому всеобщему языковому закону. Подлинную причину применения или неприменения Гуны вообще, на мой взгляд, можно отыскать только в истории форм глагольного спряжения. Но это пока еще очень туманная область, в которой мы в силах угадать разве что фрагментарные частности. Возможно, когда-то в разных диалектах или в разные периоды существовали два рода спряжения — с гуной и без нее, — от смешения которых возник теперешний облик глагольного словоизменения В наблюдаемом нами кодифицированном состоянии языка. Кажется, что к такому предположению действительно подводят некоторые классы корней, которые, по большей части не меняя значения, спрягаются одновременно как с гуной, так и без нее или принимают сквозную гуну там, где языковая аналогия требовала бы, вообще говоря, вышеупомянутого противоположения. Второе встречается только в порядке отдельных исключений, но первое имеет место у всех глаголов, спрягающихся одновременно по первому и шестому классу, а также у тех глаголов первого класса, которые во всем, за исключением отсутствия гуны, образуют свой многообразный претерит по шестому типу одинаково со своим аугментным претеритом. Вполне возможно, что весь этот шестой тип, соответствующий гре-;Ческому аористу второму, есть не что иное, как подлинный аугмент- ЛЫй претерит спряжения без гуны, параллельно которому существо- Шало и спряжение с гуной (наш теперешний аугментный претерит *орней первого класса). В самом деле, мне представляется очень Возможным, что по-настоящему санскрит имеет только два, а не Цри, как мы теперь считаем, претерита, так что образования мнимого Третьего, а именно многообразного претерита, суть лишь побочные <формы, оставшиеся от других эпох языка.

Если допустить, таким образом, наличие двух исконных спряжений в языке, с гуной и без гуны, то, естественно, напрашивается вопрос, не была ли гуна вытеснена или, напротив, не развилась ли она вторично, в тех случаях, когда весомость окончаний вызывала противопоставление? Надо, не сомневаясь, высказаться в пользу первого. Звуковые изменения, подобные гуне и вриддхи, невозможно привить языку извне; по удачному выражению Гримма, говорившего о немецком аблауте, они увязают, словно корни, в языковой почве и могут иметь своим источником темные и широкие дифтонги, какие мы находим и в других языках. Гармоническое чувство, по-видимому, смягчило их и упорядочило их взаимоотношения количественной определенностью. Впрочем, та же наклонность органов речи к расширению гласных могла у одаренного народа сразу же и непосредственно излиться в ритмически упорядоченной форме. Ведь вовсе не обязательно и едва ли даже разумно представлять себе каждую находку хорошо устроенного языка результатом постепенного и медленного развития.

Разница между грубым природным звуком и упорядоченным произношением с гораздо большей отчетливостью обнаруживается в другой звуковой форме, очень важной для внутренней организации слова, — в удвоении. Повтор начального слога или даже всего слова целиком, то с усилением значимости при выражении разнообразных понятий, то в порядке простой произносительной привычки, свойствен языкам многих нецивилизованных народов. В некоторых языках малайской семьи удвоение свидетельствует о скрытом действии фонетического чувства уже потому, что повторяется не всегда гласный корня, а иногда какой-то родственный ему. Но в санскрите удвоение столь строго соразмерено с каждым из типов внутреннего строения слова, что здесь можно насчитать до пяти или шести разных формул удвоения, распределенных в языке по своим местам. Все они так или иначе вытекают из двоякого закона, требующего приспособления этого односложного форшлага* к особенной форме слова, с одной стороны, и к нуждам внутрисловесного единства — с другой; некоторые из удвоений служат притом для обозначения определенных грамматических форм. Характер приспособления временами достигает такой изощренности, что слог, призванный, собственно, предшествовать слову, раскалывает его и встает между его начальным гласным и конечным согласным — возможно, из-за того, что удваиваемые формы требуют еще и второго форшлага в виде аугмента, а перед корнями, начинающимися с гласного, обозначить различие между этими слогами-форшлагами было бы затруднительно. Греческий язык, где аугмент и удвоение в подобных случаях обычно действительно сливаются в augmentumtemporale, для достижения той же цели тоже развил некоторые сходные формы [54]. Здесь мы видим замечательный пример того, как, повинуясь подвижному и живому артикуляционному чувству, звукообразование прокладывает себе особенные и, казалось бы, причудливые пути, чтобы не отстать от внутренней организующей деятельности языкового чувства ни в одном из его движений и сделать осязаемым каждое.

