Эпилог. Похороны героя Священного Полуденного города имени Двенадцати ударов

 

Утром пятого августа, когда за окнами дул ветер с моря, крепкий и холодный, собирая по пути урожай кепок, шляп и первой сорванной зелени, в маленькой комнатке Адиной квартиры сутулый человечек, которого все по ошибке принимали за бухгалтера, проснулся по будильнику, потянулся и встал с постели. Он стоял босой в центре комнаты, уперев руки в худую спину, глядя на тени проплывающих облаков. Он внимательно посмотрел на шкаф с птичьей головой, причмокнул языком от грядущего удовольствия и стал одеваться. Через минуту, облачённый в костюм бюрократа, лже-бухгалтер вышел в коридор. Белый квадрат, ухваченный боковым зрением, заставил его остановиться. Бюрократ прочитал записку на внутренней стороне входной двери. Почерк Ады торжественными завитушками вывел по клетчатому небосводу листка:

«С сегодняшнего дня, пятого августа, объявляю снижение цен на жильё в четыре раза:

Вместо привычных…»

Лже-бухгалтер не стал дочитывать ненужную ему арифметику, так как спешил на службу и хотел выпить чашку кофе. Он был удивлён неожиданной щедростью Ады.

Что это на неё нашло, думал бюрократ, допивая кофе на кухне. Он смотрел за окно. Подоконник был пуст, а по улице в нескольких метрах над землёй плыл между домами листок с багровым пятном и чёрной дырой в центре.

 

Листок этот, как и десятки его собратьев, клеймённых тем же багровым, опалённых чёрным, вырвавшихся из кожаного заточения в крепкий, напитанный солью и йодом воздушный поток, стремился найти своего адресата. Адресата, который выловит из непослушного игривого августовского воздуха бумажную птицу, прочтя заляпанное кровью оперенье строчек, застынет посредине пути из магазина домой, из лавки на службу, из кафе в парикмахерскую, застынет и, не веря, переберёт все перья опять.

Листок этот торопился, так как его собратья, разлетевшись в водоворотах улиц, свои послания уже донесли, следуя дидактике случая и морского ветра, донесли, в большинстве своём, ещё вчера утром, а человеческая речь довершила дело ветра и окровавленной бумаги.

Листок этот пересёк известный перекрёсток с небольшим кабачком застрял в тенте веранды, в виноградной лозе.

Листок был вырван оттуда раздражённым хозяином, который в последние дни чуть не свихнулся от хлопот и богатства, свалившихся на его недалёкую голову.

Листок был прочитан Грегуаром несколько раз, и, когда его содержание было усвоено и понято, мировоззрение хозяина кабачка совершило такой же головокружительный кульбит, как и мировоззрение всего города вчера утром.

В холле Здания Бюрократизма со вчерашнего вечера стояли опечатанные урны для голосования на выборах Финансового Инспектора города Полудня. Урны были прозрачными, дабы избежать фальсификаций и вбросов. Их было пять, по числу выдвинувших свои кандидатуры. Голосовать имел право каждый совершеннолетний житель города, победитель назначался на должность инспектора на неограниченный срок. Лишиться должности он мог:

– по причине своей кончины;

– по собственному желанию;

– по решению Здания, как и произошло с бывшим инспектором.

Пятого августа с самого утра шли выборы, а между тем, в ночь перед днём выборов и вплоть до их окончания за дверью небольшого кабинета на первом этаже разгорался настоящий скандал.

Урн было пять. Пять кандидатов. Четверо из них были живы, пятый, бывший инспектор города Полудня Адель Вличкий был застрелен неизвестным третьего августа. Формально он принимал участие в предвыборной гонке. Но физически занять эту должность не мог. В маленьком кабинете за дверью на первом этаже царили хаос и неразбериха.

Там разговаривали на повышенных тонах, там спорили, плевались, судорожно опустошали пыльные стаканы и наливали, звякая трясущимся горлышком, новый, не переставая талдычить своё, там ссылались на десятки документов, противоречивших друг другу, там в запале обмолвились о необходимости позвонить Директору по выделенной линии.

Половина бюрократов была за формальное участие мёртвого инспектора, половина – против. Один пункт регламента гласил, что участвуют все, кто соответствует нормам, и не было там нормы связанной с состоянием здоровья или наличием жизни. Другой пункт гласил, что в случае смерти инспектора при исполнении назначаются новые выборы. Первые отвечали, что пока инспектор не выбран, снять кандидата с гонки, пусть и по причине смерти невозможно. Вторые убеждали, что голосовать за мертвеца непрактично.

И всё бы ничего, но скандал усугублялся с ходом голосования. Стая бурых, простреленных листков сделала своё дело красноречивей любых предвыборных выступлений, обернувшись в итоге в стаю листов белоснежных. С галочкой напротив одной фамилии.

В холле Здания Бюрократизма стояло пять урн. Четыре из них были пусты. Одна заполнялась и заполнялась бюллетенями и уже в полдень была заполнена до половины.

 

Альфред ехал по городу Полудня.

Алая ткань трепетала и хлопала на сильном ветру. Смазанные колёса крутились бесшумно, шрам на месте сорванной розы был призрачен и прозрачен. Альфред возвращал коляску домой.

После нескольких часов сна он очнулся в лавке. Роза спала наверху, её отнесли слуги. Она пока не знала о главном кошмаре, произошедшем в лавке. Слуги ходили на цыпочках, боясь потревожить госпожу, пытаясь отсрочить её неминуемое пробуждение. Лавке грозила гибель.

Альфред был первым, кто проснулся после того, как старуха отсекла себе мочку. Альфред лежал на циновке. Он подумал, что сейчас встанет и пойдёт домой, но вспомнил, что сегодня нужно забрать коляску из мастерской Жана.

Альфред поднялся, прошёл мимо убитых горем слуг и вышел в ветреное утро. Голова была тяжела, его подташнивало. Из рассказов он знал, что так будет несколько дней. Сила Ло Оуш велика.

На крыльце рыдала женщина с востока. Альфреду было наплевать на гибель лавки. Дул сильный ветер с моря. Альфред с наслаждением вдохнул морской воздух. Он поймал рикшу, знакомого мальчишку с побережья. Мальчишка поздоровался с Альфредом. Альфред не ответил. Мальчишка пытался заговорить с Альфредом, но Тот грубо оборвал его. Рикши – один юный, как девять утра, и второй, переживший свой полдень, ехали в молчании.

Забрав коляску, Альфред двинулся в обратный путь. Он с трудом выбрался из переулков, арок и двориков, опутавших лавку Жана живописными катакомбами. Альфред ехал к лавке Розы. Альфред думал, что теперь ему придётся уволиться и искать другую работу. Апатия и безразличие овладели им. Альфред не смотрел на дорогу.

