Обзор проведенного исследования 7 страница

Итак, если поставить вопрос, существуют ли в санскрите после отделения всех аффиксов двусложные или многосложные пр'остые слова, то на него необходимо ответить утвердительно, поскольку в этом языке встречаются такие слова, последний член которых нельзя с уверенностью рассматривать как суффикс, присоединенный к корню. В то же время простота этих слов, очевидно, лишь кажущаяся. Они, бесспорно, представляют собой сложения, значение одного из элементов которых утратилось.

Отвлекаясь от явной многосложности, можно выдвинуть вопрос, не существует ли в санскрите другого, скрытого ее вида? Может, в частности, показаться сомнительным, что корни, начинающиеся с двух согласных, а в особенности корни, заканчивающиеся согласным, не происходят из первоначально двусложных корней, причем в первом случае в результате стяжения, а во втором — в результате отпадения конечного гласного. В одной из предыдущих работ [86]я высказывал эту мысль по отношению к бирманскому языку. Действительно, простое устройство слога с конечным гласным, еще наблюдаемое во многих языках Восточной Азии, кажется наиболее естественным, а потому представляющиеся нам ныне односложными корни вполне могли первоначально быть собственно двусложными- корнями более раннего языка, из которого произошел язык, известный нам в настоящее время, или более примитивного состояния последнего. Конечный согласный в таком случае был бы на самом деле начальным согласным нового слога или нового слова. Тогда этот последний член современных корней в соответствии с разнообразием языкового гения являлся бы либо определенным дополнением главного понятия посредством уточняющей модификации последнего, либо налицо было бы действительное сложение двух самостоятельных слов. Таким образом, к примеру, в бирманском языке наблюдался бы процесс образования явных словосложений на основе таких же словосложений, но в настоящее время уже неразложимых. Легче всего под эту категорию подводятся корни с одинаковыми начальным и конечным согласными и промежуточным простым гласным. В санскрите подобные корни, за исключением, может быть, корня dad, с которым дело, по всей вероятности, обстояло иначе, имеют значение, пригодное для выражения посредством редупликации, поскольку они обозначают либо активное движение, как, например, как, jaj, sas, либо желание, жадность, как, например, lal, либо равномерно длящееся состояние, как, например, sas'спать'. Корни kakk, khakkh, ghaggh, имитирующие звук смеха, вообще вряд ли можно представить себе иначе как первоначальные повторения целых слогов. Но я сомневаюсь в том, что такого рода анализ в целом может достичь существенных результатов, и вполне может быть, что такой конечный согласный действительно был конечным с самого начала. Даже в китайском языке, мандаринский диалект и книжный вариант которого не имеют настоящих конечных согласных, про- впнциальные диалекты весьма часто добавляют последние к словам с вокалическим исходом.

В ином аспекте и, вероятно, в ином смысле Лепсиусом [87]был недавно выдвинут тезис о двусложности всех санскритских корней с консонантным исходом. Последовательная и глубокомысленная система, предложенная в его работе, выводит необходимость двусложности из того факта, что в санскрите вообще преобладает слогоделение и неделимый слог при расширении корня не может породить из себя одну отдельную букву, но только опять-таки неделимый слог. Автор настаивает на необходимости рассматривать звуки флексий лишь в качестве органических продолжений корня, а не в качестве как бы самовольных вставок или добавлений букв, и вопрос, следовательно, сводится к тому, нужно ли, к примеру, рассматривать а в форме bodhamiкак конечный гласный budhaили всего лишь как гласный, присоединяемый извне к корню budhпри спряжении? Для той темы, которую мы здесь обсуждаем, важно прежде всего значение предполагаемого или действительного конечного согласного. Поскольку автор в первой части своей работы касается только вокализма, то он еще ничего не говорит по этому поводу. Поэтому я замечу лишь, что, даже если не использовать образного выражения о собственном расширении корня, а говорить о добавлении и вставке, все же при правильной позиции не остается никакого места для произвола, поскольку и добавление и вставка происходят всегда лишь в соответствии с органическими законами и благодаря последним.