Интенция прочной связи слова со своим форшлагом выражается в санскрите у консонантных корней тем, что гласная удвоения становится краткой даже при долгой корневой гласной, и, таким образом, слово фонетически перевешивает свой форшлаг. Два исключения из этого правила сокращения гласной, единственные в языке, имеют опять-таки особенное, экстраординарное основание: у интенсивных глаголов — необходимость указать их усиление, у многообразного претерита каузативных глаголов — уравновесить по требованиям эвфонии повторяемый гласный с гласным корня. У корней, начинающихся с гласного, в случаях, когда удвоение выражается удлинением начального гласного, фонетически перевешивает начальный слог, который способствует тем самым — подобно тому, как мы видели это у гуны, — более тесной связи остальных плотно примыкающих к нему слогов. В большинстве случаев удвоение служит реальной приметой определенных грамматических форм или же характерной для них фонетической модификацией. Только у небольшого числа глаголов (у глаголов третьего класса) оно является неотъемлемой частью самого слова. Но и здесь, как в случае с гуной, напрашивается догадка, что в какую-то раннюю эпоху языка можно было спрягать глаголы как с удвоением, так и без него, не вызывая при этом никакого изменения ни в формах спряжения, ни в значении. В самом деле, аугментный претерит и многообразный претерит некоторых глаголов третьего класса различаются между собой только наличием или отсутствием удвоения. Равноценность этих параллельных форм представляется еще более естественной, чем в случае форм с гуной или без гуны. Ведь фонетическое усиление высказывания с помощью повтора первоначально вызывалось просто живостью индивидуального чувства и потому, даже становясь более универсальным и упорядоченным, легко могло подать повод для колеблющегося употребления.

1 Аугмент, в качестве указателя прошедшего времени родственный удвоению, у корней с начальным гласным тоже применяется для упрочения единства слова, обнаруживая в этой своей роли примечательный контраст с тождественным ему по звуку форшлагом, указателем отрицания. В самом деле, если alphaprivativumне изменяется перед этими корнями благодаря вклиниванию промежуточного п, то аугмент сливается с их начальным гласным, уже Мим показывая предопределенную для него как для глагольной формы большую прочность связи. Больше того, он минует возникающую вследствие этого слияния ступень гуны и расширяется до вриддхи — явно потому, что чувство внутреннего единства слова готово придать этому начальному гласному, скрепляющему собой все слово, как можно больший перевес. Правда, в одной глагольной форме — в претерите с удвоением — у некоторых корней «И тоже встречаем вставное п; этот случай, однако, стоит в языке особняком, и присоединение аугмента все-таки связано с удлинением гласной форшлага.