Он поднял голову от руля и вдруг понял, что находится в неизвестной части города.

Безликие дома тянулись в неизвестность. Выхваченная полоска фасадов ближайшего переулка не напоминала ничего. Внезапно Альфред врезался передним колесом в бродягу в огромном сером плаще. Бродяга, взмахнув бутылкой дорогого виски, отлетел в сторону, но удержался на ногах:

– Ты куда, сука? – лицо бродяги искривилось в довольной улыбке. Гнилые остатки зубов перемежались с золотыми столбиками. Через скулу тянулся страшный шрам. Альберто узнал бы это лицо.

– Уйди с дороги, придурок. Я тебе череп проломлю, – Альфреду не хотелось слезать с велосипеда.

– А-а-а-а-а-а-а! – удовлетворённо протянул бродяга, словно разгадав какую-то тайну. – Я тебя знаю. Ты Альфред. Рикша той цветочной шлюхи, Розочки. Скажи, вы там все с ней ебётесь? – Шлейм хрипло засмеялся, закашлялся, сплёвывая рыжую мокроту. Он уже не помнил, какой день он пил, празднуя удачно выполненное поручение.

Кровь вскипела в венах Альфреда. Он перекинул ногу через седло и пошёл на задыхающегося от смеха бродягу.

Шлейм поднял весёлое лицо, и Альфред ударил его искренне и честно, с удачным хрустом в заросший грязной щетиной подбородок.

Шлейма развернуло от удара.

Бутылка выскользнула из пальцев, стукнулась о каменную плиту толстым донышком и не разбилась. Ноги Шлейма подкосились, он упал на крыльцо ближайшего дома.

Висок Шлейма мягко и бесшумно напоролся на морду мраморного льва, что возвышался с правой стороны крыльца. Тело несколько раз дёрнулось в конвульсиях и замерло.

На мраморном клыке повисла одинокая чёрная капля. Виски толчком выплеснулся на мрамор, затем потёк быстро худеющей струйкой. Пахло морем и виски.

«Вот так», – подумал Альфред. Он сел на коляску и стал неспешно крутить педали, отматывая мёртвое тело прочь от себя. Он узнал статую льва и понял, где находится.

Альфред готов был убить за то, что он любит. Бродяга оскорбил Розу. Альфред убил его. «Значит, я люблю Розу», – подумал Альфред.

Он улыбался. Ему впервые за много дней стало легко.

– Я люблю Розу, – шептал он и улыбался шире и шире. – Я люблю Розу.

 

Хозяин магазина стоял на улице и наблюдал за тем, как стекольщики вставляют новую витрину. Дул сильный ветер с моря, но хозяину было всё равно. Вот уже несколько дней он находился в оцепенении. Всё произошло на следующий день после кражи стульев. В то утро, принеся с пустыря три украденных стула, полноватый седой мужчина сложил их около двери, и, тяжело отдуваясь, достал звякнувший круг ключей. Он открыл дверь и вошёл внутрь. Пропели колокольчики, зрение нырнуло в полумрак, расчерченный параллельными полосками света – гибель витрины была прикрыта железным трауром жалюзи. Но и в этой геометрии света и тьмы хозяин сувенирной лавки увидел то, что поразило его сильнее всего в подходящей к плавному завершению жизни.

Все канатные судьбы, что были выставлены в рамках на полках его магазина, были аккуратно развязаны.

Хозяин лавки прищурил глаза во мраке и увидел, что свободные линии канатов лежат под нетронутым стеклом. Хозяин посмотрел туда, где раньше сидел странный моряк, а на полу лежали неровно отрезанные куски канатов. Там не осталось ни одной петли, хотя хозяин помнил, что он резал в белом гневе, наугад, матерясь и тяжело дыша, потому уцелело много петель, которым он был рад, когда ему стало стыдно за содеянное. Сейчас все узлы были развязаны.

Теперь же хозяин стоял и смотрел, как стеклили витрину.

Дул сильный августовский ветер.

Роза проснулась, сладко потянувшись. Слуги внизу замерли. Они знали то, чего не знала Роза. Когда их троих – Уду, Альфреда и госпожу Розу – нашли спящими на полу, слуги обнаружили, что все цветы, во всех букетах, ящиках и горшках, все-все цветы в лавке – завяли.

Все боялись гнева Розы. Потому что знали, что она не пощадит никого. Некоторые сбежали, но таких были единицы.

А Роза, проснувшаяся этажом выше, была счастлива. Она впервые не чувствовала этого сладкого щемящего чувства в груди. Она разлюбила Альфреда.

 

Он был чёрным, лакированным и торжественным, в форме вытянутого ромба, в подпалинах красного бархата, с золотыми кистями по бокам.

Он был тяжёл и грузен, как и тело, покоящееся внутри, он был величав и сдержан, он был исполнен пафоса и готики, словно орган – реквием, устремлённый всеми трубами к сводам церкви.

Он был похож на рояль, который вот-вот внесут в новую квартиру на пятом этаже два пыхтящих грузчика, и пианист, не вытерпев и забыв о суете вещей, сядет за клавиши и исполнит лучшую импровизацию, на которую способен.

Он был торжественным. Он был почти праздничным.

Это был лучший гроб из самой дорогой лавки города Полудня.

Комната, залитая полуденным светом, опустела, толпа прощающихся отхлынула к дверям. Две женщины в чёрном, одна с тёмными волосами, другая – с русыми, одна имеющая с покойным связь добровольную, другая кровную, одна затаившая горе и удивление, вторая, выливающая их по-детски жестоко и непринуждённо – теперь и они, покинули залитую светом комнату. Чьи-то участливые руки подхватили опустевшие табуретки, и, опережая плывущий по скрипучей лестнице гроб с чёрного хода, вынесли их на улицу и ловко расставили перед крыльцом на единственно возможном расстоянии. Гроб был медленно водружён на два табурета, которые хранили призрачные следы ботинок городского сумасшедшего.

Наступил момент прощания.

Никто, кроме двух женщин, оплакивающих покойного, не смел отделиться от чёрной толпы робким силуэтом, и приблизиться к ящику, обитому бархатом.

Толпа была литой и цельной. Так было проще.

Гроб стоял в центре, храня вокруг себя пустоту бывшей ненависти, стыда, восхищения.