Выше мы уже видели, что в языках иногда к конкретному понятию добавляется соответствующее ему родовое, и поскольку это один из важнейших способов образования двусложных слов в односложных языках, я должен здесь еще раз к нему вернуться. Во всех языках имеются многочисленные примеры подобного способа сложений при обозначении естественных предметов, которые, как, например, растения, животные и т. д., отчетливо распадаются на обособленные классы. Но в некоторых языках мы встречаемся с чуждым нам способом такого соединения понятий, и именно о нем я намереваюсь здесь говорить. А именно: не всегда используется действительно родовое понятие, соответствующее конкретному объекту, но может быть употреблено обозначение некоторой вещи, связанной с данным объектом сколько-нибудь общим сходством, как, например, когда понятие протяженности и длины оказывается связанным со словами нож, меч, пика, хлеб, строка, веревка и т. п., в связи с чем самые разнородные объекты, если они имеют хоть какое-нибудь общее свойство, попадают в один и тот же класс. Таким образом, хотя, с одной стороны, такие соединения слов обнаруживают чувство логического упорядочения, все же еще чаще в них сказывается деятельность живой силы воображения; так, в бирманском языке рука является родовым понятием для всех видов инструментов — от ружья до зубила. В целом этот спосоо выражения заключается в описательном изображении объектов, йног- да облегчающем понимание, а иногда увеличивающем наглядность выражения. Но в отдельных случаях в основе этого способа может лежать действительная необходимость уточнения, даже если мы сейчас ее не чувствуем. От нас вообще далеки исходные значения слов. Все то, что во всех языках обозначает воздух, огонь, воду, человека и т. д., для нас, за редкими исключениями, является просто условным звучанием. То, что лежало в его основе, древняя оценка народами предметов в соответствии с их свойствами, определившими выбор словесного знака, остается нам чуждым. Но как раз этот факт мог привести к необходимости уточнения посредством добавления родового понятия. Если, предположим, китайское ji'солнце' и 'день' первоначально означало нечто согревающее, освещающее, то было необходимо добавить к нему tseou, то есть слово, обозначающее материальный шарообразный объект, чтобы сделать ясным, что имеется в виду не рассеянное в воздухе тепло или свет, а согревающее и освещающее небесное тело. По аналогичной причине, используя другую метафору, можно было посредством добавления слова tseiiназвать день сыном тепла и света. Весьма примечательно, что названные только что выражения принадлежат новому, а не старому китайскому стилю, хотя способ обозначения, представленный в них согласно предложенному объяснению, кажется архаичным. Этим подтверждается мнение о том, что подобные выражения были созданы сознательно, чтобы избежать недоразумений, проистекающих из употребления одного и того же слова для обозначения нескольких понятий или в качестве чтения нескольких письменных знаков. Но почему язык на столь позднем этапе своего развития проявил подобную метафорическую изобразительность и почему он просто для достижения целей понимания не воспользовался иными средствами и обозначил день именно при помощи термина родства?