, В распоряжении фонетически богатых языков имеется, кроме кратко перечисленных нами, еще ряд других средств, одинаково выражающих чувство потребности в придании слову органического строя, который соединял бы в себе внутреннюю полноту и благозвучие. В санскрите сюда можно отнести удлинение гласного, чередование гласных, переход гласного в полугласный, расширение последнего последующим полугласным до слога и в известном смысле — вставку носового звука, не говоря уже об изменениях, вызываемых общими законами языка у букв, соприкасающихся в середине слова. Во всех этих случаях окончательная форма звука вытекает как из устройства корня, так и из природы грамматических добавлений. Самостоятельность и устойчивость, родство, противоположность и относительная весомость отдельных букв проявляются то в изначальной гармонии, то в противоборстве, которое всегда прекрасно уравновешивается действием языкового чувства, придающего всему органичность. Еще отчетливее забота об образовании словесного целого дает о себе знать в законе компенсации, по которому усиление или ослабление, происшедшее в одной части слова, влечет за собой, для восстановления равновесия, противоположную перемену в другой его части. Здесь, при окончательном оформлении слова, качественные свойства букв уже не берутся в расчет. Языковое чувство выделяет лишь бестелесные количественные характеристики и обращается со словом, как в метрике, словно с ритмическим рядом. Санскрит содержит такие удивительные формы, какие нелегко встретить в других языках. Многообразный претерит каузативных глаголов (седьмое образование, по Боппу), оснащенный вместе и аугментом, и удвоением, представляет здесь пример, замечательный во всех отношениях. В словоформах данного типа за аугментом корней, начинающихся с согласной, — этот аугмент всегда краткий — непосредственно следует друг за другом повторяемый и корневой слоги, и язык старается придать гласным этих двух слогов определенное метрическое соотношение. За немногими исключениями, когда эти слоги звучат как пиррихий (ajagadam, uuuw

от gad'рассказывать') или как спондей (adadhradam, wwот

dhrad'опадать', 'вянуть'), они имеют либо восходящий размер ямба (adudusham, ww — wот dush'грешить', 'пребывать в пороке'), либо — что составляет большинство случаев — нисходящий размер трохея (achikalam,kj — kjkjот kal'бросать', 'запускать'), редко предоставляя произношению право выбирать между тем и другим из этих двух метрических типов. Стоит, однако, вглядеться в количественные соотношения этих форм, на первый взгляд очень запутанные, как мы обнаружим, что язык следует здесь крайне простому методу. А именно — решив внести какое-либо изменение в корневой слог, он применяет элементарный закон фонетической компенсации. В самом деле, предприняв сокращение корневого слога, он восстанавливает равновесие простым удлинением повторяемого слога, благодаря чему возникает тот трохеический понижаю- щнйся piivM, который доставляет здесь языку, по-видимому, особенное удовлетворение. Изменение количества корневою слога', казалось бы, нарушает более важный закон, требующий сохранения слога основы. Тщательное разыскание убеждает, однако, что ничего подобного не происходит. Все эти претериты образуются не из первичных, а из грамматически уже измененных каузативных корней. Укороченная долгота поэтому присуща, как правило, лишь каузативным корням. Натолкнувшись в этих своих формированиях на первичную Долготу основы или на такой же долгий дифтонг, язык отказывается от своего намерения, оставляет корневой слог без изменения и уже не удлиняет слог удвоения, который и по общему правилу краток. Эта трудность, противостоящая той практике, которая предназначалась для этих форм, обусловила преобладание ямба, представляющего собой природное, неизмененное соотношение количеств. Учитывает язык и случаи, когда долгота слога происходит не от природы гласного, а от его положения перед двумя согласными кряду. Язык не громоздит тогда новых долгот и потому даже в трохеически понижающемся размере перед двумя начальными согласными корня оставляет гласный повтора, как он есть, не удлиняя его. Любопытно, что и собственно малайский язык, проявляя ту же заботу о сохранении единства слова и обращаясь с последним как с гармонической звуковой цельностью, тоже пользуется перестановкой количества в корневых слогах. Приведенные санскритские формы при своей слоговой полноте и гармоничности — ярчайшие примеры того, во что язык может развернуть свои односложные корни, когда он с богатым алфавитом сочетает четкую звуковую систему, благодаря изощренности слуха учитывающую тончайшие дфизвуки букв, и когда ко всему этому добавляются расширение формы и внутреннее изменение, тоже подчиняющиеся определенным правилам, многообразные грамматические основания которых тщательно разграничены

Средства обозначения словесного единства. Акцентуация

28. Третий способ закрепления словесного единства, акцентуа- по самой своей природе одинаково присущ всем языкам, хотя М мертвых языках место ударения нам известно только там, где |р5еглое произношение зафиксировано понятными нам знаками, вообще говоря, в слоге можно различать три фонетических свой-