Адель был одет в лучший костюм. Под чёрным пиджаком виднелась накрахмаленная рубашка, сверкала запонка. Под мраморными, будто осыпанными мукой пальцами возлежала трость. Львиная голова покоилась на белоснежной хлопковой груди. Лицо Аделя было белым и мудрым. Спокойствие, умиротворение и даже некоторое превосходство лежало тенями у крыльев его носа, под глазами, в проступивших складках губ, в морщинах лба, и было неясно, то ли это вправду время изменило лицо бывшего инспектора, то ли это только казалось ошеломлённой толпе. Гроб стоял в центре, но никто из толпы не осмелился подойти к нему. Мяли снятые шапки в мёрзнущих руках, смотрели издалека. Только две женщины плакали у гроба.

Затем две плачущие отступили вглубь, слившись с матерью-толпой, которая с нежностью приняла их в свою перешёптывающаяся утробу. Четверо мужчин подхватили гроб надменные углы. Началось траурное шествие.

Шествие совершалось в полной тишине до первого перекрёстка. Затем неожиданно, но закономерно, словно и не могло быть по-другому, из-за поворота сзади к гробу, отделив его от толпы, подкатила волна меди, гудения, и воя – городской оркестр, который выходил на улицу только в Праздник Слонов, почтил своим присутствием похороны и стал их частью, влившись в онемевшее шествие.

Теперь у горя был язык.

Оркестр играл сдержанно и торжественно. Оркестр играл пронзительно и глубоко, настолько, насколько мог найти в себе пропасти и полёта. Оркестр играл почти празднично. Пели трубы и били барабаны, впереди, чуть раскачиваясь, плыл гроб со снятой крышкой, затем вышагивал оркестр, после тянулась вереница горожан.

Люди смотрели на шествие из окон, срывались с места, хватали самое тёмное, что попадалось под руку из одежды и выбегали на улицу, пристраиваясь в хвост процессии, разбавив её серым, случайным, цветным. Шествие двигалось на восток.

Гроб несли четверо мужчин. Первым слева шёл погружённый в себя хозяин сувенирной лавки. Справа и спереди шёл упитанный шериф, остановивший толпу речью. После, у правого заднего угла, мужественно сохраняя прямоту и изящность своей тонкой фигуры под тяжкой ношей, шагал, поджав тонкие губы, подмастерье часовщика. И совсем неожиданно, еле сдерживаясь, чтобы не заплакать переигрывая и сморкаясь – шёл фокусник в протёртом фраке и без цилиндра.

Шествие двигалось на восток, и уже высилась над ним громада Здания, и вид её был несколько оскорблённым, так как впервые что-то могло соперничать с ней в пафосе и величии. Шествие добралось до Круглой площади и замерло у самого её края. Оркестр смолк. Будто в ответ донеслись весёлые трубы. На другой стороне площади последний свёрнутый шатёр цирка водружали на тележку. Цирк, ведомый неведомыми для города лошадьми, пошёл по часовой стрелке вдоль площади. Траурное шествие двинулось по противоположной стороне. Две процессии разошлись по гранитному циферблату.

Цирк отправился прочь из города, в обратном порядке повторяя все те улочки, что прошла похоронная процессия. В середине циркового каравана, на центральной платформе вытанцовывал жонглёр, подкидывая монеты, а считающий, Аркадий Чехов, успевал пересчитать каждую горсть. Готовился ряд эффектных номеров, демонстрирующих феноменальную способность Аркадия.

– А горожане-то сильно повзрослели за последние три дня. Ещё не взрослые, но уже и не дети. Крепкие подростки. Нам тут больше делать нечего. Взрослые нашего представления не поймут. А дети от него взрослеют, – говорящий залился скрипучим смехом.

Сидящий на первой платформе силач посмотрел на говорящего. Самый облезлый и неухоженный клоун, который в день смерти Аделя лопнул, как мыльный пузырь, и который по совместительству являлся директором цирка и его единоличным хозяином, утирал грязным рукавом слезящиеся от смеха и ветра глаза. Цирк покидал город.

Шествие замерло у крыльца Здания. Было тихо. Откуда-то доносилась детская песенка. Вскоре и она стихла. Сильный ветер. Сложенные руки и бледное лицо. Молчание. Фотография совести.

Часы на башне приспустили минутную и часовую в знак немого согласия с откровенностью тишины. Секундная величественно обошла свои владения по кругу.

Но вот двери Здания распахнулись. По лестнице спускался секретарь в серенькой рубашке и крупных очках. Позади него, по бокам, вышагивали двое в чёрных судейских мантиях и птичьих головах. Троица сошла по мраморным ступеням к гробу инспектора.

Секретарь протянул правую руку в пустоту, и подскочившая фигура с птичьей головой вложила в неё свиток. Секретарь развернул его.

Над площадью раздался тусклый голос:

«От Имени Великого, Пристального и Беспристрастного Суда Здания Бюрократизма, от имени справедливости, правосудия и твёрдых основ Бюрократизма. От имени всех жителей Святейшего Полуденного города имени Двенадцати ударов. Лично от имени Директора Здания. Сим документом постановляем присвоить Аделю Вличкию, занимавшему должность финансового инспектора города Полудня с ….-й по …. –й год посмертно звание финансового инспектора Священного Полуденного города имени Двенадцати ударов, а также, звание почётного гражданина Священного Полуденного города имени Двенадцати ударов и звание Героя Священного Полуденного города имени Двенадцати ударов посмертно. Круглая Печать и Личная Подпись Директора. Точка».

Тусклый голос стих, и тут же ненавистно и отчаянно запели трубы, пощадив говорящего, не дав неловкой паузе втиснуться, заполнить молчаливым презрением священный август.

Процессия двинулась далее, по циферблату площади, описав целый круг, вышагивая по рассыпчатому лошадиному навоз, цветным лоскутам, окуркам и мусору, оставленным цирком мимо лавки часовщика, мимо лавки с двойной росписью, чьи авторы погасили её в честь траура, которому они был причиной. Да, братья поспешили примкнуть шикарными чёрными костюмами к чёрной толпе, процессия пошла по Полуденной, затем свернула, затем ещё раз, через главные улицы, через весь город Вечного Полудня, навстречу ветру, западу, морю.

Люди двигались к морю.

 

Грегуар сегодня решился на настоящий поступок. Он закрыл кафе на выходные. Ему надо было пересчитать деньги, прибыль, полученную за день, когда были украдены стулья. Вот уже два дня стопки монет и купюр не давали ему спать. Хозяин хотел знать число. Но, чтобы привести бухгалтерию в порядок, нужен был свободный день. Хозяин закрыл кафе, заперся в тёмном зале с официанткой, разложил на изрезанном дереве медь, бумагу и счёты и принялся за дело.