Я не могу не выразить здесь сомнения, которое я уже часто испытывал при сравнении старого и нового стилей. Мы знаем старый стиль лишь по памятникам, чаще всего философским. О разговорном языке того времени мы не знаем ничего. Не зарождалось ли что-нибудь, а может быть, даже многое из того, что мы сейчас приписываем новому стилю, уже в древние времена, в тогдашнем разговорном языке? Кажется, есть один факт, действительно говорящий в пользу этого соображения. Старый стиль kouwenсодержит умеренное количество частиц, если отвлечься от случаев соединения нескольких частиц друг с другом; новый стиль, kouanhoa, имеет их гораздо больше, особенно таких, которые уточняют грамматические отношения. В качестве третьего, существенно отличающегося, и от старого и от нового, нужно рассматривать исторический стиль,!wentchang, который очень редко использует частицы и практически обходится без них. При этом хотя исторический стиль возникает позднее, чем старый, но все же уже приблизительно за двести лет До нашей эры. Исходя из обычного представления о развитии языков столь различная трактовка такой вдвойне важной для китайского части речи, как частицы, необъяснима. Если же, напротив, предположить, что эти три стиля суть просто три обработки одного и того же разговорного языка для различных целей, то все становится понятным. Большая частотность частиц, естественно, подобает разговорному языку, который всегда стремится сделать себя более понятным за счет добавления новых элементов, а потому не отбрасывает даже того, что действительно кажется ненужным. Старый стиль, содержание текстов на котором само уже предполагает напряжение умственных сил, ограничил использование частиц с целью придания излагаемому большей ясности, но нашел в них подходящее средство для придания высказыванию симметричности, соответствующей внутренней логической упорядоченности мысли. Исторический стиль имел ту же самую причину для ограничения встречаемости частиц, что и старый стиль, но не испытывал необходимости вновь привлечь их к использованию с другой целью. На нем писались тексты, предназначенные для серьезных читателей, но в более простом изложении и легко понятного содержания. Этим различием может объясняться то, что исторические работы воздерживаются даже от использования обычной конечной частицы (уё) при переходах от одной темы к другой. Новый стиль театра, романов и развлекательной поэзии, поскольку он изображал само общество и его отношения и передавал его речь, должен был сохранить все атрибуты общественного языка, а следовательно, и весь массив частиц, в нем представленных \

После этого отступления я возвращаюсь к двусложным словам односложных языков, возникающим посредством добавления родового понятия. Если понимать под ними выражения простых понятий, в обозначении которых отдельные слоги принимают участие не как таковые, но лишь в связанном виде, то такие двусложные слова могут возникать двояким образом, а именно — относительно, то есть с учетом изменения трактовки слова, или абсолютно, как бы сами по себе. Происхождение родового выражения может стереться из памяти нации, и само это выражение таким образом может превратиться в бессмысленное наращение. В таком случае значение всего слова действительно оказывается заключенным в обоих слогах последнего; но то, что это значение более не выводится из значений отдельных элементов, является для нас лишь относительной характеристикой. Однако может быть и так, что само это наращение при известном значении и частом употреблении в результате как бы необдуманного использования начинает обозначать предметы, к которым оно не имеет никакого отношения, и таким образом опять- таки в связанном виде теряет смысл. В этом случае значение всего слова также оказывается заключенным в обоих слогах, но То, что значение целого не выводится из объединения значений отдельных элементов, здесь уже является абсолютной характеристикой слова. Само собой понятно, что оба эти типа двусложности легко могут возникать в ходе проникновения слов из одного языка в другой. Языковая практика навязывает некоторым языкам особый вид такого рода частично объяснимых, а частично уже необъяснимых сложений в тех случаях, когда числа связываются с конкретными предметами. Мне известны четыре языка, в которых это правило чрезвычайно широко распространено: китайский, бирманский, сиамский и мексиканский. На самом деле таких языков, конечно, больше, а отдельные примеры можно обнаружить, вероятно, во всех языках, в том числе и в наших. Такое употребление, как мне кажется, имеет две причины: с одной стороны, общее добавление родового понятия, о котором я только что говорил, а с другой стороны — особую природу определенных, связываемых одним числом, предметов, когда при отсутствии настоящей меры оказывается необходимым искусственно создавать единицы счета, как в случаях типа „четыре головы капусты" или „одна вязанка сена", или когда посредством общего счета как бы устраняют различия между считаемыми предметами: так, в выражении „четыре головы скота" (нем. vierHaupterRinder) оказывается объединенным обозначение различных видов скота (в немецком — коров и быков). Практика таких сложений ни в одном из названных четырех языков не распространена так широко, как в бирманском. Кроме большого количества выражений, четко установленных для определенных классов, говорящий может также использовать в этих целях любое слово языка, обозначающее какое-либо свойство, общее для нескольких предметов, и наконец, существует еще и общее слово, применимое ко всем предметам любого рода (hku). Сложение строится так, что, если отвлечься от различий, обусловленных величиной числа, конкретное слово ставится на первое место, число — на второе, а родовое выражение — на последнее. Если конкретный предмет в силу каких-либо причин должен быть известен слушающему, используется только родовое понятие. При таком устройстве подобные сложения должны очень часто встречаться, особенно в разговорной речи, поскольку выражение их необходимо даже в случаях употребления единичности как неопределенного артикля [88]. Поскольку многие родовые понятия выражаются словами, отношение которых к конкретным предметам совершенно неясно, или словами, которые вообще потеряли значение вне данного употребления, то в грамма-