Жва: специфическое значение входящих в него звуков, меру време- «—

1 Сказанное здесь мною о претеритных формах каузативных глаголов — иы- жка из подробного исследования об этой временной форме, подготовленного,0Ю уже несколько лет назад. Я проследил в нем все корни санскритского гла- W, руководствуясь превосходно отвечающей этим целям „Грамматикой" Фор- "ра, попытался возвести различные образования к их причинам, а также отме- 7 отдельные исключения. Работа, однако, осталась ненапечатанной, так как, е показалось, что столь специальное разыскание об очень редко встречающихся рмах заинтересует лишь немногих читателей.

ни, то есть долготу, и ударение. Два первых определяются природой самого слога и составляют как бы его телесный облик; в отличие от них ударение (под которым я везде здесь понимаю тон речи, а не метрический арсис) зависит от свободы говорящего, являет собой некую частицу силы, непосредственно вкладываемой говорящим в звуки, и подобен веянию духа, наполняющему слог извне. Принцип акцентуации, как бы превосходя по своей одухотворенности даже сам язык в его материальном аспекте, возвышается (schwebt) над речью как непосредственное выражение той значимости, которую говорящий хочет придать своей речи и ее отдельным частям. Взятый сам по себе, каждый слог способен принять ударение. Но когда из нескольких слогов только один действительно выделяется по тону, ударение непосредственно сопровождающих его других слогов тем самым снимается (кроме случаев, когда говорящий подчеркивает еще и слог, предшествующий ударному), и этим снятием создается связь между ударными, а значит, господствующими, и потерявшими ударение, а значит, подчиненными, слогами. Оба эти явления — снятие ударения и связь между слогами — обусловливают друг друга, и одно из них непосредственно и естественно влечет за собой другое. Так возникают акцентуация слова (Wortaccent) и создаваемое ею словесное единство (Worteinheit). Никакое самостоятельное слово немыслимо без ударения, и никакое слово не может иметь больше одного главного ударения. Имея их два, оно распалось бы на две самостоятельные единицы и превратилось бы в два слова. Зато в одном и том же слове могут быть, конечно, вторичные ударения, вызванные либо его ритмическим устройством, либо необходимостью подчеркнуть нюансы значения [55].

Ударение больше другой области языка подвержено двум влияниям: влиянию смысла речи, с одной стороны, и метрических свойств звука — с другой. Первоначально и в своем истинном виде оно бесспорно является порождением первого. Однако чем больше

внимания языковое чувство народа уделяет ритмической и музыкальной красоте речи, тем больше оно позволяет своей новой потребности влиять на ударение. Кроме того, в страсти к ударению (Betonungstrieb), если можно так выразиться, заключено нечто гораздо большее, чем просто желание подчеркнуть нужный смысл. Здесь совершенно исключительным образом выражается инстинктивное стремление сверх всякой меры необходимости подчеркнуть интеллектуальную силу мысли и ее частей. Ни в одном языке это не очевидно так, как в английском, где ударение сплошь да рядом увлекает за собой и изменяет не только меру долготы, но даже собственную природу слогов. Было бы величайшей несправедливостью приписывать это недостатку чувства гармонии. Напротив, здесь действует присущая английскому национальному характеру интеллектуальная энергия, которая проявляется то в стремительной ре-, цшмости мысли, то в важной торжественности, стремящаяся также и в произношении обозначить предпочтительно перед другими элемент, выделяющийся по смыслу. Из взаимодействия этой особенности с законами благозвучия, нередко достигающими большой чистоты и строгости, возникает строй английского слова, поистине удивительный в том, что касается ударения и произношения. Не будь потребность в сильном ударении и четком различении его нюансов столь глубоко укоренена в английском характере, одной популярностью публичного красноречия было бы трудно объяснить то большое внимание, которое столь очевидным образом уделяется в Англии этой области языка. Если все другие области последнего связаны больше с интеллектуальными особенностями наций, то ударение состоит в более близком и интимном родстве с национальным характером.