Они с официанткой считали деньги весь день. Осложнялось всё мнительностью хозяина. Тот проверял каждую стопку по несколько раз и заставлял официантку делать то же самое. Затем он тайком проверял и её стопки, чтобы уличить девушку в краже. Но официантка была честна, как светлое ноябрьское воскресение, и хозяин оставался ни с чем.

После полудня мимо окон кафе прошла цирковая труппа. За цирком бежали мальчишки. Цокали копыта лошадей, большая часть повозок была накрыта тентами, только где-то в центре крутилось размытое оранжевое кольцо апельсинов в руках жонглёра. Хозяин кафе замер. Втянул ноздрями сладкий запах. В воздухе сильно пахло июнем, детством, счастьем. Хозяин смотрел в окно. Прямо с одной из платформ сладостями – разноцветные ряды сокровищ, шоколад, пряники, а сбоку бежали мальчишки, протягивая монетки, чтобы напоследок купить таинственных леденцов, что растекаются сахаром во рту, а потом взрываются с шипением, фейерверком вкуса. Мальчишки протягивали деньги, а грустный белый клоун в огромном колпаке, протягивал детям конфеты, и получившие своё, отставали, уступая место другим. А над всем этим великолепием крутился барабан с растягивающейся сладкой полоской тянучки. Хозяин сглотнул. Платформа ехала медленно, чтобы дети успевали за ней. Она величественно проплывала за окном. И крутился барабан. Растягивалась лента, точь-в-точь как в детстве, ароматная, сладкая, он покупал такую прямо у моря…

– Вот эту пересчитай лучше… Да дай сюда, криворукая, я сам! – хозяин вырвал очередную бумажную стопку и принялся перебирать её с особенным отчаянием, часто слюнявя палец.

 

Официантка считала деньги вместе с хозяином. Она очень устала за эти дни и так надеялась на выходной.

Теперь она сидела в душном полутёмном зале, пересчитывала бумажки и железные кругляшки, а хозяин тайком пересчитывал за ней каждую стопку. Она постоянно боялась ошибиться.

Она хотела воплотить свою мечту – попытаться найти в городе маленького полуседого человечка, которого сначала не заметив, всё же спасла. Как тогда на неё кричал хозяин. Она просто не смогла удержать в руках подноса, когда в его испуганных глазах узнала того, кто снился ей вот уже несколько ночей.

Теперь в её душе всплывали картины с каким-то маленьким, почти игрушечным, домиком с пряничной черепичной крышей, белоснежными, словно сахарными, стенами, синевой залива вдалеке, двумя ребятишками на крыльце…

Леа сидела в тёмном зале и пересчитывала стопку за стопкой.

Дальнее окно было неприкрыто, и сквозь него лился дневной свет, рождая косую сверкающую колонну в центре зала. Леа не смела поднять глаза.

– Дамы и господа! Удивительные математические способности! Господин Аркадий Чехов пересчитает осколки меньше, чем за секунду!

Клоун целился из старого пиратского мушкета в голову Аркадию, гремел выстрел, пуля разбивала фарфоровую вазу на голове бывшего бюрократа на десятки крупиц, но до того как они упадут на доски платформы, Аркадий успевал выкрикнуть из порохового облака:

– Пятьдесят шесть! – клоуны кидались под ноги маленькому седому человечку и поднимали осколки.

Стрелявший быстро пересчитывал и кричал:

– Пятьдесят пять! Ошибка! – но мальчишка, бежавший за повозкой, уже протягивал недостающий кусочек из толпы детей.

Всего этого Леа сквозь короткую прорезь окна увидать не могла, она видела только Аркадия в дыму и порохе и его улыбку: до этого он улыбался так редко, что его рот казался оплавленным и кривым, но это была такая чистая и искренняя улыбка, что Лее хотелось сорваться с места, кинуться к нему, чтобы он забрал её прочь из кафе.

– Вот эту пересчитай лучше… Да дай сюда, криворукая, я сам!

– Эй, Турс, дай-ка папироску, да.

– Да, и мне, будь так добр.

– На вас не напасёшься, кхм. Может, купите хоть раз сами?

– Ты смотри, что, Лэн! Ему уже жалко для своих лучших друзей папироски, да. Тебе что, жалко для своих друзей папироски, Турс?

– Опять ты со своими уловками, кхм. Проще дать, чтобы ты отстал, чем это слушать. Держи.

– И мне, Турс, и мне. Ага.

– Держи и ты... Ребят, давайте договоримся, в следующий раз вы сами покупаете папиросы.

– Хороший табачок, да, Лэн?

– Ага. Отличный, Элвил, просто отличный!

– Кхм. Вы слышите меня?

– А это что? Похороны, да!

– Господа. Дайте мне слово, что в следующий раз папиросы покупаете вы.

– Ага. Кого хоронят, Элвил? Я же вижу, ты знаешь… Да не верещи ты, Турс. Щас в глаз дам.

– Турс. Не мешай нам общаться. Ты донельзя мелочный, да. Будешь заморачиваться на таких мелочах, тебя накажет святой Полдень.

– Так кого хоронят, ты скажешь или нет?

– Скажу, не суетись, да. Только вы попробуйте отгадать. Отгадаете – я вам монету, а нет – вы мне две.

– С чего это две, Элвил?

– Кхм. Да мы же не попадём. В городе куча народу. Я не буду спорить. Это большой риск.

– «Риск-риск!» – заладил! Потому что ты ссыкло, Турс, да? Лэн, поспоришь со мной?

– Нет. Две монеты – это очень много. Даже одна. Много надо работать, ага.

– Ладно, господа. Не хотите спорить, не скажу, кого хоронят.

– Кхм…

– Что?

– Жадный ты, Элвил.

– Да, Элвил. Твоя правда, Турс. Не по-дружески это, Элвил.

– Я тебе щас в лоб дам, Турс. Науськиваешь на меня Лэна, да?

– Я не науськиваю…

– А вот и науськиваешь.

– Я не науськиваю! Лэн, я науськивал тебя на Элвила?

– Так он тебе и скажет. Ему же стыдно признать, что он повёлся на твои науськивания. Смотри, как набычился! Значит, ты науськивал.

– Я не науськивал… Кхм, Лэн.

– Да, так он и признается! Смотри, он весь красный! Ты его науськивал. До чего парня довёл.

– Да вы чего, ребят… Я не наусь… я, может, если случайно только.

– Да так-то плевать вообще, случайно или нет, да? Лэ-эн?

– Ребят, кхм, я не хотел, правда… Хотите, я вас папиросами угощу?

– Лэн, он хочет нас купить на папиросы, да? Думаешь, мы купимся на твои дерьмовые папиросы?