1 Ср. обо всем этом в работах: В и г поиf. — In: „Nouv. Journ. Asiat.", IV. S.221; L оw. Siamesische Grammatik, S. 21, 66–70; Carey. Barmanische Gramm. S.120–141, § 10–56; R ёm иs a t. Chinesische Gramm., S. 50, № 113–115, S.116, № 309, 310;, Asiat. res", X, S. 245. Если Ремюза рассматривает эти счетные слова в разделе о старом стиле, то это, по-видимому, объясняется какими-то другими причинами, поскольку они, собственно, характерны лишь для нового стиля.

тиках такие счетные слова иногда также называют частицами. По происхождению, однако, все они — существительные.

Из всего изложенного выше следует, что если, в том что касается обозначения грамматических отношений посредством особых звуков, а также слоговой протяженности слов, китайский и санскритский языки рассматривать как крайние пункты, то в языках, расположенных между ними, как в тех, которые отделяют слоги друг от друга, так и в тех, которые несовершенным образом стремятся к соединению слогов, наблюдается постепенно возрастающая склонность к явному грамматическому обозначению и к более свободной слоговой протяженности. Не делая выводов исторического порядка, я ограничился здесь показом этого соотношения в целом и описанием отдельных его видов.

ВИЛЬГЕЛЬМ ФОН ГУМБОЛЬДТ

 

 

Статьи и фрагменты

 

О мышлении и речи [89]

 

Сущность мышления состоит в рефлексии, то есть в различении мыслящего и предмета мысли.

Чтобы рефлектировать, дух должен на мгновение остановиться в своем продвижении, объединить представляемое в единство и, таким образом, подобно предмету, противопоставиться самому себе.

3. Построенные таким способом единства он сравнивает затем друг с другом, и разделяет, и соединяет их вновь по своей надобности.

Сущность мышления состоит и в разъятии своего собственного целого; в построении целого из определенных фрагментов своей деятельности; и исе эти построения взаимно объединяются как объекты, противопоставляясь мыслящему субъекту.

Никакое мышление, даже чистейшее, не может осуществиться иначе, чем в общепринятых формах нашей чувственности; только в них мы можем воспринимать и запечатлевать его.

Чувственное обозначение единств, с которыми связаны определенные фрагменты мышления для противопоставления их как частей другим частям большого целого, как объектов субъектам, называется в широчайшем смысле слова языком.

Язык начинается непосредственно и одновременно с первым актом рефлексии, когда человек из тьмы страстей, где объект поглощен субъектом, пробуждается к самосознанию — здесь и возникает слово, а также первое побуждение человека к тому, чтобы внезапно остановиться, осмотреться и определиться.

В поисках языка человек хочет найти знак, с помощью которого он мог бы посредством фрагментов своей мысли представить целое как совокупность единств.

Очертания покоящихся друг рядом с другом вещей легко сливаются и для воображения, и для глаза. Напротив, течение вре-

менп рассекается, как границей, настоящим моментом на прошлое и будущее. Никакое слияние невозможно между сущим и уже не сущим.

Рассмотренный непосредственно и сам по себе глаз мог бы воспринимать только границы между различными цветовыми пятнами, а не очертания различных предметов. К определению последних можно прийти либо с помощью осязающей, ощупывающей пространственное тело руки, либо через движение, при котором один предмет отделяется от другого. Все свои аналогические выводы глаз основывает на первом или на втором.