В связной речи бывают случаи, когда менее весомые слова присоединяются к более весомым с помощью ударения, не сливаясь, однако, в одно целое с ними. Это — состояние примыкания, греческое lyx^iaig. Менее весомое слово утрачивает тогда свою независимость, хотя и сохраняет самостоятельность в качестве отдельного элемента речи. Оно расстается с собственным ударением и попадает в сферу акцентуации более весомого слова. Если, однако, эта сфера благодаря такому приращению растягивается до противоречащей законам языка длины, то более весомое слово, получая второе ударение, превращает свой последний безударный слог в слог с острым ударением и тем самым присоединяет к себе менее весомое слово [56]. Не допускается, впрочем, чтобы такое присоединение нарушало естественные границы слова; об этом ясно говорит характер энклитического ударения в некоторых особенных случаях. Когда два примыкающих слова следуют друг за другом, то второе уже не попадает, подобно первому, в акцентуационную сферу более весомого слова, а вместо этого первое из двух энклитических слов получает острое ударение, необходимое для присоединения второго. Таким образом, энклитическое слово не проглатывается в произношении, но считается настолько самостоятельным, что имеет право присоединять к себе другое. Сказанное еще более подтверждается тем, что особенное качество такого энклитического слова оказывает влияние на тип ударения. В самом деле, если из двух следующих друг за другом энклитик первая имеет облеченное ударение, то, поскольку облеченное ударение не может превратиться в острое, весь энклитический процесс прерывается и второй энклитике возвращается ее исконное ударение [57]. Я привел эти частности только для того, чтобы показать, как старательно те нации, чье духовное развитие привело к отшлифовке очень высоких языковых форм, обозначают разные ступени словесного единства — вплоть до случаев, когда ни разделение, ни слияние не обнаруживают полноты и завершенности.

 

Система инкорпорирования

 

(Einverleibungssystem) в языках. Членение предложения

29а. Грамматически оформленное слово, которое мы до сих пор рассматривали в сочетании его элементов и в его единстве как нечто целое, призвано войти в предложение на правах опять-таки одного из элементов. Язык должен теперь образовать второе единство, более высокое, чем единство слова, — не просто потому, что оно больше по объему, но также и потому, что, не имея для себя никакого непосредственного звукового оформления, никаких непосредственных фонетических указателей, единство предложения почти исключительно зависит от упорядочивающей деятельности внутренней формы языкового чувства. Языки, которые, подобно санскриту, уже в самом словесном единстве содержат указание на связь слова с предложением, позволяют последнему распасться на части, в которых оно, в соответствии со своей природой, предстает перед рассудком; из этих частей они {языки] как бы выстраивают его {предложения] единство. Языки, которые, подобно китайскому, складывают предложение из жестких, неизменяемых корневых слов, поступают, собственно говоря, точно так же, причем даже в еще более строгом смысле, поскольку китайские слова выступают совершенно обособленными; однако здесь строить единство предложения помогают рассудку только нефонетические средства, как, например, место слов в предложении или особые, в свою очередь тоже изолированные слова. Если взять в сочетании оба эти способа, какими единство предложения фиксируется в понимании, то окажется, что есть еще и другой, противоположный им обоим способ, который нам здесь удобнее было бы считать третьим. Он заключается в том, чтобы рассматривать предложение вместе со всеми его необходимыми частями не как составленное из слов целое, а, по существу, как отдельное слово.