– Да, Турс. Хоть ты, это… Науськивал меня на Элвила, я приму твои папиросы. В знак прощения.

– Эх, тебе повезло, что Лэн такой… добрый. Я бы не принял из твоих гадких рук ничего, да. Разве только в знак солидарности с моим другом Лэном.

Все трое прикурили от старых окурков.

– И спичек не надо… Красота!

– Твоя правда. Хороший табак, Турс. Всегда бери этот сорт. Мой любимый.

– Кхм…Так кого же хоронят?

– Ладно. Без спора. Просто попробуйте угадать.

– Хм, ну, не знаю. Мне кажется, это казнили того сумасшедшего, который украл стулья.

– Ну, какой сумасшедший, Лэн? Пошевели мозгами, да? Кто бы стал его хоронить с такими почестями.

– Да. Твоя правда. Тут особа уважаемая!

– И кого так в городе уважают?

– Не знаю. Какой-нибудь торговец.

– Может быть.

– Какой-нибудь служащий. Начальник.

– Теплее, Турс… Вот могли бы так хоронить, скажем, м-м-м, инспектора?

– Инспектора? Насмешил. Кому он нужен? Всем известно, что инспектор – кровосос. Да ещё и трус, если вспомнить наш последний спор.

– Твоя правда. Инспектора все боятся и не любят. Его бы так не хоронили.

– Хорошо. А кого тогда уважают в городе, а?

– Неужели кто-то из братьев?

– Турс, ты идиот, вон они идут позади гроба. Да вон, позади оркестра.

– Точно. Ага.

– Дай им здоровья, Вечный Полдень.

– Слушай. Хм. Розу я сегодня видел, значит, не Роза.

– Ты прав, Лэн. Не Роза.

– Подожди. Они гроб к морю несут?

– Ага…

– Хоронят как героя?! Да кто же это, святой Полдень?

– Элвил, не тяни кота! Страшно интересно, кто это? Кто этот уважаемый господин?

– Какой-то купец? Кто? Скажи же нам.

– Мы должны его знать, кхм. Я всех почтенных господ города знаю!

– Скажи нам, Элвил, кто это? Скажи!

– Элвил, ну мы тебя просим! Скажи.

– Сказать?

– Да!

– Это финансовый инспектор города Полудня, Адель Вличкай, или как его там. Официально признан почётным гражданином и героем города Полудня. Его позавчера застрелил неизвестный.

Все трое нерешительно бросили окурки на мостовую. Спустя минуту, снова закурили. Помолчали ещё.

– Ну, что тут скажешь.

– Да уж.

Элвил ехидно улыбался, посматривая на смущённых друзей.

– А знаете что? Я всегда говорил, что инспектор – достойный гражданин нашего города!

– Точно, Турс! Я помню. И я такое говорил, помнишь?

– Помню, Лэн, конечно, помню. Твоя правда, как ты выражаешься.

– Элвил, скажи, помнишь ли ты? Что мы всегда хорошо отзывались об инспекторе… Ну, что ты так ехидно улыбаешься, а?

– Да, чего ты улыбаешься, Элвил? Кхм. Ну, ты, конечно, может, и другого мнения об инспекторе. Вы с ним вздорили, было дело…

– Да, твоя правда. Элвил как-то нагрубил инспектору. Повздорил с ним.

Элвил, изменившись в лице, сплюнул на мостовую.

– Да ведь, по мелочам же вздорили, кхм. Так. По мелочам!

– Точно, Турс! Твоя правда, хех. Что было, то забыто, кто прошлое помянет, будет, как здоровяк Альберт.

– Кхм. Мы никому не скажем, так ведь, Лэн?

– Никому! А то, кто узнает. Люди любят инспектора. Могут за него и настучать, так ведь, Турс.

– Точно! Не пыхти, Элвил.

– Да ты помалкивай, Турс. Папиросу лучше ещё одну дай.

– Кхм. Ты что-то прям одну за одной.

– Твоя правда. Разнервничался, старина Элвил.

Элвил прикурил новую папиросу от старой. Здоровенный Лэн, прищурившись, разглядывал процессию, словно ища знакомых актёров под гримом.

– Так, значит, застрелили… Э-эх. Кто же посмел нашего любимого инспектора грохнуть?

– Лэн, мне даже страшно задаваться такими вопросами. Но врагов у инспектора было много. Элвил с ним, конечно, вздорил. Но по мелочам! По мелочам…

– Да, да, по мелочам! Твоя правда, хех.

Злое пыхтение Элвила.

– Нет, правда! Кхм. У него была куча врагов. Он же был строгим, но справедливым. Образец мужества. Его ни купить, ни запугать нельзя было.

– Твоя правда, Турс. Я всегда за это ценил инспектора… Но кто же это мог быть? Врагов много, но враг должен быть очень влиятельным, чтобы осмелиться на такое дерзкое преступление. Застрелить любимца народа!

– Да. Влиятельный… Как братья или ещё кто, кхм.

– Что ты сказал?

– Элвил! Ты проснулся?

– Подожди, Лэн. Я хочу послушать, что говорит этот маленький говнюк.

– Кхм. А что я такого…

– Неужели ты подозреваешь братьев?

– Нет.

– Неужели ты думаешь, что такие господа, как братья Райн не смогут договориться с таким почтенным гражданином города Полудня, как финансовый инспектор Адель Влячка, или как его там, к которому, я, кстати говоря, всегда относился с глубочайшим почтением?

– Да, Элвил, твоя правда. Тут ты, Турс, лишнего дал. Это даже не их методы! Тем более, братья явились на торжество. Значит, они точно ничего подобного не совершали.

– Кхм. Да я же говорил другое…

– Я всё прекрасно слышал, Турс. И оскорблять такой клеветой глубоко почитаемых мною господ я не позволю. Я тебе сейчас за это двину в рыло.

– Ты что, Элвил? Лэн? Я не хотел!

– Иди сюда и дерись как мужчина, ублюдок.

– Элвил, послушай…

– Ссыкуешь, мразь, да? Ссыкушь, да?

– Кхм-кхм. Элвил, ты ошибаешься, давай решим всё !

– Я тебе сейчас ебло вскрою. Иди сюда, шлюха.

– Ну-ну, Элвил, – здоровенный Лэн нехотя встал между маленьким Турсом и жёлтым Элвилом. – Ну-ну, Элвил.

– Сказал…

– Элвил! Ты завёлся.

– Ладно. Я завёлся.

– Ты какой-то нервный стал.

– Бывает. Просто не надо было оскорблять братьев.

– Выдохни, Элвил, выдохни.

– Ладно.