Из всех изменений во времени самые разительные производит голос. Выходя из человека вместе с оживляющим его дыханием, звуки являются также кратчайшими и в высшей степени полными жизни и волнующими.

Следовательно, языковые знаки — это обязательно звуки, и по скрытому чувству аналогии, входящему в число всех человеческих способностей, человек, отчетливо сознавая какой-либо предмет отличным от самого себя, должен сразу же произнести звук, его обозначающий.

Та же аналогия работает и дальше. Когда человек подыскивал языковые знаки, его рассудок был занят работой по различению. Далее он строил целое, которое было не вещами, но понятиями, допускающими свободную обработку, вторичное разъединение и новое слияние. В соответствии с этим и язык выбирал артикулированные звуки, состоящие из элементов, которые способны участвовать в многочисленных новых комбинациях.

Такие звуки больше нигде в природе не встречаются, потому что все, кроме человека, побуждают своих сородичей не к пониманию через со-мышление, а к действию через со-ощущение.

Ни один грубый природный звук человек не принимает в свою речь, но строит подобный ему артикулированный.

Итак, хотя чувство везде сопровождает даже самого образованного человека, он тщательно отличает свой экспрессивный крик от языка. Если он настолько взволнован, что не может и подумать отделить предмет от самого себя даже в представлении, у него вырывается природный звук; в противоположном случае он говорит и только повышает тон по мере роста своего аффекта.

 

Лаций и Эллада [90]

 

Большая часть обстоятельств, сопровождающих жизнь нации, — места обитания, климат, религия, государственное устройство, нравы и обычаи, — от самой нации могут быть в известной степени отделены, возможно, они могут быть обособлены. И только одно явление совсем иной природы — дыхание, сама душа нации — язык — возникает одновременно с ней. Работа его протекает в определенно очерченном круге, и рассматриваем мы его как деятельность или как продукт деятельности.

Всякое изучение национального своеобразия, не использующее язык как вспомогательное средство, было бы напрасным, поскольку только в языке запечатлен весь национальный характер, а также в нем как в средстве общения данного народа исчезают индивидуальности, с тем чтобы проявилось всеобщее.

Действительно, индивидуальный характер может преобразоваться в национальный только двумя путями — через общее происхождение и через язык. Происхождение само по себе не представляется действенным фактором, пока нация не сформировалась посредством языка. В ином случае мы лишь изредка можем видеть, что дети несут в себе особенности своего отца, и даже целое поколение — особенности своего рода.

Язык — это удобное средство для создания характера, посредник между фактом и идеей; он основан на общеобязательных, но в лучшем случае смутно осознаваемых принципах, и в большинстве случаев складывается из уже имеющегося запаса, поэтому представляет собой инструмент не только для сравнения многих наций, но и для обнаружения их взаимодействия.

Здесь мы должны для начала кратко исследовать особенности греческого языка и обсудить, насколько определили они греческий характер или же насколько последний в них отразился.

Если изображение характера индивида или же нации оказывается трудным делом, то еще более трудным покажется нам описание характера языка. Всякий, кто возьмется за это, убедится вскоре, что, захотев сказать что-либо общее, он испытывает неуверенность, а если же углубится в частности, четкие образы ускользнут от него, подобно тому как облако, скрывающее вершину горы, кажется издалека имеющим ясные очертания, но превращается в туман, как только вступаешь в него. Чтобы удачно избежать этих трудностей, необходимо сделать более подробное отступление о языке вообще и о возможных различиях между отдельными языками.