Если верно то, что говорящий всегда исходит из целого предложения — ас точки зрения истоков речи так считать было бы вернее, поскольку в намерении говорящего любое, даже самое неполное высказывание действительно составляет законченную мысль, — то языки, пользующиеся третьим названным у нас способом, вообще не разбивают единства предложения, но, наоборот, стараются по мере его формирования все теснее сплотить его. Они очевидным образом сдвигают со своих мест границы словесного единства, перенося их в область единства предложения. Таким образом — поскольку китайский язык дает чересчур слабое воплощение чувству единства предложения, — правильное разграничение между словесным единством и единством предложения живо лишь в подлинно флективных языках. И наоборот, языки только тогда доказывают, что флексия в ее истинном понимании пронизала все их существо, когда они, с одной стороны, доводят до совершенства форму словесного единства, а с другой — не дают этому единству выйти за пределы своей области, дробят предложение на все части, какие ему необходимы, и только тогда снова строят из них единство. Поэтому флексия, словесное единство и членение предложения так тесно связаны между собой, что недоразвитость того или иного из этих трех соотносительных моментов всегда безошибочно свидетельствует об их общей неспособности проявиться в полноте своей чистой и незамутненной идеи. Три перечисленных подхода — тщательное оснащение слова грамматическими указателями его связей внутри предложения; вполне косвенное, причем большей частью нефонетическое, обозначение этих связей; наконец, тесное сплочение всего предложения, насколько это только возможно, в единую, слитно выговариваемую форму — исчерпывают все способы, какими языки соединяют слова в предложение. В большинстве языков можно обнаружить более или менее отчетливые следы всех трех методов. Но иногда один из этих методов явно преобладает, становясь средоточием языкового организма и с более или менее строгой последовательностью подчиняя себе все его части. В качестве примера решающего преобладания: какого-то одного из трех методов можно назвать санскрит, китайский и, как я сейчас покажу, мексиканский язык.

Этот последний стремясь сплотить простое предложение в единую, фонетически связную форму, выделяет в качестве его истинного средоточия глагол, присоединяет к нему по мере возможности все управляющие и управляемые части предложения и с помощью фонетического оформления придает этому сочетанию вид связного целого:

12 313 2

ni-naca-qua'я см мясо'

Такой союз субстантива с глаголом можно было бы принять за составной глагол наподобие греческого хршсраузсо, но мексиканский язык понимает все явно иначе. В самом деле, когда по какой-либо причине само по себе существительное не инкорпорируется, оно заменяется местоимением третьего лица, отчетливо показывающим, что язык требует при глаголе и внутри глагола сразу всей конструкции предложения по общей схеме:

ni-c-quainnacatl'я ем его это мясо'

Все предложение в том, что касается его формы, должно предстать завершенным уже в глаголе, и дальнейшие уточнения входят в него лишь задним числом наподобие предложений. По мексиканским представлениям, глагол вообще немыслим без восполняющих его сопутствующих определений. Если объект действия не определен, язык привязывает к глаголу особое неопределенное местоимение, имеющее две формы — личную и предметную:

123 1321234143 2

ni-tla-qua'я ем что-то'; ni-te-tla-rnaca'я даю нечто кому-то'.

Язык недвусмысленнейшим образом обнаруживает свое намерение представить эти сочетания как одно целое. В самом деле, когда такой глагол, охватывающий собою все предложение или как бы его схему, переводится в прошедшее время, получая соответственно аугмент о, последний ставится в начало глагольного сочетания, и это ясно показывает, что сопутствующая глаголу схема предложения всегда и с необходимостью принадлежит глаголу, аугмент же добавляется только привходящим образом как указатель прошедшего времени. Так, перфектом от ni-nemi'я живу', не присоединяющего к себе в качестве непереходного глагола никаких других местоимений,