– Ага. Турс просто ошибся. С кем не бывает?

– Ладно.

– Не держи зла на Турса… Ты ведь не держишь зла на Турса?

– Нет.

– Нет?

– Нет.

– Ну и хорошо! Давайте в знак примирения, Турс угостит нас папиросами?

– Ладно. Прощаю Турса в последний раз.

Все трое закурили по новой. Лэн обнимал могучей рукой худого Элвила. Элвил затягивался часто и шумно, всем видом показывая, как из него выходит оставшаяся злость. Турс смотрел в сторону, нервно поправляя разорванный воротник и что-то беззвучно шепча одними губами.

– Слушайте. А пойдёмте, посмотрим похороны. Отдадим, так сказать, последнюю дань уважения инспектору, а?

– Хорошая идея. Ага. Пойдёмте. Пойдём, Турс.

Неразлучная троица двинулась через рынок к морю.

 

Цирк, уже оставлял за спиной пустырь, двигаясь по дороге, по которой он несколько дней назад входил в город Вечного Полудня, а похоронная процессия тем временем остановилась на перекрёстке, напротив сувенирной лавки.

Две фигуры в тёмно-синем встали перед толпой в чёрном, заставив оркестр смолкнуть. Их не смутил вопросительный взгляд шерифа, их непосредственного начальника, который нёс гроб. Полисменами командовал сутулый человек, в котором Альберто запросто бы узнал своего соседа-бухгалтера. Шериф, чуть отвернув голову, сказал с уважением и вполголоса куда-то августовский ветер:

– Это шеф внутренней полиции Здания, глава Бюро Преследования.

Чёрные головы закивали в знак понимания.

Глава Бюро Преследования быстро прошёл вдоль чёрной процессии, заложив руки за спину, а полисмены осмотрели всех в толпе. По немому жесту сутулого Преследователя вновь зазвучал оркестр, процессия вновь двинулась в сторону моря, оставляя за спиной только тревожный диалог, разбавленный официальными нотками:

– Подождите, ну и что, что наши подписи… Это же подделка!

– Какое-то недоразумение! Просто ошибка…

– Господа, это предписание поступило к нам вчера из полицейского участка. Мы сразу же узнали ваши подписи. В этом акте сообщается, что нижеподписавшийся, и, прошу заметить, что в скобках «подписавшиеся», обязуется выполнять предписание об ограничении передвижения в сторону моря, начиная от самой восточной палатки рынка. В случае неповиновения – смертная казнь через повешение.

– Но, господин Преследователь, тут же нет имени! Нашу подпись знают все в городе, её могли просто-напросто подделать. Разве подпись доказывает, что этот документ подписывали мы?

– Эту подпись поставили не мы. Это наверняка кто-то из наших врагов.

– Мы учли все возможности. Мы Бюро Преследования. Мы провели графологическую экспертизу, взяв имеющиеся у нас подписи братьев Райн, то бишь, ваши. Сомнений нет. Это ваша подпись. Чтобы так подделать, нужно обладать нечеловеческой памятью. У вас очень сложная, мало того, двойная подпись, она запутана, как морской узел. Никому такая задача не под силу. Потому не мешайте, мне выполнять мою работу, иначе я буду вынужден применить соответствующие меры. Вам запрещено проходить западнее этой черты. Попрошу вас отойти, иначе я буду рассматривать это как провокацию.

– Ч-чёрт… Да не нужно нам это море! Нам надо отдать последние почести глубокоуважаемому инспектору. Войдите положение. Вы выставляете нас дураками перед всеми жителями города.

– Это не важно. Документ важнее.

– Господин Преследователь. У нас сегодня крупная сделка. Нам надо быть на корабле с Архипелага. Международная торговля. Крупный заказ. Вы подрываете наш бизнес.

– Пошлите уполномоченного. Вам нельзя на побережье.

– Но нам необходимо присутствовать лично! Нам надо всё проверить, поставить подписи.

– Вы уже поставили. Вам нельзя идти дальше. Пусть вам пришлют документы в контору. Не мешайте работать. Господа!

– Да подождите, не зовите вы полисменов… Всё в порядке, господа, мы просто беседуем… Не тычь в меня своей дубинкой, придурок, знаешь, с кем имеешь дело! Господин Преследователь, отзовите их, прошу.

– Поймите, нам не вынесут документы, они не имеют права покидать корабль, документы должны быть подписаны на территории Архипелага, иначе подписи не будут иметь юридической силы. А корабль – единственное место, где действуют их законы.

– Здания не касаются законы Ахрипелага. Отойдите от черты, или мы применим силу.

– Чем мы навредим морю?

– Это предписание из полиции. Мы выборочно проверяем работу полиции, один из десяти актов, раз в неделю. Мы помогаем в исполнении законов. Попрошу отойти от черты.

Спустя пять минут братья Райн, отошли на несколько десятков метров на восток и ожесточённо спорили с маленьким секретарём в очках. Спор происходил напротив табачной лавки.

– Да что я могу сделать?! Он старше меня по званию. Да что там старше, он Глава Бюро. Любой занюханный курьер из Бюро старше любого клерка. Тем более, Глава. Я ничего не могу поделать.

– Но, может, какие-то рычаги?

– Какие к чёрту рычаги? Любезный, дайте мне те папиросы, да не те – те. Да… Да. И спички. Семь лет не курил. Какие рычаги?

– Тише.

– Какие рычаги? – шёпотом, в клубах дыма. – Кхе-кхе… их не купить, кхе-кхе… Не запугать, ничего. Никому не подчиняются! Птичья пристальность и далее по тексту. Вот какого чёрта вы подписали этот документ? Вы срываете сделку, которую мы так долго готовили! Я столько её пробивал в своём отделе, добывал подписи этих мудаков. И всё насмарку.

– Да не под-пи-сы-ва-ли мы!

– Не орите на меня! Я работник Здания… Что делать теперь? Слать уполномоченного на корабль?

– Это бесполезно. Мы уже послали, всё бесполезно.

– Они не отдадут документы. У них всё строго. Это их закон. Корабль – единственное представительство Архипелага. Они бюрократы ещё почище наших.

– Блять. Если мы провалим эту сделку из-за ваших фальшивых подписей, я вас засажу. Вскрою историю про инспектора. Клянусь.

– Полегче.

– Заткнитесь. «Полегче»! Вы просрали такую сделку. Мы бы были монополистами в электрификации. Теперь Архипелаг не захочет иметь с нами дело. Не видать нам динамо-машин. Делайте, что хотите. Но сделка должна состояться. Чао.

Секретарь в сереньком плаще поверх серенькой рубашки, сверкнув при резком развороте крупными очками, удалился на восток, в сторону города.