Весьма вредное влияние на интересное рассмотрение любого языкового исследования оказывает ограниченное мнение о том, что язык возник в результате договора и что слово есть не что иное, как знак для существующей независимо от него вещи или такового же понятия. Эта точка зрения, несомненно, верная до определенных границ, но не отвечающая истине за их пределами, становясь господствующей, убивает всякую одухотворенность и изгоняет всякую жизненность. Ей, этой точке зрения, мы обязаны столь часто повторяющимися общими местами: что изучение языка необходимо либо только для внешних целей, либо для произвольного развития еще не освоенных способностей, что лучший метод — тот, который кратчайшим путем ведет к механическому пониманию и употреблению языка, что все языки одинаково хороши, если ими владеть, что было бы лучше, если бы все народы говорили на одном и том же языке, — и прочими рассуждениями в этом роде.

При ближайшем же рассмотрении обнаруживается, что имеет место как раз обратное.

Слово, действительно, есть знак, до той степени, до какой оно используется вместо вещи или понятия. Однако по способу построения и по действию это особая и самостоятельная сущность, индивидуальность; сумма всех слов, язык — это мир, лежащий между миром внешних явлений и внутренним миром человека; он, действительно, основан на условности, поскольку все члены одной общности понимают друг друга, но отдельные слова возникают прежде всего из природного чувства говорящего и понимаются через подобные им природные чувства слушающего; изучение языка открывает для нас, помимо собственно его использования, еще и аналогию между человеком и миром вообще и каждой нацией, самовыражающейся в языке, в частности; никакое установленное множество суждений не может исчерпать познания духа, проявляющего себя в мире, так как в каждом новом скрыто еще другое новое, поэтому было бы, наверное, хорошо, чтобы языки обнаруживали такое многообразие, какое только может допустить число населяющих Землю людей.

После всего сказанного мы займемся возможно кратчайшим изложением анализа языка вообще, из которого скоро станет ясно, чем отличаются друг от друга отдельные языки и до какой степени различной может быть их ценность.

Язык есть не что иное, как дополнение мысли, стремление возвысить до ясных понятий впечатления от внешнего мира и смутные еще внутренние ощущения, а из связи этих понятий произвести новые.

Язык должен, следовательно, воспринять двойную природу мира и человека, чтобы передавать их взаимное действие друг на друга, или же он должен, напротив, поглощать в своей собственной вновь созданной стихии сущность их обоих, реальность субъекта и объекта, сохраняя только их идеальную форму.

Прежде чем приступить к дальнейшим разъяснениям, сформулируем предварительно первейший и высший принцип суждения обо всех языках: те языки должны быть оценены выше прочих, в которых внешний мир отражается правдиво, живо и полно, движения души — сильно и подвижно, а возможность идеального объединения того и другого в понятия легко достижима.

Поскольку реально воспринимаемая материя должна быть идеально переработана и покорена, а объективность и субъективность — что само по себе одно и то же — отличаются только тем, что их противопоставляет друг другу самодеятельный акт рефлексии, и поскольку понимание также является действительным, только немного модифицированным актом самосознания, то оба эти действия должны быть с наибольшей точностью объединены в одно. Это значит, что должно существовать свободное соответствие между основными формами, исходно господствующими в сфере духа, и основными формами внешнего мира. Сами по себе они не могут быть восприняты в явном виде, но являются действенными постольку, поскольку духовная сила приведена в нужное состояние — состояние, которое порождает именно язык как механизм, непроизвольно возникший из свободного и естественного воздействия сил природы на миллионы людей в течение многих столетий и на обширных территориях, а также как необъятную, непостижимую, таинственную силу, которая лучше, чем что-либо иное, способна отображать внутренний и внешний мир.

Слово не является изображением вещи, которую оно обозначает, и еще в меньшей степени является оно простым обозначением, заменяющим саму вещь для рассудка или фантазии. От изображения оно отличается способностью представлять вещь с различных точек зрения и различными путями, от простого обозначения — тем, что имеет свой собственный определенный чувственный образ. Тот, кто произносит слово Wolkeне думает ни о дефиниции, ни о конкретном изображении этого природного объекта. Все его разнообразные понятия и образы, все ощущения, возникающие при виде этого предмета, наконец, всё, что внутри и вне нас с ним связано, может представиться духу, не рискуя при этом быть смешанным с чем-либо, так как скреплено одним-единственным звуком. Этот звук дает при этом еще нечто большее, вызывая то одни, то другие из связывавшихся с ним некогда ощущений, и когда он, как здесь, сам по себе осмыслен (можно сравнить с ним слова Woge, Welle, Walzen, Wind, Wehen, Wald2 и т. п., чтобы в этом убедиться), то настраивает

1Wolke(нем.) = 'облако'.