будет o-ni-neii'я пожил', перфектом от гласа 'давать' —o-ni-p-te- щаса-с 'я кому-то дал это'. Еще важнее, однако, то, что у слов, применяемых для инкорпорирования, язык тщательно различает две формы — абсолютную и инкорпорируемую; это предусмотрительное различение, без которого весь метод инкорпорации оказался бы затруднителен для понимания, надо рассматривать как его основу. Имена при инкорпорировании, как и в составе сложных слов, утрачивают окончания, которые в абсолютной форме всегда сопутствуют им в качестве именных характеристик. Слово 'мясо', которое при инкорпорировании мы встретили выше в форме паса, имеет абсолютную форму nacatlх. Из числа инкорпорируемых местоимений ни одно не сохраняет ту же форму при обособленном употреблении. Оба вышеназванных неопределенных местоимения вообще не имеюг в языке абсолютной формы. Местоимения, относящиеся к определенному объекту, выступают в виде, более или менее отличном от их самостоятельной формы. Из нашего описания этого метода само собой ясно, что инкорпорируемых местоименных форм должно быть две — одна для управляющего и другая для управляемого место-; имения. В целях особого подчеркивания смысла перед этими формами могут, правда, выступать самостоятельные личные местоимения, но относящиеся к ним инкорпорированные формы тем не менее остаются на своих местах. Подлежащее, выраженное особым словом, не инкорпорируется, но его наличие отражается формально таким образом, что управляющее местоимение, указывающее на это имя, в третьем лице отсутствует.

Если подытожить разнообразные способы, какими может быть осмыслен синтаксис всякого, даже простого, предложения, то мы сразу увидим, что система строгого инкорпорирования не может быть проведена по всем мыслимым случаям. Поэтому часто за пределы формы, которая не может охватить все, приходится выводить понятия, заключенные в отдельных словах. Язык, однако, продолжает идти однажды избранным путем и, столкнувшись с трудностями, изобретает новые искусственные вспомогательные средства. Например, если что-то должно быть совершено по отношению к третьему лицу, для него или против него, так что определенное управляемое местоимение, обозначая два разных объекта, могло бы вызвать двусмысленность, то язык образует особый род глаголов, прибавляя к ним окончания, а в остальном ведет себя как обычно. Вся схема предложения опять же содержится в связанной форме, указание на предмет действия содержится в управляемом местоимении, отнесенность к третьему лицу — в окончании, так что говорящий может теперь без всякой путаницы в смысле ставить друг за другом оба объекта, не снабжая их указателями отношения: chihua'делать'; chihui-lia'делать для или против кого-либо' (с изменением а в iпо закону ассимиляции).

123 4567 8 9

ni-c-chihui-liainno-piltzinсе calli123 45 6 789 'я это делаю для этого моего сына один дом'.

Мексиканский метод инкорпорации свидетельствует о верном восприятии предложения, поскольку указатели синтаксических отношений присоединяются непосредственно к глаголу, то есть к тому средоточию, вокруг которого складывается единство предложения. Здесь можно видеть существенное и выгодное отличие от китайского строя с его отсутствием указателей, когда глагол опознается с достаточной определенностью даже не по положению, а лишь содержательно, по своему значению. Однако в тех частях более сложных предложений, которые находятся вне сферы глагола, мексиканский снова вполне уподобляется китайскому, потому что, растратив всю свою заботу об указателях на глагол, он оставляет имя совершенно несклоняемым. С поведением (Verfahren) санскрита мексиканский тоже сближается в той мере, в какой он реально указывает нить, скрепляющую части предложения; в остальном его противоположность санскриту бросается в глаза. Последний самым простым и естественным образом маркирует каждое слово как составную часть предложения. Инкорпорирующий метод, наоборот, или сцепляет все в подобие единого слова, или, если не может этого сделать, снабжает средоточие (Mittelpunkt) предложения указателями — как бы стрелочками, намечающими направление, в каком надлежит отыскивать отдельные части предложения в их отношении к целому. От поисков и угадываний мы не избавляемся, а некоторые особенности такого метода указывания даже отбрасывают нас назад, к противоположной системе полного отсутствия указателей. Но даже если инкорпорирующий строй в чем-то близок и флективному и изолируО- щему, он остался бы не понятым в своей природе, если мы захотели видеть здесь некое смешение двух последних принципов или слабость внутреннего языкового чувства, неспособного провести систему указывания по всем частям языка. Это не так, и в мексиканском строе предложения скрывается самобытный способ представления. Предложение должно здесь не конструироваться, не выстраиваться постепенно из своих частей, а сразу предъявляться как форма, запечатленная цельной и единой.