– Сука.

– Истеричная сука. Истеричка.

– Кто же нас так подставил?

– Может, он и подставил. Прижали его… То же Бюро. Так. Пошли в контору, будем думать, что можно сделать. Попробуем проникнуть на корабль тайно. Курьер должен объяснить положение дел. Надеюсь, судно не уйдёт сегодня. Надеюсь, капитан поймёт нас правильно.

– Ох, не знаю. Он тоже тот ещё мудак. А ты кого послал? Клайна?

– Ну да. У него же язык подвешен. Скользкий тип.

 

Люди спускались по водопаду ступенек к белоснежной полоске пляжа. На середине лестницы, несмотря на все неудобства, подспудно следуя традиции, эстафета была передана жителям побережья – четверо жителей города отдали осколок горя четырём рыбакам. Первыми шли Альберто и Риккардо, двое других остались безымянными.

Тем временем раскалённый шар, окрасив небосвод жёлтым, багровым и теперь – алым, торжественно опускался в синие волны, вот-вот его краешек должен был коснуться вод. Солнце было громадным, красным, выпуклым, казалось, коснись оно моря, море мгновенно выкипит, превратится в пар.

Под неумолкающую музыку, взлетающую золотыми дугами над уже поредевшей и подуставшей процессий, шествие спустилось на белоснежный песок и двинулось вдоль хижин к дорожке из цветов, выложенной на белом песке.

В этот момент каждый смотрящий со стороны, будь то Аврора или плачущая Анна, или хозяин сувенирный лавки, что был удивлён, увидев своего подчинённого здесь, узрел то чудо, когда похоронная процессия, спускающееся солнце и величие музыки сливаются в одно, и невозможно понять, где причина, а где следствие. Казалось, прекрати музыканты играть, остановится солнце.

Четверо рыбаков, пройдя по берегу через выложенные из цветов ворота, вошли в море, неся на плечах чёрную лодку с уже закрытой крышкой, и в ту же секунду краешек алого шара коснулся воды. Вода заиграла жёлтым, алым, багряным так, что каждый блик на морской глади окрасился цветом, море принимало жар солнца, выстраивая слепящую полоску до самого берега, чтобы поглотить боль утраты в свою раскалённую пропасть.

И вслед за рыбаками в волны вступил играющий оркестр. Музыка разносилась над волнами. Рыбаки заходили глубже в море, неся гроб над головами. Процессия уходила в закат. Город провожал героя.

Уже теряя под ногами дно, вытягивая вверх подбородок, сделав несколько неловких движений вплавь, рыбаки, не сговариваясь, одновременно вытолкнули гроб на последней сильной доле, казалось, бесконечного траурного марша. Оркестр вступал в коду и в воду одновременно, и вот уже музыка, не окончившись, захлёбывалась на полпути к завершению. Музыканты бросали инструменты. На берег выходили уже без них, в мокрых парадных костюмах. Такова была традиция. Всё – морю. Всю боль, всю скорбь, всю музыку – морю.

Рыбаки ещё стояли по горло в олове заката, время от времени делая взмах руками, чтобы удержаться, потеряв призрачное дно.

А чёрная лодка, получив мощный толчок вперёд, забыв притяжение берега, плавно и величественно двинулась в раскалённую тягучую патоку алого залива, в бездну опрокидывающегося на спину заката, в пропасть умирающего солнца. Лодка плыла вперёд ровно, не сворачивая с багровой дороги, не уходя на дно, а значит, море и закат принимали ушедшего, Героя города. И вот на фоне слепящего диска уже трудно различить удаляющуюся точку, то ли это мираж, шероховатость сетчатки, отпечаток чего-то уже утерянного, то ли это гроб инспектора покачивается на морских водах на фоне громадного, наполовину зашедшего солнца.

 

В полицейском участке, в последнем тупиковом отростке запутанного каменного лабиринта, рассечённого вдоль и поперёк стальными решётками, в самом низу, в аппендиксе тюремного кишечника на каменном полу, что по форме напоминал донышко кофеварки одного моряка, в самой холодной и сырой камере лежал человек, вернувший луну, теперь же – подследственный, № 223. Если против него в ближайшие дни не начнут Процесс, уведя в застенки Здания, остаток своей жизни ему предстоит провести здесь.

Но преступник не экономил микроскопичного пространства, он разглядывал стены камеры с живостью и любопытством, не задумываясь о том, как они успеют надоесть ему за грядущие годы. Он впитывал окружающее пространство с наивностью первой отсидки, он растянулся во весь рост, он лежал горячей молодой спиной на ледяном полу, с близорукой поспешностью отдавая жар тела ненасытному камню. Безумные глаза его скользили по стенам, исчерченным наскальной живописью, состоящей из похабщины, перечёркнутых заборчиков дней и советов новичкам, но неизменно возвращались к главному экспонату каменной выставки одиночеств, к шедевру, запрятанному у самого пола, к единственной свежей и непонятной надписи.

Неизвестно, о чём думал укравший стулья. Нельзя было сказать, что он поражён чувством какой-то вопиющей несправедливости, нет, взгляд его был скорее несколько удивлён, и в то же время в нём появился какой-то неуловимый оттенок, тень мудрости неизвестного характера, неизвестного ещё даже самому её носителю.

На лице его всё сильнее очерчивалось непонимание и даже некоторое возмущение этой надписью здесь, где ей не подобало быть ни при каких обстоятельствах.

Наступала ночь, а укравший стулья лежал один в камере, окончательно остановив взгляд на непостижимых словах. Шум крыльев у окна и знакомое воркование заставило его оторвать взгляд. Пленный поднял глаза к зарешечённому окошку и увидел там белого голубя с рыжим пятном, любимица отца.

– Аскун… Аскунчик, милый. Жив. Лети. Лети, родной.

Голубь склонил голову, затем выпрямился и сорвался прочь.

Пленный вновь перевёл взгляд на заветную надпись.

Тем временем в другой части города женщина с русыми волосами, сестра Аделя, Анна, прикоснулась к чёрно-белым полосам фортепьяно. Она уже не могла выразить своей скорби плачем. И, как всегда, когда она не находила в себе места для переполнявших её чувств и языка для них, она прибегла к единственному возможному способу. Анна заиграла, всю себя топя в чёрно-белом и ледяном, и музыка, которая была более, чем звук, плотным потоком захлестнув комнату опечатанного за долги Театра, ринулась ливнем, через подоконник, в остывающую звенящую темноту королевского месяца. А та снисходительно донесла прибоем своего холодного дыхания пену аккордов к одиночной камере укравшего стулья.