— Нем. Woge= 'волна, вал', Welle— 'волна', Walzen= 'перекатывание'. Wind= 'ветер', Wehen= 'дуновение', Wald= 'лее', душу на присущий данному предмету лад, частью самостоятельно, частью через воспоминания о других, ему аналогичных предметах. Таким образом, слово проявляет себя как сущность совершенно особого свойства, сходная с произведением искусства, ибо в чувственной, заимствованной у природы форме оно выражает идею, лежащую вне всякой природы, однако только тогда, когда различия очевидны. Эта внеприродная идея и позволяет использовать предметы внешнего мира как материал для мышления и ощущений, она есть неопределенность предметов, при которой представление их не должно быть всякий раз ни исчерпывающим, ни раз и навсегда данным, поскольку оно способно на все новые и новые преобразования, — неопределенность, без которой была бы невозможна самодеятельность мышления, и чувственная живость как следствие действующей при использовании языка духовной силы. Мышление никогда не имеет дела с изолированным предметом и никогда не нуждается в нем во всей полноте его реального бытия. Оно только создает связи, отношения, точки зрения и соединяет их. Слово — теперь уже далеко не пустой субстрат, в который эти сущности могут быть помещены, но чувственная форма, которая своей поразительной простотой, несомненно, показывает, что обозначаемый предмет должен быть представлен только для нужд мышления, своим происхождением из самодеятельного акта духа вводит в границы воспринимающие духовные силы, своей способностью к изменению и аналогией с прочими элементами языка подводит к пониманию той связности, которую мышление стремится обнаружить во внешнем мире и сделать явственной в своих созданиях, и, наконец, своей переменчивостью призывает, не задерживаясь на одном месте, устремляться ко все новым целям. Во всех этих отношениях далеко не безразличен конкретный вид этой чувственной формы, немыслимой без того действия, которое она производит разнообразными описываемыми ниже способами, и есть все основания полагать, что слова различных языков, обозначающие даже самые конкретные предметы, не являются полными синонимами и что, когда произносят injtog, equusи Pferd\ имеют в виду не совсем одно и то же.

Это еще более верно там, где речь идет о неконкретных предметах, когда слово достигает гораздо большей значимости, удаляясь более, чем в случае конкретного предмета, от обычного понятия знака. Мысли и чувства имеют соответственно еще менее определенные очертания, могут быть многосторонними, представляемыми в большем числе чувственных образов, которые в свою очередь вызывают свои особые ощущения. Среди такого рода слов, также и в том случае, когда они обозначают понятия полностью определенные, еще в меньшей степени возможно указать равнозначные.

1 Греч., лат., нем. 'лошадь'

 

О сравнительном изучении языков применительно к различным эпохам их развития [91]

 

Сравнительное изучение языков только в том случае сможет привести к верным и существенным выводам о языке, развитии народов и становлении человека, если оно станет самостоятельным предметом, направленным на выполнение своих задач и преследующим свои цели. Но такое изучение даже одного языка будет весьма затруднительным: если общее впечатление о каждом языке и легко уловимо, то при стремлении установить, из чего же оно складывается, теряешься среди бесконечного множества подробностей, которые кажутся совершенно незначительными, и скоро обнаруживаешь, что действие языков зависит не столько от неких больших и решающих своеобразий, сколько от отдельных, едва различимых следов соразмерности строения элементов этих языков. Именно здесь всеохватывающее изучение и станет средством постижения тонкого организма (feingewebtenOrganismus) языка, так как прозрачность в общем всегда одинаковой формы облегчает исследование многоликой структуры языка.