Если мы отважимся углубиться в ранние истоки языка, то увидим, что вначале человек в глубине своей души действительно связывает с каждым произносимым звуком языка полновесный смысл, то есть имеет в виду законченное предложение; с точки зрения своего намерения говорящий никогда не произносит отдельных слов, даже если, с нашей точки зрения, его высказывание односложно. Это, однако, еще не дает нам права представлять себе первоначальное отношение предложения к слову так, словно некая изначально данная, завершенная полнота задним числом через абстрагирующую деятельность рассудка разлагается затем на слова. Понимая образование речи наиболее естественным образом, то есть как последовательный процесс, мы должны видеть за ним, как за всяким природным становлением, систему эволюции (Evolutionssystem). Чувство, выражающее себя в звуке, содержит ростки всего, ро в самом по себе звуке проявляется не все сразу. Лишь по мере того, как чувство развивается до большей ясности, артикуляция достигает свободы и четкости; успех попыток взаимопонимания ободряет говорящих, и первоначально смутные и слитные части высказывания шаг за шагом светлеют и проявляются в отдельных звуках. Практика мексиканского обнаруживает определенное сходство с таким процессом. Сначала выставляется некое связное целое, которое с формальной стороны полно и самодовлеюще; то, что еще не достигло индивидуальной конкретности, выражается с помощью местоимения сначала как неопределенное нечто, но потом дорисовывается по отдельности все, Что оставалось неопределенным. Отсюда само собой делается ясным, как надлежит понимать то обстоятельство, что инкорпорируемые слова лишены окончаний, которыми они обладают в самостоятельной форме: реально в языке происходит не отбрасывание окончаний» угоду инкорпорированию, а, наоборот, добавление их в самостоятельном статусе слова. Не следует, однако, понимать мои слова в том превратном смысле, будто строение мексиканского предложения представляется мне более близким к ранним истокам языка, о Которых мы говорили выше. Приложение временных категорий к развитию такой самобытной человеческой способности, как язык, Великом укорененной в области неподотчетных, изначальных душевных сил, всегда сопряжено с большим риском. По всей видимости, мексиканский строй предложения есть уже весьма искусствен-. Ное образование, многократно перерабатывавшееся и удержавшее от _ Исконных форм только общий тип, а в остальном уже одним своим; регулярным разграничением между разными видами местоимения "Заставляющее думать о времени, когда начинают преобладать более отчетливые грамматические представления. По су ти дела, этот метод присоединения всех элементов предложения к глаголу уже достиг в своем гармоническом развитии не менее высокой ступени, чем система оформления словесного единства и глагольного спряжения с помощью суффиксов. Различие состоит лишь в том, что предложение, первоначально подобное нераспустившейся и замкнутой в себе почке, в мексиканском языке полностью развернулось в неразрывное связное целое, тогда как китайский предоставляет самому слушающему отыскивать взаимосвязь элементов, почти лишенную фонетических указателей, а более одухотворенный и смелый санскрит рассматривает каждую часть предложения сразу же в ее отношении к целому, наглядно и недвусмысленно обозначая это отношение.

Малайские языки не придерживаются системы инкорпорации, однако близки к ней в том отношении, что, тщательно обозначая непереходность, переходность или каузативность глагола, они указывают связи внутри предложения и пытаются этим возместить отсутствие склонения и спряжения. Некоторые из них нагромождают таким путем на глагол определения всяческого рода, благодаря чему им отчасти удается даже выразить, стойт ли он в единственном или во множественном числе. Тем самым глагольные обозначения служат еще и намеком на то, как надо соотносить с глаголом остальные части предложения. Вообще нельзя сказать, что глагол в инкорпорирующих языках совершенно не спрягается. Мексиканскому языку, где времена обозначаются посредством отдельных конечных букв, а отчасти явственно символическим образом, невозможно отказать во флективности и в известном стремлении к словесному единству санскритского типа.