Услышав музыку, он встрепенулся, словно очнувшись ото сна, приподнялся, оторвав от холодного пола замёрзшую спину, выпрямился, слушая и ловя прекрасные звуки. Анна играла наугад, на чутьё, пальцы сами выносили её к берегам детства и забытья, где ещё были живы родители, и мать пела на ночь песенку про ветер, что летит над землёй, Анна не думала, что играла, но чувствовала это каждой фалангой, она, наверное, даже не слышала, ведь скорбь внутри была оглушающей, и она словно стремилась уравновесить сообщающиеся сосуды её измученного сердца и притихшего августа. Укравший стулья тянулся к окну, пальцами в пятнах гуталина обхватив прутья решётки, он будто силился узреть музыку и приник всем существом к малюсенькому окошку в открывшийся ему мир других жизней и судеб. Он внезапно увидел огромный ледяной белый шар, что величественно и жутко проплывал над кромкой каких-то неразличимых крыш.

Заключённый смотрел на луну и только сейчас, вкупе с чужим горем, вернувшимся с приливами музыки, понимал всю красоту ночного светила. Пленник оглянулся на надпись на стене. Он сразу понял её так ясно и чисто, что окажись на её месте любая другая, она бы нестерпимо саднила, словно царапина на нёбе. Человек, влюблённый в небо, был счастлив.

 

Женщина, некогда улыбчивая и счастливая, лучезарная и остроумная женщина с тысячами стрелочек, разлетающихся от глаз, теперь сидела с лицом пустым и уставшим в пустом и гулком доме с разбитым слуховым окном. Сквозь него доносились из глубины ночи звуки пианино. Играла сестра её убитого мужа, Анна, которую Адель любил нежно и трогательно. Женщина по имени Мария, недавно проводившая супруга в море и закат, смотрела на пол.

Болезнь ушла. Ушла чудесным образом. Мария чувствовала себя здоровой и чистой, покинутой и пустой.

Почему болезнь ушла? Почему?

Мария смотрела на пол. Там лежала пуговица от рубашки.

 

– Всё-таки, как прекрасен месяц июль, мастер.

– По мне, лучше август.

– И закат сегодня был изумителен. Если бы не вы, я бы не успел.

– Так! Ещё раз всё повторим. Вы отдаёте мне картину и идёте домой. Пересекаете площадь с фонтаном. Не наклоняетесь к этому юноше и ничего ему не говорите… Памятник, кстати, прекрасен. Я оценил вашу иронию. Но давайте сегодня закончим. Уже шестой раз крутим эту историю.

– Седьмой, мастер. У меня же всё записано.

–Тем более. Не нужно ему ничего говорить. Не забудьте!

– Я постараюсь! Я буду твердить, что ничего не надо говорить, пока иду.

– Хорошо. В августе я захожу к вам и отдаю картину. Она восхитительна. Я не видел ничего подобного за всю жизнь. А я долго живу, господин художник. Очень долго.

– Благодарю. Ну, я пошёл.

– Всё помните?

– Да.

– Ну, да хранит вас Полдень.

Художник поднялся с лавки и пошёл домой. Он пересёк маленькую площадь с фонтаном, где сидел, отдавшись объятиям старой шершавой скамьи, странный измученный юноша в клетчатых штанах и грязноватой рубашке и смотрел в небо, отбросив голову на тёплую спинку. Юноша смотрел на луну, юноша задыхался. Где-то играл шарманщик. Заслушавшись его песенкой про ветер, летящий над землёй, силясь вспомнить её слова, напевая тихонько под нос, художник опять начисто забыл повторять про себя то, чего делать не нужно. Он в который раз наклонился к юноше, у которого был измученный и злобный вид и сказал с усмешкой:

– Вы так смотрите на неё, как будто хотите украсть!

Мастер-часовщик, видевший эту сцену издалека, устало выдохнул.

 

На далёком пустыре, мимо которого по извилистой дороге ещё не проехал, взбивая белую пыль, покидающий город цирк, жители уносили стулья под присмотром равнодушных полисменов. Каркас из ножек и сидений разбирался заботливыми и торопливыми руками жителей города. Уставший полицейский переворачивал носком жестяную банку. Жители вскидывали стулья себе на загривок и молчаливые, довольные собой тянулись почти на равном друг от друга расстоянии через пустырь в сторону города. На ходу многие замечали цветные шёлковые ленточки, венчавшие ножки стульев. Они торопливо развязывали их и скидывали в пыль, словно эти метки могли привести к новой, более страшной краже.

Караван людей тянулся прочь с пустыря в город, куча стульев становилась меньше и меньше и, спустя несколько часов, когда ушёл последний полисмен, на пустыре оставался только чей-то разломанный стул с надписью, гласившей: «Кто-то + Некто = Л».

И ворох разноцветных шёлковых полосок в белой пыли.

Сильный ветер с запада, ветер, пропахший морем, йодом и солью, летел над землёй и взметал цветной ворох и уносил в небытие его лоскуты.

 

Луна поднималась всё выше над городом, она проплывала над громадой Здания, едва не зацепив за острый шпиль самой высокой из пяти башен, и свет её лежал на фронтонах и крышах, блестел на мостовой, отражался в фонтане и играл на гранях памятника Бесконечности, на спинках скамеек, в листве самого высокого дерева, в железной жабре жалюзи сувенирной лавки, в черепице цветочной лавки, в черепице дома с разбитым слуховым окном, где беззвучно плакала жена Аделя, луна плыла над городом Вечного Полудня, поднимаясь выше и выше, к наивысшей точке своего полёта, чтобы затем, так же по дуге, спуститься на запад, проплывая над соломенной крышей Альберто и Авроры, что спали в обнимку в гамаке, и над причалом со сгнившими досками, и над вереницей плоскодонок, что слушали волны августа, луна проплывала над миром, чтобы потом опуститься в море, за горизонт, скрываясь там, где сегодня скрылось солнце, поглотив в своём алом зеве чёрную точку.

Но пока луна ещё была высока, и свет её играл на камнях Круглой площади, где прямо в центре мозаики циферблата солнечных часов, отбрасывая тень на двенадцать часов, стоял согбенный старик с невидящим взором, а в руках его был механический граммофон, и сухая рука крутила ручку, игла скользила по чёрным водам винила, и лилась над площадью детская песня и нежный женский голос напевал колыбельную своему сыну:

 

Свободней, чем ветер, лети над землёй,

дальше и выше, дальше и выше, лети над землёй, лети над землёй.

Сквозь ветви и крыши, сквозь ветви и крыши лети за луной,

мой маленький мальчик, лети за луной.

2010-2015